Текст книги "Василий I. Книга вторая"
Автор книги: Борис Дедюхин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц)
Народу набилось в кремль преизрядно: все торговые и мастеровые люди пришли, много и простого народу толпилось – монахов и монахинь, нищих и калик перехожих, странников со скоморохами и юродивыми, людьми одинаково дивыми.
Право высказать свое слово на вече имели все на нем присутствующие, но обыкновенно говорили только лепшие люди, смысленные – бояре и старейшины, а остальные слушали в молчании и только под конец выражали свое одобрение или несогласие, но случалось, что разговор начинал и кто-то из простолюдья. Богатеи, случалось, подкупали смердов и утлых мужиков для того, чтобы те своими криками и громким говором заглушали речи противников и тем способствовали утверждению желательных решений. Борис Константинович об этом знал и пользовался этим. А ныне особенно рассчитывал на своих приживальщиков, тех, что находились на княжеской застольщине и не имели другой возможности отблагодарить хозяина, как только бездумным согласием со всем, что он ни скажет. Именно поэтому, начиная вече, Борис Константинович обратился не к боярам, находившимся с ним на помосте, а к тем, кто стоял внизу, тараща в ожидании глаза и непрестанно крестясь то на церковь Спаса, то на главу Архангельского храма.
– Господа и братья, бояре и друзья мои! – гулко разнесся в морозном воздухе чуть надтреснутый голос Бориса. Мгновенно установившаяся тишина ободрила его, и продолжал он уверенно, напористо: – Богом данной мне властью я имею честь быть в челе великого нижегородского люда. Судьба нашего княжества самая беспокойная среди всех земель Руси, а мое правление самое мятежное. Вам ведома вся подноготная моей жизни, ведомо, как люб мне Нижний Новгород. Отстаивая его честь и свободу, я готов скорее погрести себя под его развалинами, уйти под воду, как ушел от Батыя наш заволжский непокоренный Китеж, чем допустить его поругание! И я обращаюсь к вам, братья и сестры, друзья мои не предадим отчину во вражеские руки!
– Мы заодин с тобой, великий князь! – донесся первый вечок, Борис по голосу признал в кричащем одного из своих подручников.
Среди бояр и воевод, сидевших на лавках степени, прошло легкое волнение, однако слова никто не взял, все выжидали, как дальше будет дело оборачиваться.
– Не хотим брани! – выкрикнул стоявший в первых рядах мужик в заношенном рубище, платанном новыми, белыми кусками холста. Борис при знал его – Иван Семибатюшный – известно, коль семь отцов у него стало быть, ни одного нет, а мать – вдовица несчастная, либо без жениха оставшаяся девка.
– Миром надо поладить с Москвой! – А этот вечок принадлежал другому Ивану, имевшему прозвание Подкрапивного, тоже, стало быть, неизвестно где и кем зачатого. Оба Ивана были, несомненно, чьи-то подголосники, на медные деньги нанятые и под хмелем уже сюда пришедшие. Борис это сразу понял, а потому противоречия их его не смутили, он все так же горячо продолжал:
– Самое верное средство, чтобы поладить с врагом, это побить его! Кто меч изощряет, мечом погубляет и сам ведь от меча смерть принять может. Николи Нижний наш град не становился на колени ни перед каким врагом, не станет и ныне!
С большой верой говорил это Борис, не сомневался, что основная масса горожан держится такого устремления мысли, однако вместо дружной поддержки, которую ждал он, началось в толпе какое-то глухое брожение, а затем стали долетать и выкрики:
– Кабы «не становился»… Только и топчут нас все кому не лень.
– Истинно, все забижают, ровно вдову бедную.
– Однако ни разу кремль каменный – ни разу! ни один супостат не взял!
– Что – кремль, посады горят, как свечки, кажинный год.
– Вдова что трава, всяк наступает ногой.
– Ну да, и татаре и мордва и ушкуйники зорят и жгут.
– Татары вон коней в храме поставили, можно ли сносить православному такое изголение?
– Вот то-то и есть!
– Чего «то-то», чего «то-то»? Ведь и зовет нас великий князь не становиться на колени ни перед татарином, ни перед иным каким ворогом!
