Текст книги "Василий I. Книга вторая"
Автор книги: Борис Дедюхин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)
Великого князя встречали, кроме Федора Симоновского, которого Василий сразу же узнал по дивно близко посаженным глазам, еще Сергий Радонежский и Стефан Пермский. Вышли они к въездным воротам, как видно, загодя: спасаясь от стужи, они все были в низко надвинутых, отороченных волчьим мехом клобуках, в плотно застегнутых волчьих же шубах, под которые были подоткнуты полы черных на беличьем меху ряс, отчего выглядели они почти как светские люди, если бы не наперсные кресты поверх одежд.
– Дядя мой прикатил? – спросил нарочито грубовато и небрежно Василий. И, как сердце его учуяло, Сергий ответил:
– Ждем, беспременно будет. Время, видишь, по гадливое.
– Да, мороз железо рвет, птицу на лету бьет! – добавил игумен Федор.
– Кто это? – спросил Василий про нищего, который и сейчас продолжал безумствовать, выкрикивая что-то и размахивая тяжелым посохом.
– У него такое прозвание, что с морозу не выговоришь. Милости прошу в трапезную! – Федор пропустил вперед себя великого князя и Сергия, а сам сделал, видно, какой-то грозный знак нищему. А тот не только не послушался игумена, но взвизгнул диким голосом и махнул напересек, едва не сбив с ног Сергия.
Федор виновато развел руками:
– Это Кирилл. Усердный и прилежный был инок, но вдруг стал чинить всякие непотребства и бесовства. Бесчинствовал в храме, в пятницу ел колбасу, а то стал на паперти плясать с лиходельницей – падшей, безносой женщиной, скаредные песни пел, соромщину всякую нес.
– Отчего же он в расстройство впал? Горе какое или тяжкую утрату перенес?
– Нет, в гордынности занесся. Отче Сергий выделял Кирилла среди братии, говорил, что он станет продолжателем его дела.
– И сейчас говорю, – спокойно вставил Сергий, и в это время, громко хлопнув дверью, в трапезную ворвался Кирилл, раздетый почти донага. Что он собирался сказать или сделать, осталось невыясненным, потому что игумен Федор упредил его приказом:
– На хлеб и на воду сорок дней!
Два узколицых бледных инока подхватили Кирилла под руки и повели, употребляя силу, хотя тот не только не оказывал противодействия, но громко радовался тому, что сможет теперь поститься не по своей воле.
– Вот, отче, смотри… Самым суровым наказанием подвергаю, а дух гордыни все гнездится в его сердце. Девять лет был строгим молчальником, строгим постником, строгим веришносителем – и вот, знать, всуе трудился. Великое зло, когда кто впадает в самомнение и думает, что знает, когда не знает, или что имеет, когда не имеет: ибо, думая, что знает или что имеет, не старается уже познать и приобрести, но остается ни с чем.
Сергий никак не отозвался на слова игумена, смотрел в задумчивости вслед Кириллу, непотребно выглядевшему в наготе своей.
5
Молчание и неловкость, настоявшиеся в трапезной после позорного изгнания Кирилла, нарушил Стефан Пермский. Он приехал из далеких краев за новыми книгами для новообращенных зырянских христиан, а также и для решения разных своих пастырских попечительств и гребтаний.
– «Юрод» – значит «необычный»… Это, значит, так нарочито ведет себя человек… Был у нас в великом и славном граде Устюге юродивый Прокопий, прозванный потом Устюжским. Почитали его все за божевольного дурачка, отроду сумасшедшего, никто не видел, что безрассудства и неразумие лишь личина его, не истинное, но накладное, ложное лицо. Однажды Прокопий вошел в церковь и возвестил о Божьем гневе на град Устюг. «За беззаконные, неподобные дела зле погибнут огнем и водосо», – объявил. Но никто из прихожан не слушал его призывов к покаянию, и он один плакал целыми днями на паперти. Только когда страшная туча нашла на город и начался трус[7]7
Словом «трус» в средневековой Руси называлось землетрясение, что неоднократно зафиксировано в летописных сводах.
[Закрыть] земной, все побежали в церковь. Молитвы перед иконой Богородицы отвратили Божий гнев, и каменный град разразился в двадцати верстах от Устюга. Там и поныне еще все сплошь поваленные да пьяные леса.
– А потом что с ним стало? – спросил Василий не потому, что его судьба юродивого волновала, а отгоняя этим вопросом зарождающийся в сердце гнев на дядю Владимира Андреевича, который позволял себе прибыть позже великого князя.
Стефан, видно, угадывал состояние молодого государя, нарочито медленно и многословно повел рассказ, обращаясь взглядом к одному лишь Василию, словно бы никого больше и не было в палате.
– Так и вел он житие жестокое, такое жестокое, что с ним не могли сравняться самые суровые монашеские подвиги: не имел он крова над головой, спал на гноище нагой, а по ночам молился, прося пользу городу и людям его. Питался подаяниями, но принимал милостыню только у богобоязненных людей и никогда ничего у богатых.
