Текст книги "Василий I. Книга вторая"
Автор книги: Борис Дедюхин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 30 страниц)
Василий вслушивался в текст, и подмывало его новый кощунственный вопрос задать: «Хоть прозван Иоанн за свое красное речение Златоустом, хоть и один из «отцов церкви» он, однако же, словно бы оправдывается и словно бы желает побранить царя, да боится, лукавыми словесами обходится…»
Игумен хотел было уж закрыть книгу, но, бросив короткий взгляд на очень внимательно и вдумчиво слушавшего его великого князя, продолжал излагать проповедь:
– Видишь, что, где страх, там привычка легко бросается, хотя б она была весьма долговременная и сильная! Не мыться ведь тяжело: как ни любомудрствуй, тело выказывает немощь свою, когда от любомудрия душевного не получает никакой пользы для свое здоровья. А не клясться – дело весьма легкое, и не причинит никакого вреда ни телам, ни душам, но доставит много пользы, великую безопасность, обильное богатство. Как же не странно: по повелению царя переносить самую тяжелую вещь, а когда Бог заповедует не тяжкое и не трудное дело, но совершенно легкое и удобное, показывать небрежность и презорство и ссылаться на привычку?..
«А ведь я тоже царь! – озарило вдруг Василия. – Так титулуют меня все иноземные послы. Чего же я робею!» – И он вскинул голову, еще не зная, что скажет, как поступит, на уже исполненный решимости и готовности к любому исходу. А Сергий снова удивил его своим всевидением:
– Хочешь знать, Василий Дмитриевич, как стать могло, что люди царя слушаются покорнее, нежели Господа самого?.. Однако же такое ведь случается не всегда и не везде. Вот хоть с этими банями. Латинянство своим дыханием смрадным не только в верноподданных странах, но по всей Великой Римской империи уничтожило их, при этом еще и иные православные народы невинно пострадали. А Русь наша Христа в душе своей несет, потому особо хранит ее Бог для подвигов вселенских. Потому не может у нас быть тако. Не было при прежних царях, не будет при новых. Государю надлежит быть мудрым и мужественным, но должен быть он и человеком со всеми слабостями, должен чувствовать усталость и голод, болезнь и бедность, чтобы понимать своих подданных – людей и мизинных, и самых лепших.
Василий с благоговением смотрел на старца, сами собой сложились слова, которые произнес он про себя: «Господи, прости меня, грешного! Преподобный Сергий, помоги мне заступою твоею!»
Сергий услышал мольбу великого князя.
10
Владимир Андреевич в продолжение всего разговора не нарушал безмолвия; по напряженному взгляду, по скованности и скупости жестов, по беспомощности того положения, в котором он находился, видно было, что чувствует он себя скверно, перемогается. Даже и не верилось, что так жалко и немощно выглядит лихой князь, прозванный не всуе Храбрым! Сергий подошел к нему согбенно-скорбный, спросил с лаской и сочувствием:
– Как же это приключилось с тобою, светлый князь?
Превозмогая недуг и заикаясь сильнее, нежели обычно, Серпуховской ответил с отчаянной решимостью:
– За злобу, за ндрав мой покарал меня Всевышний… Повздорил тогда в Кремле с Василием Дмитриевичем, видно, неправым был, занесся в гордынности… Потом скакал долго, менял взмокших лошадей, а сам-то так потный и летел через лес. Спешился в Торжке – совсем немоглый, шага ступить не умел, ровно стрелой каленой мне чересла пронзило.
– Крепость мужа в чреслах, – отозвался Федор, призвавший уже в покои монаха Пантелеюшку, известного своим умением изгонять любую хворь из тела настоями и мазями из лесных да полевых трав. – Потрудись, помоги Владимиру Андреевичу, милость твоя ведь на всех людей распространяется, таким уж именем наречен ты[9]9
Пантелеймон – в переводе с греческого значит «всемилостивый», «жалостливый».
[Закрыть].
Пантелеюшка взялся за дело без промедления. Для начала велел своему послушнику принести прострел-траву. Одиннадцатилетний отрок, без роду и без племени, круглый сирота, нашедший спасение в обители, был исполнителен и старателен, но не искушен и потому бестолков. Принес сначала связанные мочалом пучки засушенного зверобоя. Пантелеюшка, не сердясь, объяснил, что у прострел-травы цветочки не желтые, но лиловенькие. И опять послушник ошибся – душицу притащил. Пришлось Пантелеюшке самому идти на вешала.