– Эка, воин какой выискался! Где ты днесь-то был, когда татары церковь облупили?
– Верно, верно, сродники мои вон сбежали после Арапши в Москву и не жалеют живут как у Христа за пазухой.
– Всем кому голова дорога, подаваться туда надо.
– Всем нельзя…
– Верно, надо, чтобы Нижний-городок стал воистину Москвы уголок, московские государи блюдут свою отчину.
– Полно-ка: из московских князей один только Дмитрий Донской и был славен, а остальные лишь на хитрость да пронырливость горазды, московляне, они и есть московляне.
– Истинно, без воды моются, без ветра сушатся.
– Куда как ловки! Вон и Василий Дмитриевич… Он ведь с ярлыком идет, не токмо с мечом.
– А мы слабы.
– Одолеют московляне…
– Правосудие мудро!
– Гнев Господа на нас.
– Молитесь, братия, последние времена.
– Бог милостив.
– «Молитесь»… «Милостив»… «Мудро»… Нет, не минует нас чаша сия!
– Да, слабы мы, но пресвятая Дева Мария не оставит нас, я видел лик ее в заре.
– Таков жребий истории…
– Нет, не оставит нас промысел Божий…
Борис Константинович слушал людские толки, и в лице его, кажется, не было ни единой кровинки. Но он побледнел еще сильнее, когда услышал про ярлык. Вскрикнул, перекрывая гомон толпы:
– Гоже ли, православные, против единоверных братьев наводить агарян? Ведь ярлык-то на нас привез ордынский царевич, который сейчас в обители Благовещенской вином монастырским упивается!
Казалось, столь отравленная стрела должна была бы поразить сомневающихся в самое сердце. Была она последней в колчане Бориса, однако вовсе не смертельной, вече утихомирилось лишь на миг, а затем заволновалось с еще более яростной силой.
– А сам-то?..
– Да, на Москву навел Тохтамыша.
– Нет, это не он, это брат Дмитрий да племяши.
– Одного поля ягода.
– Нет же, агарян не наводил Борис.
– А за ярлыком два раза бегал.
– Како два, не сосчитать.
– И все без толку, серебро да рухлядь мягкую зря стравил.
– Чего нам татар остерегаться, нам ушкуйники покоя не дают.
– Верно, их и сама Орда боится.
– А московский князь и на них управу найдет.
– Найдет, как же не найдет!.
– Верно, не супротивник нам Москва.
И тут Борис Константинович понял, что выбранное им лекарство хуже болезни. Не будь этого вече, можно было бы делать вид, что не знаешь общего настроения, можно было бы принимать решения, сообразуясь лишь со своими умозаключениями да, пожалуй, еще и с советами верных бояр – небось и такие остались, не все переветники, как Румянцев. Вспомнив о боярах и понимая, что терять ему уже нечего, он попытался в них поискать заступу, обратился к ним со слезами в голосе, скрыть которые не мог и не хотел.
– Господа мои и братья, милая дружина! Вспомните крестное целование, не выдавайте меня врагам моим!
Первым откликнулся старый боярин Никифор Балахнин, приехавший в Нижний из Городца вместе с Борисом Константиновичем:
– Запрем ворота, не пустим московлян с татарвой!
Тут же с лавки поднялся Василий Румянцев, сказал осанисто:
– Это все одно, что запирать конюшню после того, как из нее украли лошадей.
– Как это?
– Что за притча?
Старейший княжеский боярин продолжал.
– У великого князя московского Василия Дмитриевича ярлык на Нижегородское княжество, а что даден он не шутейно, не так, как Борису Константиновичу давался, и прислан царевич Улан с ханской дружиной.
– Лошадей можно вернуть, татей наказать, – возражал Никифор. – А кроме лошадей, есть у нас немало и другого добра, его. надо хранить. Это ты, как Блуд, чужому князю добра хочешь, а своего предаешь[100]100
Никифор имел в виду предательство киевского воеводы Блуда, жившего в X веке; Блуд изменил своей присяге князю, за что много веков порицался в народе.