– Так это же сон-трава! – оправдывался послушник, а Пантелеюшка опять не рассердился на неразумные слова, с улыбкой стал сшелушивать в березовый туесок сухие длинные листья и сморщенные цветочки, а оставшиеся бустылья отдавал отроку, который почтительно держал их на вытянутых руках, не зная, то ли они понадобятся еще и следует их беречь, то ли можно уже выкинуть в лохань.
Владимир Андреевич с опаской подкашивал взгляд на сморщенные похрустывающие и рассыпающиеся в пальцах лекаря листья и цветки, которые ни на что не были похожи, казались незнакомыми вовсе, хотя Пантелеюшка и сказал, что растут они повсеместно – на заливных и суходольных лугах, по окраинам болот, на полях и залежах.
– Травка это чародейная, – внушал Пантелеюшка. – Когда Сатана был еще светлым ангелом и в гордыне своей восстал на Творца, то Михаил Архангел согнал его с неба высокого на сыру. землю. Сатана со своими ангелами вот за эту траву спрятался, но Михаил Архангел кинул в него громову стрелу, прострелила стрела ту траву сверху донизу. От того прострела разбежались все демоны, а трава стала называться прострел-травой. От нее сейчас все твои, князь, болезни поразбегутся.
И тут вдруг вмешался кроткий отрок, сказал твердо, даже с обидой в голосе:
– Нет, Пантелеюшка, не так, не верно ты сказал! Я от блаженного Кирилла слыхал, что инак дело сотворилась с травой этой. Не потому листья у нее такие, что Михаил Архангел прострелил. Нет, это вот как было: Христос спрятался под листьями от врагов, а они давай его колоть копьями, вот и продрали да истыкали все листья-то…
Пантелеюшка был, как видно, существом совершенно незлобивым, живущим со всеми в согласии. Он внимательно выслушал запальчивую речь послушника:
– Ну, значит, так и была… Главное, брат, нам с тобой надо князя от прострела выпользовать. Тащи туес этот в предбанник, а я схожу за жиром, медвежьим да барсучьим. – Посмотрел на Серпуховского, словно бы желая сказать, что никакой тайны из своего лекарства он не делает и ни к каким колдовским средствам не прибегает.
Святые отцы пожелали князьям легкого пару, Сергий обронил, будто бы между прочим:
– В баенке сгорают гнев и которы.
Владимир Андреевич взял с собою двух самых близких бояр, и Василий пошел в баню не один – с Данилой и Осеем.
– Не знаю, как тебе, а мне шибко сильная парная невмоготу, я так – погреюсь только с тобою, – обронил Серпуховской.
– Я тоже не до смерти, тоже только погреюсь, – ответил Василий, жалея запечалившегося дядю своего и не желая выхваляться перед ним своим здоровьем.
Серпуховской выслушал словно бы с недоверием к словно бы что-то хотел сказать, да раздумал – так показалось Василию, когда шли они меж сугробов снега вслед за Пантелеюшкой. А тот почасту оглядывался, желая знать: поспевают ли за ним князья с боярами. На одном повороте, после которого дорожка шла широко расчищенная, вовсе приостановился, справился, не надобно ли Владимиру Андреевичу салазочек. Тот отказался.
11
Баенка была срублена из кондовых, сосновых бревен и впущена в землю более чем на половину, так что слюдяные в свинцовых рамах оконца оказались занесенными снегом, который банщик Кобелл не стал расчищать весь, но лишь вырубил лопатой ложбины в нем, чтобы свет попадал через слюду внутрь. Баня была хорошо протоплена, вымыта, а после этого еще и выстоялась достаточно долго – Василий понял это сразу же по тому сухому жару, который мягко окатил его с ног до головы, и по насыщенному смешанному аромату сгоревших березовых дров и вишенника, смолы сосновых стен, распаренных в липовых кадках веников, до звона прогретого полока из широких кипарисовых досок, истлевших на каменке смородиновых листьев.
Хотя и топилась курная баня по-черному целый день и целую ночь, копоти и сажи нигде не было, чисто и светло было даже в верхних углах, где, как известно, таятся обычно кикиморы, недотыкомки и всяческая другая нечистая сила. Липовый пол выскоблен до восковой желтизны, Василий с наслаждением прошелся по нему босыми ногами – мягкий и гладкий, без единой занозы, затем растянулся на нем в обнимку с большим скользким ушатом, наполненным холодной водой, – после того как Данила с Осеем умело пропарили его на полке: и ячное пиво, и настои разные в малых ушатцах плескали на спорник – дикий раскаленный камень, от которого с ревом долетал в ответ душистый жар, и вениками березовыми, то и дело окуная их в кадку с ледяным квасом, хлестали великого князя со всего плеча, да еще и с потягом. Василий не слез, но, можно сказать, свалился с полка – в такой истоме был. Окунул лицо в снеговую воду и лег у порога, подложив под голову два сладко пахнущих, распаренных веника – березовый да дубовый.