[Закрыть].
Снова поднялся гвалт. Борис Константинович несколько приободрился. Никифор Балахнин владел соляными колодцами неподалеку от Городца, варил соли больше, чем требовалось нижегородскому населению, и был заинтересован в широкой торговле То, что он принял сторону Бориса Константиновича, было неожиданно для всех. Слово его было очень веским и предоставляло великому князю хорошую лазейку, он объявил:
– Нет у нас единоустия!
Вече озадаченно смолкло. Борис Константинович хорошо понимал, что молчание это кратковременно. Издревле велось на Руси так, чтобы решение на вече принималось едиными устами В случае разномыслия вече надо было либо продолжить (случалось, с утра до потух-зари на протяжении целой седмицы спорили), либо искать истину, отбросив мирные средства, в рукопашной борьбе – пусть это будет кровавое и неединое, однако господствующее суждение, имеющее силу закона. Но ни один из этих проторенных путей сейчас, когда решение надо было выработать немедленно, не был приемлем для Бориса Константиновича, и он нашел третий.
– Злых врагов земли Русской безбожных татар в кремль не допустим, а с князем московским будем братский совет держать! – объявил он толпе, которая нашла слова его вполне разумными и приветствовала сдержанным гулом одобрения. – А ты, Румянец, иди к Василию Дмитриевичу, скажи, что великий князь нижегородский ждет его на очи.
Василий Румянцев ухмыльнулся в бороду и проворно соскочил с помоста, желая показать этим, что преисполнен рвения стремглав исполнить приказание, однако сам Борис Константинович расценил это иначе, и расценил правильно: изобразив такую неотложную спешку, Румянцев как бы забыл приложиться к руке великого князя: ведь быть у государевой руки – значит, иметь честь эту руку облобызать при встрече и при прощании. И обычно после всяких сборов и собраний бояре шли строем, един за единым, и если не падали ниц и не били лбом об пол, то непременно припадали на одно колено и прикладывались к руке Бориса Константиновича. Это не было проявлением рабской зависимости или выражением страха – это просто принятая и утвержденная веками форма отношений старшего с младшим. А вот сейчас, пользуясь возникшей суматохой, мало кто из бояр принял отеческую милость, лишь Никифор да несколько молоденьких бояр воспользовались разрешением приложиться к руке великого князя. Понимая, что будет за благо скрыть явный бунт, Борис Константинович сделал вид, будто и сам шибко торопится, будто небрежен он сам со своими подданными. Уходя, он изобразил на лице подобие улыбки, хотя сердце его клокотало от гнева и бессилия.
2
Киприан со своей свитой получил подворье в Печерском монастыре, что лежал по другую сторону кремля на полугоре волжского берега. Сам приезд митрополита вместе с великим князем как бы показывал, что вражды быть не должно, что поход этот не военный, но поход судей на провинившихся для восстановления попранной справедливости. Так себя и держал Киприан попервоначалу, так его и встречал архиепископ суздальский Евфросин, а с ним духовенство, бояре и простые миряне – торжественно и радостно} – еще на подходе к городу, возле села Горбатово, знаменитого черной вишней и красными коровами. В Нижнем в честь митрополита сотворен был пир, честили Киприана дарами многими. А после того как попили-поели, и дружбе конец настал: Киприан совершил литургию, после которой сказал, что нижегородцы должны не только суд и пошлину ему дать, но что и вся епархия должна быть под его прямой властью.
Евфросин, как выяснилось, к этому был готов и поначалу, желая избежать большой брани, мягко возразил митрополиту, что он самостоятельно управляет епархией, подобно своему предшественнику Дионисию.
– Ведомо, ведомо мне это, – рассудливо да мирно начал Киприан, уверенный, что одними увещеваниями сможет решить дело включения нижегородских земель в свою митрополию, – Однако же управлял Дионисий спорными городами лишь на правах экзарха, только как глава отдельной церковной области, подчиненной митрополии.
Но и к этому Евфросин подготовился: показал предусмотрительно захваченную в дорогу из суздальской ризницы патриаршую грамоту на принадлежность Нижнего Новгорода и Городца к Суздальской епархии. А при этом еще, словно бы ненароком, показал мантию епископскую, пробитую татарской стрелой: еще в бытность митрополита Алексия приезжал в Нижний Новгород Мамаев посол Сарайка с немалой ратью, которая начала, по обыкновению, хозяйничать в русском городе, но новгородцы не потерпели обиды и, после того как Сарайка пустил стрелу на владычный двор, возмутились и перебили полторы тысячи ордынцев.
И всегда духовенство наше, нижегородское, за честь земли Русской без страха стояло.
Киприан уловил в словах архиепископа скрытый упрек себе и с еще большей отчетливостью понял, что без борьбы, может быть, борьбы очень трудной и жестокой, на своем ему не настоять.
– Невместно мне ухищряться такой суетой, и сущие пустяку не должны меня влечь, – с явным притворством сказал митрополит всея Руси, и Евфросин ответил ему в тон.
– Ведомо, ведомо мне, владыка, что помыслы высокие тебя влекут… Благодарствуем за Кормчую, кою ты самолично с греческого на славянский переложил и нам пожаловал…
Киприан насторожился, усиливаясь понять: и в самом деле думает Евфросин так или, зная, что митрополит лишь переписал книгу церковных законов, до него уже переведенную, уязвить хочет, обличить в самозванстве. Спросил на пробу:
– Откуда ведомо тебе сие?
– В монастыре Печерском летописание ведется давнее – зараньше в Нижнем Новгороде начали свод деяний российских вести, нежели в ином каком городе, – тут Евфросин потомил недолгим молчанием, чтобы все могли проникнуться важностью сообщения, разъяснил: – Раньше, нежели в Новгороде Великом, в Твери, в Рязани или хотя бы в Москве самой, где задержалась митрополия…
– Ну и что? – нетерпеливо перебил Киприан, чувствуя, куда клонит Евфросин и уже желая резко обозначить свои отношения с ним. А тот преспокойно продолжал.
– Так вот, составитель летописного свода Лаврентий написать возжелал так: «Киприан, митрополит киевский и всея Руси, егда прииде из Константинограда на русскую митрополию, и тогда с собою привез правильные книги христианского закона, греческого языка правила, и перевел на славянский, и Божиею милостью пребывают и доныне без всяких смутов и прикладов и новых вводов»[101]101
Лаврентьевская летопись составлялась в 1377 году для великого князя Дмитрия Константиновича по благословению Дионисия, процитированных Евфросином слов в ней не содержится, они взяты из другого источника.
[Закрыть].
Киприан уже не сомневался, что в тихих словах архиепископа была заложена издевка. Ишь ты, «написать возжелал», а написал ли? Спросить об этом значило выдать себя с головой, и Киприан сказал надвое:
– Книгу божественных правил я привез из Царьграда, и Катехизисом моим пользуются на православной Руси повсеместно – Все в этих словах было правдой, только всяк по-своему мог читать слова «привез» и «Катехизисом моим».
Евфросин был ветх денми, но умом ясен, взглядом зорок. Он согласно кивал седой головой и как-то по-цыплячьи зажмуривал глаза истончившимися от старости веками, что почему-то особенно раздражало Киприана. Он вообще был зол издавна на все суздальско-нижегородское духовенство: не мог простить и притязаний Дионисия на митрополичью кафедру, и возражений против поставления Киприаном основателя Спасского монастыря в Суздале Евфимия, да и настроение Евфросина давно было известно ему. Киприану стоило немалых усилий, чтобы выдержать приличие до конца. Поигрывая дорогим наперсным крестом, он попытался вернуться к искону разговора:
– Дионисий неправым путем заручился патриаршей грамотой и должен был претерпеть возмездие.
– Христианам, преимущественно перед всеми, запрещается насилием исправлять впадающих в грехи, – вставил кротко, но опять не без яда Евфросин, намекая на загадочность смерти Дионисия на чужбине.
– Верно, верно, – вполне согласно поддержал Киприан, – мирские судьи великую власть оказывают над людьми, преступающими законы, и удерживают их от преступлений против их воли, но в церкви должно обращать на лучший путь жизни не притеснением, а убеждением.