А на другой полок взгромоздился с помощью своих бояр Владимир Андреевич. Лежал он без движения, возвышаясь глыбой.
– Породист, князь, породист, – приговаривал Пантелеюшка, не желая, видимо, обидеть более точным словом – «брюхат». Два боярина и послушник были у Пантелеюшки на подхвате, он велел то одно подать, то другое принести, а сам трудился столь усердно, что скоро холщовая его рубаха промокла до нитки и плотно облепила его костлявую фигуру от плечей до колен.
Трудился он явно не зря. Владимир Андреевич стал подавать признаки жизни.
– Парко! – сказал не без удовольствия. Малое время спустя вовсе разговорчивым стал: – Эк, тело-то от жару как затомилось.
– От жару, от жару! – покорно соглашался Пантелеюшка, продолжая наюлачивать его чресла своими снадобьями.
Василий собирался еще раз слазить на полок, но раздумал, увидев, что дядя, своими силами лишь обходясь, спустился вниз и встал возле бочки с водой, придерживаясь для устойчивости за ее мокрый, скользкий край. Убедившись, что надежно ноги держат, улыбнулся:
– Однако словно санный воз меня по череслам переехал, перепоясан словно я тугим кушаком… Да, жене дано лоно, а мужу чересла… – Совсем разговорчивым стал Владимир Андреевич, многословно изъясняется и почти без заикания.
Пантелеюшка, ни слова не говоря и не ожидая слов благодарности, тихо выскользнул из бани, следом за ним юркнул и его послушник.
– Шубу мою кунью Пантелеюшке отдать! – велел Серпуховской своим боярам, и они тоже вышли из парной.
– Небось сейчас выйдут и объявят громкогласно: «Князь Владимир Андреевич Донской жалует…» – Василий не успел закончить свою язвительную фразу, Владимир Андреевич хрипло и натужно рассмеялся:
– Помню, помню, великий князь, обиду твою, когда был ты еще девятилетним отроком. И, смотри-ка ты, не забыл… Я же не виноват, княже… Однако повелю всем, чтобы впредь никто не смел именовать меня не принадлежащим мне званием и достоинством.
– Так, хорошо, так… – мялся Василий, ибо не это его главным-то образом заботило. Решился, спросил напрямую: – Не могу я вдомек взять, отчего ты в гнев пришел такой, что прострел тебя хватил?
– Да ведь сказал уж я тебе, что неправый гнев мой, но, однако, и вчуже обидно мне терпеть стеснение: твои бояре старейшие после смерти Дмитрия Ивановича большую волю забрали, а ты потворствуешь, укороту не даешь им.
– Чем я потворствую? – искренне не понимал Василий.
– Стеснен я в своих правах оказался, от управления Русью отринут, не у дел стал… – Серпуховской хотел казаться совершенно спокойным, но желваки на его скулах дергались помимо его воли.
– А если я тебя в поход пошлю?
– Я всегда был ревностным стражем отечества, – не совсем определенно ответил Владимир Андреевич, и Василий по-прежнему не понимал, как же умилостивить дядю, как выразить ему свое благорасположение, не уронив и своего достоинства. Решил повременить и пригласил его подняться вместе на полок.
– Дай-ка мне березовый веничек, – попросил Серпуховской и добавил с каким-то скрытым смыслом: – Да такой выбирай, где листочки на длинных ножках сидят…
Василий осмотрел висевшие на сухом жару возле входной двери дубовые и березовые веники, вытащил из кадок и распаренные.
Вспомнилось читанное у летописца Сильвестра, что славянские племена, облагая побежденных данью, включали в нее и березовые веники намовь.
– Дань хочешь с меня взять? – пошутил Василий, да прямо в кой попал. Владимир Андреевич потупился, укладываясь на шуршащих смородиновых листьях, которые густо насыпали на полок его бояре, процедил сквозь густую заросль усов и бороды:
– С в-вас в-возьмешь дань, на вас, Донских, где сядешь, там и слезешь, глади, как бы остатнего не лишиться… Были у меня раньше Галич да Дмитров, а Дмитрий Иванович, царство ему небесное, понял их на себя. А в Дмитрове-то тогда как раз родился у меня сын Ярослав.
– Помню. Как раз после рождения Ярослава было у вас с отцом размирье… На Крещение… А на Благовещение он ведь повинился перед тобой?
Серпуховской ответил уклончиво:
– Жить – грехи наживать…
– Стало быть, не простил ты его, обманно помирился?
– Что т-ты, Б-бог с тобой, Василий Дмитриевич, разве мог я быть с братом своим двоедушным?.. Нет, истинно закончили мы тогда размирье, однако… Галич-то с Дмитровом так и остались при Москве… А у меня вот-вот сын родится, Ф-федором назову, как игумена высокочтимого нашего, вот только княжить ему будет негде: отчина-то моя, как овчинка ношеная, не разделить ее больше.
Наконец-то понял Василий: недоволен Серпуховской своим жребием, рассчитывал, что после смерти Дмитрия Ивановича какие-то земли будут к его княжеству прирезаны… Ну уж нет, дядя, пусть твой Федя поколе без приданого поживет, так и Ярослав без Дмитрова обходится. Так подумал, а сказал шуткой:
– А ну как дщерь родится?
– Нет, сын, я чую, – стоял на своем Серпуховской, и Василию ясно стало окончательно, что просит дядя расширить его владения вне зависимости от того, кто родится и вообще родится ли…
– Но ведь не можешь ты не знать, что у меня из двух жеребиев отцовских лишь один остался, второй поделен между братьями. Так что мы с тобой одинаково по одной трети Москвы володеем.
– Вестимо, одиначеством мир силен… Веника вот не сломишь, а прутья, поодиночке, все переломаешь…
Не понять было, то ли соглашается, то ли возражает Владимир Андреевич, и Василий снова попытался на шутку свести разговор:
– Я ведь тоже не меск легченый. Знаешь, поди, что обручен я с литовской княжной…
Серпуховской никак на это не отозвался, только завозился неуступчиво на полке, шурша смородиновыми сухими листьями. Протянув вниз наугад руку, достал из липового извара-ушатца распаренные пучки душистых трав и можжевельника, подоткнул их под бока и затих. И в самом молчании его чудились Василию протест, вызов.
Данила плеснул ковш разбавленной медом воды на каменку. Пар оттуда вырвался с громким шипением, и боярин сказал Василию на ухо, так что Владимир Андреевич и не видел этого в облаке пара, и не слышал:
– Гонец верхоконный тебя дожидается во дворе.
Василий для виду еще малое время помахал на себя веником и направился, минуя мыленку, в предбанник. Холода не чувствовал, а под ногами была расстелена белая овечья кошма. Нагим и наружу вышел. Забухшая дверь отчинилась со скрежетом и гулом. Стоявшая возле бани лошадь вздрогнула, переступила ногами, и с ее ушей слетел иней. Поблизости, прижимаясь к стене бани и зябко кутаясь в бараний нагольный полушубок, ждал терпеливо гонец. Когда он убрал рукавицу, которой прикрывал красное от мороза лицо, Василий узнал его: это был тот самый холоп, что приезжал с Василием Румянцевым в Москву на посажение.
По-прежнему не чувствуя холода, Василий шел босыми ногами по снегу, как по кошме: «Вот бы меня сейчас иноземцы увидели, дивно было бы им: мужик в тулупе, лицо от холода прикрыл голичкой, а рядом великой князь московский в чем мать родила», – весело подумал, уже догадываясь, что в свернутой трубочкой грамоте содержится известие непременно желательное.
Вернулся в предбанник, сел за стол, сдерживая нетерпение, хватил через край корчаги кисловатого медку, затем только развернул тонкую бересту. «Хотматпшыдор…» Что за бестолковщина?.. A-а, хитро измысленное писание! Василий поменял буквы местами, каждую первую на каждую третью, и прочитал: «Тохтамыш продержал при себе Бориса Константиновича как пленника тридцать дней во время похода в Персию на Тимур-Аксака, потом отпустил, обещая жалованную грамоту. Поспешай, бо по заячьему следу волка не выследить».
Снова вышел на снег, печатая на нем следы босых ног, безмолвно, лишь взмахом руки отпустил гонца. Тот сразу понял, что ответа ждать не надобно, удовлетворенно похлопал кожаными рукавицами, надвинул на брови шапку, сбил иней с крыльев седла, перестал обсвистывать лошадь и сунул левую ногу в стремя. Сильно, видно, закоченел, потому что не сумел сразу взлететь на седло, долго прыгал на одной ноге.