Евфросин покорно склонил голову: мол, исполать тебе, владыка, убеждай! И предложил осмотреть монастырь, пояснив, опять же не без умысла, что основан он пришедшим на Волгу из Киева другим Дионисием, мужем зело образованным, и построен точно по образу Киево-Печерского монастыря, который после Батыева нашествия приходит в окончательное запустение, и его некогда главенствующее место в русском иночестве призван иметь вот этот как раз, Нижегородско-Печерский.
Монастырь в самом деле очень был похож на древний киевский: имел подземные проходы и кельи, выкопанные в береговом склоне, одно слово – Печерский, с той только разницей, что в Киеве отшельники попервоначалу именно в пещерах жили, а не в обустроенных покойчиках. Но и здесь пещеры, как в Киеве, имеют много ходов, иные в рост человека и выше, а широки настолько, что двоим вполне можно разойтись. И даже построена подземная церковь, в которой служится обедня каждую субботу. Хотя в пещерах нет нетленных мощей, как и нет у монастыря своих святых, паломников и тут предостаточно.
По многолюдству Киприан сразу понял, что Печерский монастырь непросто сам по себе развивается, но и рассылает подвижников в отдаленные леса Заволжья. Наблюдение это его, как митрополита всея Руси, ничуть не трогало, но он с удовлетворением решил, что порадует таким сообщением Василия Дмитриевича: в Нижнем Новгороде обстановка складывалась нынче так, что впервые интересы великого князя и митрополита полностью совпадали.
Евфросин до поставления в архиепископы был архимандритом этого Нижегородского монастыря, а потому был по-особенному к нему привязан, хорошо знал здесь каждую подробность и повел митрополита в пещеры неспроста.
В одном из углублений, где устроена была небольшая молельня, он обратил внимание на плиты, которыми устелен пол: на них был дивной красоты орнамент в виде разнообразных и непринужденно разбросанных шестиконечных звезд, словно цветы кипрея на лугу. Киприан не мог не обратить внимания на шестиконечные звезды – таких он не встречал ни в одном храме или монастыре Руси. И спросил с вызовом:
– Что это за мастер пол устилал, не иудиного ли семени?
– Никак такое не возможно, – ответствовал с довольной ухмылкой Евфросин. – Гляди, святитель, как сильно плитки-то потерты да изношены. Стало быть, перенесены сюда после того, как послужили довольно в другом месте.
– Каком таком «другом»? В синагоге, что ли?
– Никак такое не возможно, – пел Евфросин. – Зело древен ведь Нижний Новгород наш и богат был всегда. Мастера из Хозарского царства, строившие там города Итиль и Семендер, после падения каганата нашли прибежище у нас – православные все люди.
– Что же, они и плитку оттуда привезли? – прикидывался рассерженным и бестолковым Киприан.
– Нет, здесь из своих глин обжигали и обклеивали гипсусом. Нижегородская земля бо-о-о-огата-а!..
Простодушный Евфросин надеялся поразить Киприана нижегородскими древностями и тем обосновать право на самостоятельное существование. И невдомек ему было, что искушенный в кознях Киприан не только видел его насквозь, но уже и тайные коварные меры принял – послал в Москву гонца за находившимися там патриаршими послами – архиепископом вифлеемским Михаилом и царским боярином Алексеем Аароном. Послы эти должны были привезти грамоту для Евфросина, текст которой патриарх составил, веря на слово Киприану. А тот, слишком хорошо зная по византийскому опыту, что лучшая ложь изготавливается из полуправды, сказал только, что при митрополите Алексии Нижний Новгород и Городец не входили в состав Суздальской епархии, но умолчал о том, что Алексий отбирал их лишь временно, лишь у епископа суздальского Алексея, а преемнику его Дионисию сразу же возвратил. Скрыть заведомую ложь Киприану помогло и общее двенадцатилетнее замешательство в русских церковных делах, так что многое можно было свалить на покойных Михаила-Митяя, Пимина, Дионисия и так все представить, будто искони были нижегородцы под рукой московского митрополита.