Продолжая удивляться, что не чувствует холода вне бани, Василий подумал, что погода потеплела, но, когда, остановившись босиком на жестком укатанном снегу дорожки, провел рукой по затылку, понял – мороз на дворе по-прежнему крещенский, мягкие пряди волос обросли ледком.
12
Владимир Андреевич возлежал на полке, окутанный паром.
Василий надел кожаные перстчатые рукавички, взял два новых веника. Прошелся богатыми листвой, на Троицу вязанными веничками по дяде с ног до головы, а потом взмахнул высоко, захватив горячего верхнего пару, припечатал оба к животу дядиному, выдохнул одновременно:
– Волоком и Ржевом хочешь володеть?
– О-о-ой! – завыл то ли от ожога, то ли от давно чаемых слов Серпуховской, вскочил по-молодому и по-здоровому, сбежал вниз на прохладный липовый пол: – Волок и Ржева с волостями?
– Да, Волок со всеми переволоками и Ржеву со всеми ржавыми болотами и полями ржи, – шутил Василий, но дяде не до шуток было, он говорил озабоченно и пространно:
– Не моги меня корить, но не откажусь. Ржев давно по праву мой, еще ты на свет не народился, когда воевал я его ратью у взбунтовавшейся Твери, а Волок давно надо отнять у новгородцев, он исконно наш… Дело же такое надо крестным целованием да договором скрепить. Допрежь только попариться надобно. – И он дал знак своим боярам, находившимся в мыленке.
Помня предупреждение дяди, что ему невмоготу шибкое парение, Василий считал банное купание оконченным, а сейчас понял, что для Владимира Андреевича оно только начиналось.
Два дюжих боярина, хорошо, видно, знавшие привычки своего князя, настелили на полок душистого сена, накрыв его сверху холстиной. Владимир Андреевич улегся на спину, прикрыл одной рукой лицо, второй соромное место. Бояре взяли по два веника и начали охаживать Серпуховского, который лежал молча, без единого движения. Василий, сидя внизу на полу, наблюдал с растущим удивлением, даже и обеспокоился, как бы дяде дурно не стало. И бояре, видно, уж притомились, явно через силу усердствовали. А когда, казалось бы, дело к докончанию шло, Владимир Андреевич вдруг закричал сердито:
– Чего заснули!.. Поддайте и лупите!
Бояре, вздрогнув, торопливо зачерпнули из ушатцев медными лужеными ковшами ячного пива, плеснули на спорник, сменили оббитые веники на свежие, заработали с удвоенной силой, а когда наконец Серпуховской жестом руки отпустил их, поплелись из парной медленно, шатаясь и стеная.
Владимир Андреевич, малиново-красный, окутанный паром, побежал на двор столь по-молодому, что немыслимо было представить, что он уж четвертый десяток лет доживает и что только что был разбит недугом. С видимым удовольствием купался он в высоком пушистом сугробе снега, вскрикивая и взлягивая, как третьяк… Ну и здоров дядя! Василий чувствовал себя обманутым, но не сердился, даже и еще большим уважением к Владимиру Андреевичу проникся. Удивился снова, как это можно верстаться с ним обидами: лучистые глаза, милая улыбка, короткие и по-детски вьющиеся волосы, и сам, как ребенок, весел, непосредствен…
13
Межкняжескую договорную грамоту решили составить в Москве, а при совершении крестного целования обратиться к посредничеству игумена Федора.
Когда шли после банной услады, Василий обронил:
– А если я найду себе Муром, Тарусу, Городец, другие какие места, не будешь ли ты опять обижаться на свой жеребий?
Владимир Андреевич не мог не догадываться о притязаниях великого князя на Нижний Новгород, понимал, что не случайно тот надумал найти города, принадлежащие Борису Константиновичу и его удельным князьям, но виду не подал, ответил в согласии:
– Все, что примыслишь себе, все – твое, но я не участвую в твоих издержках.
– Вестимо… Как и то вестимо же, что из огородников[10]10
Огородники – ремесленники, возводившие ограды, градостроители.
[Закрыть] да мастеров, коих мы, князья, себе вымем и кои перейдут к нам как тяглые люди под нашу руку, мне, князю великому с братьями, два жеребья, а тебе одну треть…
– Зело крепко усвоил ты отцовские повадки? – такими словами высказал свое согласие Владимир Андреевич и счел нужным добавить: – Ни крестьян, ни холопов не закреплять за собой.