Все складывалось для Киприана как нельзя лучше: вожделенная грамота оказалась не только составленной, но и привезенной сначала в Москву, а теперь вот и в Нижний Новгород в самый ответственный момент.
Делая вид, будто он незнаком с ее текстом, Киприан пожелал поприсутствовать при вручении грамоты послами суздальскому архиепископу. Не подозревая еще всей опасности, но уже предчувствуя недоброе, Евфросин вздрагивающими пальцами развернул пергамент, вчитался в греческий текст. Иногда он повторял какие-то слова и фразы по-русски, порой прекращал чтение сокрушавшего его пергамента и озадаченно вскидывал глаза на митрополита, который занят тем лишь был, чтобы не выдать своего торжества.
В грамоте патриарх Антоний писал, что удовлетворяет иск митрополита Киприана и великого князя Василия Дмитриевича.
Евфросину все стало ясно. Отбросив всякие церемонии, он бесстрашно посмотрел в лукавые глаза Киприана, метнул гневные взгляды на двух других византийцев, без сомнения уже подкупленных в Москве.
– Я сам отправлюсь в Царьград!
– Есть у меня предощущение такое, что напрасны будут усилия твои.
Голос у Киприана был ровен, негромок, какой и подобает иметь человеку столь высокого сана. А про себя подумал: «Нет, только силой можно одолеть суздальско-нижегородское духовенство, надо за подмогой к Василию Дмитриевичу идти». И Киприан порадовался тому, что впервые за более чем десятилетнее пребывание на Руси он может смело рассчитывать на взаимопонимание и безоговорочную поддержку великого князя московского.
3
Если Киприан для достижения своей цели действовал с присущей ему византийской ловкостью, с изощренным в бесконечных смутах коварством, то Тебриз шел по следу своей жертвы осторожно и неотступно, как старый лис, скрадывающий зайчонка-листопадника, которого мать бросает на произвол судьбы на третий день после рождения.
Маматхозя-Мисаил казался Тебризу именно таким беспомощным зайчонком, не чующим, откуда и какая ему грозит опасность.
Помычку начал Тебриз еще в Москве, и было начало гона самым обнадеживающим: Маматхозя пристал к группе монахов, но вид имел светский, а Тебриз сразу же обрядился в черную одежду и прикинулся глухонемым старцем. Обличье изменил до полной неузнаваемости: прилепил длинную седую бороду, согнулся в три погибели, шаркал ногами так, что и в голову никому бы не могло прийти, что истинная-то его походка легка, беззаботна и быстра. А монахи принявшие Маматхозю в свою компанию, не помыкали крещеным татарином, охотно и терпеливо приобщали его к способности обретать благодать – ту силу, что даруется Богом человеку для спасения. Люди в черных рясах повсеместно на Руси уважаемы и чтимы, потому в каждом селении на пути в Нижний Новгород находили они в монастырях либо крестьянских дворах и приют, и кров, и пропитание.
В пешем ли неторопком пути, на постое ли монахи делились воспоминаниями о прожитом, гадали о своей судьбе да о грядущем антихристовом пришествии. Маматхозя сдружился во время таких разговоров с одним из чернецов, который шел из Оптиной пустыни, что под Козельском, и который рассказал – правду ли, нет ли, – будто ту обитель основал главарь шайки разбойников Опта, раскаявшийся, постригшийся и превратившийся в инока Макария. Чернец же этот, узнав о смерти чудотворца Сергия, возжелал непременно вершить подвиг иноческой жизни под приглядом кого-либо из его учеников и шел с большими надеждами, радовался предстоящему своему житью в лесных дебрях Заволжья.
– Если Опта смог, значит, и я могу? – спросил Маматхозя, но как-то вяло, без особого интереса спросил.
– Смочь-то сможешь, да только, я смотрю, ты все в землю тупишься, ровно потерял что, – ответил чернец.
Маматхозя горестно выдохнул:
– Э-эх, жизнь свою потерял я…
– Уж не безвинную ли кровь пролил?
– A-а?.. Что?.. – не сразу понял Маматхозя, – Что было, то отмолил я, как говорите вы, постами да молитвами искупил, а тут иное…
– Тогда, может, ты подружью свою потерял, таких много среди монахов?
– Верно, должна она была стать моей подружьей, из-за нее я веру сменил, чтобы умолить Господа всемогущего, Спасителя… Как Аллах не помог мне раньше, так и ваш Христос бессильным оказался, а я-то верил…
– Не знал, стало быть, ты, что натура женская лжива по природе своей.
– Нет, – горячо возразил Маматхозя, – Она, о которой молюсь я денно и нощно, – свеча воску ярого!
Чернец сочувственно, с пониманием слушал исповедь человека, не увидевшего счастья. Слушал ее и Тебриз, хотя и не очень внимательно. Сам Тебриз не раз пытался разжечь семейный очаг, да все он гас у него: «То ветром задует, то лепехи сырые для огня попадутся», – грубовато определял он причины своей неприкаянности, когда заходила об этом речь, но сам-то для себя знал точно, отчего жизнь его не задалась. И несчастного Маматхозю-Мисаила он очень хорошо понимал, он даже сочувствовал ему и даже подобие жалости к нему испытывал. Знал Тебриз по себе, что ни молитвами слезными, ни угрозами смерти невозможно вернуть свою подружью, если начнет она от тебя ускользать. Мольбы и клятвы могут, кажется, горы свернуть, но нимало не тронут ту, которой стал ты вдруг не нужен. Тут только одно из двух остается: уничтожить ее или себя. Тебриз выбрал первое, а Маматхозя что – второе?.. Решил заточить себя в монастырь – умереть для мира, как разбойник Опта? Но нет, можно ведь не только себя или ее – и это знал Тебриз очень хорошо, он-то сам сначала убрал с дороги его, а уж потом окончательно все порешил.
Уже три дня были монахи в пути. Тебриз не спускал лисьих глаз со скрадываемого «листопадника», а на четвертый день вдруг заподозрил, что не так уж и прост Маматхозя как кажется.
Заночевали в одной из деревенек из трех изб. Тебриз и Маматхозя оказались порознь. Среди ночи вышел во двор по малой нужде Тебриз, поежился, все глуше ветер, все непрогляднее ночи – зазимье. В блеклом свете едва пробивавшейся сквозь рваные облака луны увидел на снегу человека в сером халате – он, Маматхозя!.. Тебриз отвернулся нарочито, будто не видя ничего, а сам косил напряженным взглядом. Маматхозя, не замечая ничего, неторопливо направился к избе. А у порога вдруг резко оглянулся!.. Значит, таился: почему? И может быть, он уж и Тебриза распознал, да притворяется? «Завтра утром», – порешил Тебриз, толком еще сам не зная, что и как сделает завтра утром, однако надо было и знать и делать уже прямо сейчас: вышел утром он во двор, а хозяин горестно сообщает, что один из постояльцев украл у него лошадь осбруенную.
– Вот сволочь! – искренне возмутился Тебриз, и тут же сам сволок: пригрозив крестьянину ножом, отобрал у него вторую лошадь, неопределенно пообещав вернуть или щедро вознаградить на обратном пути.
Ночью выпал снег, и сослеживать беглеца не составляло трудов. Маматхозя держал путь на Нижний Новгород – это стало сразу ясно Тебризу, и он, уже не очень боясь потерять свежую ископыть, заботился только о том, чтобы не отстать в пути, а по возможности и опередить Маматхозю какой-нибудь окольной дорогой.
На второй день погони Тебриз понял, что «листопадник» уже сам его скрадывает: словно опытный заяц-русак, Маматхозя возле небольшой речки прошел петлей, вернулся по своему следу и сделал скидку – махнул на другой берег, где тянулся раменный лес и где, значит, легко можно было затаиться. Тебриз не дал себя провести он сделал вид, что потерял след, помчался галопом к одинокому починку.
Хозяину двора он строго намекнул, что выполняет важное поручение великого князя московского. Крестьянин недоверчиво покосился на монашеское одеяние, спросил с подковыркой.
– Ты, стало быть, друг Василия Дмитриевича Донского?