– Вестимо, вестимо! – Василий рад был, что примирение происходит не только по-человечески согласно, но и с державной радетельностью.
В покоях отца Федора, куда зашли пахнувшие баней и распаренным веником Василий и Владимир Андреевич, весь левый угол уставлен богато украшенным иконостасом в три тябла. Под нижним поставцом висят парчовые, золотом шитые и жемчугом низанные пелены. Перед иконами – негасимые лампады, внизу на аналое – священные книги в серебряных окладах, золотой крест с распятием. Богатый киот у отца Федора, но это и вое его богатство. Пол перед аналоем истерт: много тысяч поклонов отбито, бессчетное число теплых молитв пролито к Господу, к Богородице, ко святым апостолам…
– Ты, великий князь, ты – царь, а мне, князю удельному, ты – отец! – Бледно-серые, влажные, словно бы слезящиеся, глаза Владимира Андреевича смотрели открыто, в словах его была приятная уверенность и спокойствие, внушавшие доверие и уважение. И Василий ответил примиряюще:
– То царство временное, а в царстве вечном будем мы с тобой братьями равными.
Несмотря, однако, на столь благодушное начало разговора, не обошлось до того, как поцеловали они крест, и без пререканий и взаимных огорчений. Василий выговорил себе право посылать дядю в поход; и тот должен садиться на коня без ослушания, но при этом пояснил:
– Если я сам сяду в осаде в Москве, а тебя пошлю из города, то ты должен оставить при мне свою княгиню, своих детей и своих бояр.
– Это что же, Василий Дмитриевич, не доверяешь ты мне?
– Как можно! Нет, просто хочу я, чтобы никогда не повторилось прискорбное разорение, какое через два года после славных побед Куликова свершилось.
Серпуховской согласно кивнул головой:
– Мудро, зело мудро мыслишь! – И добавил: – А если же меня оставишь в Москве, а сам поедешь прочь, то оставишь при мне свою мать, своих братьев младших и бояр.
Василий не мог не согласиться с этим, а про себя опять подумал: «Да, такого волка-пса обязательно выгалкнешь… Напророчил юродивый. Но только, дорогой дядя, это еще не все…» И Василий последнее жесткое условие поставил:
– В случае если призовет меня Господь до времени в царство вечное, великим князем должен ты признать будущего сына моего, его будешь считать отцом своим. И если будет сын мой на моем месте и сядет на коня, то и тебе с ним вместе садиться на коня. Если же сын, мой сам не сядет на коня, то можешь ты тоже не садиться, но послать детей своих, им непременно садиться на коня без ослушания… А на сем на всем, князь Владимир Андреевич, целуй ко мне крест, к великому князю, целуй вправду, без всякой хитрости.
– Мал крест, но сила его велика, – произнес отец Федор, подкашивая взгляд на Владимира Андреевича. Видя, что тот медлит, продолжал: – Если смерть Господа нашего Исуса Христа есть искупление всех, если смертью его разрушается средостение преграды и совершается призвание народов, то как бы он призвал нас, если бы не был распят? Ибо на одном кресте претерпевается смерть с распростертыми руками. И потому Господу нужно было претерпеть смерть такого рода, распростереть руки свои, чтобы одной рукой привлечь древний народ, а другой – язычников, и обоих собрать воедино. Ибо сам он, показывая, какой смертью искупит всех, предсказал: «И когда Я вознесен буду от земли, всех привлеку к себе!» Как четыре конца креста связываются и соединяются в центре, так Божией силой содержится и высота, и глубина, и долгота, и широта, то есть вся видимая и невидимая тварь.
Владимир Андреевич покорно склонил свою седую голову. Почитал он отцом своим Дмитрия Донского, который был лишь на два года старше, затем им стал двоюродный племянник Василий Дмитриевич, а теперь вот согласился называть отцом и не родившегося еще двоюродного внука своего… Но что же поделаешь – таков выпал жребий. Да и понимать надо, что не тот отец, кто породить дитя сумел, но кто продолжателя дела своего взрастил. И сыном может называться только тот, кто сумеет продолжить дело отца. Есть Бог-отец Саваоф, мир за шесть дней сотворивший, однако же несовершенный мир, грешный, и люди поклоняются сыну его Христу, в нем одном видят и надежду свою, и воплощение отцовской, Божьей мечты.
Так утешил себя Владимир Андреевич Храбрый, на том целовали они с Василием Дмитриевичем запотевший на морозе от их дыхания золотой наперсный крест.