– Угадал, дружим мы с ним, как дружит лошадь с человеком: я везу, он погоняет. А ты давай мне поживее резвого коня, вот тебе серебро. – Тебриз решил, что сейчас уместнее подкупить человека, чем запугивать его. Очень верно решил: крестьянин, оставшийся очень довольным, объяснил ему, какой путь на Нижний самый короткий да снабдил в дорогу краюшкой овсяного хлеба и вареными вкрутую куриными яйцами.
Менял, нет ли лошадей Маматхозя, но продвигался он вперед ходко. Похоже, что погони за собой он все же не чуял: далеко вперед ушел, на сутки резвой скачки, об этом узнавал Тебриз по холодным следам, по задеревеневшим от мороза катышам конского навоза. Но когда до Нижнего Новгорода оставался всего один переход, след привел в маленький бедный монастырь на берегу Оки и тут оборвался. Тебриз держался на почтительном расстоянии от монастыря, объехал его по замкнутому кругу, убедился наверное – выходных следов нет, Маматхозя где-то там, за высоким дощаным забором, над которым одиноко и тускло выглядывал крытый лемехом шеломчик церкви.
Он привязал разнузданную лошадь к дереву на длинном чембуре, разложил на снегу холстину и высыпал на нее из торбы остаток дробленого ячменя. Нарвал и жесткой сухой травы, сложил рядом – если сильно проголодается лошадь, то и ее схрумкает.
Терпеливо ждал, пока окончательно падет ночь – покровительница влюбленных, беглецов и татей, как говаривал покойный боярин Данила Бяконтов. Вспомнив эти слова его, Тебриз огорчился, ибо получалось, что Маматхозя – влюбленный и беглец, а он, Тебриз, тать, как зовут в Москве всякого хищника, крадуна, плута.
Приняв опять облик дряхлого старца, неспешными стопами побрел к воротам монастыря. Постучался без нетерпения, а когда кто-то вышел из кельи и, хрустя снегом, подошел к калитке, прогундосил наизусть вытверженную Иисусову молитву, услышал в ответ «аминь» и звяк отодвигаемого железного засова.
Игумен, открывший калитку, оказался очень старым стариком, но голос у него был чистым, ясным и певучим:
– Смотри-ка, то от Козерога до Овна[102]102
Козерог – 9 декабря, начало крепких морозов, а Овн – 8 марта, начало весенней распутицы.
[Закрыть] лишь звери лесные навещают нас, а тут третий Божий человек за седмицу… Но ты, брат, в лихой час заявился: ангел смерти крылы свои приспустил над обителью нашей.
Игумен проводил гостя в трапезную, посадил вечерять. Плюнул в щепоть старчески скрюченных пальцев, снял со свечи нагар. Тебриз посмотрел в темное окно, перекрестился и взялся за ложку. Прежде чем отхлебнуть квасной тюри, спросил:
– Третий, говоришь, Божий человек?
– Третий, ты – третий, – охотно подтвердил игумен. – В четверток пришел один, переночевать попросился, да под утро занедужилось ему. А днесь второй путник, верхоконный, надысь выкрест татарский, с серьгой в ухе.
«Он вроде бы серьгу-то свою золотую в колокольную медь кинул… Нешто другую заимел?» – прикинул Тебриз, но тут же поймал себя на ненужных сомнениях, спросил нетерпеливо:
– Оба здесь?
– Оба, но один-то плох совсем, близко, чаю, к могиле посунулся.
– Это который в четверток пришел?
– Нет, другой… Они приятелями оказались, вместе поснедали, в одной келье опочив держали. Первому-то чуток полегчало, а второй нынче к вечеру на резь в животе жалуется, плох стал, видно, не жилец. – Игумен повернулся к тяблу, стал набрасывать на себя порхающими движениями руки кресты и вполголоса повторять молитву за здравие брата во Христе.
Но молитва не могла уж помочь Маматхозе – его голос сразу узнал Тебриз, когда приблизился к его келье:
– Сердце мое жизни жаждет…
– Бог милостив, славно жить в лоне его. – Этот голос принадлежал, очевидно, Маматхозину «приятелю».