– А что же, люди-то разве не жалели его за то, что он город спас?
– Юродство его навлекало от людей по-прежнему досаду и укорение, биение и пхание. – Тут Стефан словно бы смутился, краска прихлынула к лицу, проступила даже через седину негустых волос, что видно стало, когда он потупился, склонил голову.
Федор добавил шутливо-уличающе:
– Нет, однако же, нет… Были у Прокопия в Устюге и друзья. В страшный мороз, какого не запомнят устюжане, когда замерзали люди и скот, блаженный не выдержал пребывания на паперти в своей разорванной ризе и пошел просить приюта у клирошанина Симеона. Прокопий предсказал тогда Симеону и жене его Марфе, что родится у них зело благочестивый сын. И верно предсказал, вот он, тот сын – Стефан, гость наш бесценный!
Сколько помнит Василий, о Стефане Пермском всегда говорилось с умилением, все его неустанно славили за необыкновенные дела и подвиги на северных землях, везде ему были рады, зазывали в гости, когда он приезжал в Москву. Стефан, конечно же, не мог не чувствовать особого к себе отношения и тяготился этим, приходил в смущение, от которого всегда старался избавиться каким-нибудь отвлекающим внимание предметом беседы. И сейчас он поспешил вернуть разговор в прежнюю стезю:
– И монах из Кирилла вышел примерный, и надзирателем слуг был он у Вельяминова исправным, когда звался в миру еще Кузьмой…
И тут Василий постиг, что не зря ему лицо юродивого еще за стенами монастыря показалось знакомым, – он очень хорошо знал расторопного, сметливого и ловкого управляющего в доме окольничего Тимофея Васильевича. Кузьма умел, как никто иной, все организовать на пирах так, что ни один из гостей не оказывался обижен, обделен или забыт вниманием слуг. И притом сам Кузьма оставался незаметным – без шума, без суеты все делал, и, помнится, отец хотел его переманить к себе на великокняжеский двор, и будто бы сговор сладился, Тимофей Васильевич согласился, да только вдруг Кузьма в воду канул..
Федор велел кутникам подавать на стол яства и питья, а сам стал неторопливо рассказывать историю Кузьмы-Кирилла, испросив на то предварительно согласие и пожелание великого князя. А Василий усугубил внимание неложно, без малой досады: мирно и покойно стало ему со святыми старцами да и захотелось доподлинно узнать, как мог превратиться в юродивого – в урода, значит, – красивый, сильный и веселый юноша.
6
Родился он в знатной семье, бывшей в родстве с родом бояр Вельяминовых. Рано осиротев, он нашел приют у великокняжеского окольничего, в доме у которого скоро завоевал всеобщее уважение и доверие своим умом и природным дарованием. Сам же он, однако, покончив с хозяйственными заботами, выходил на берег реки и мечтательно глядел на синеву далекого, заокоемного бора; там, в заборье, в безмятежных пустынях, молятся – знал он – праведники, ведя жизнь столь же чистую, сколь и таинственную. Вскоре благодаря многим талантам стал Кузьма главным управляющим своего опекуна, однако сам все чаще и чаще поглядывал на замоскворецкий глухой лес, где можно поставить келейку для безмолвного жития в одиночестве ли, в существующей ли обители. Дума его все росла и все ширилась, и он уже скоро не мыслил своей жизни без того, чтобы не уйти из мира в тихое пристанище. Вельяминов, принадлежа к самому высшему боярству, постоянно бывший около великого князя, находился в особой милости при дворе и пользовался таким влиянием, что Кузьма, стремившийся к монашеской жизни, долго не мог найти игумена, который бы согласился его постричь: все боялись гнева его великого покровителя. Наконец один из друзей преподобного Сергия Стефан решился принять на себя неминучий гнев окольничего, облек Кузьму в монашескую рясу и нарек Кириллом, однако и он не посмел все же дать ему постриг. Затем, оставив молодого человека у себя в монастыре, Стефан сам отправился к боярину. Увидев игумена, Вельяминов поспешил навстречу и попросил благословения. Стефан благословил и добавил: «А раб Божий Кирилл, твой богомолец, тоже тебя благословляет». – «Кто такой Кирилл?» – спросил окольничий. «Прежний твой родич, а ныне инок, раб Божий и молитвенник за нас всех», – ответил Стефан. Велик был гнев Тимофея Васильевича, несмотря на свое уважение к святому игумену, он позволил себе наговорить немало грубостей. Стефан выслушал и в ответ привел евангельский текст: «В какой бы город или селение ни вошли вы… там оставайтесь, пока не выйдете… А если кто не примет вас… то, выходя из дома… отрясите прах от ног своих». Сказав это, он ушел из дома боярина. Тогда-то вмешалась жена Вельяминова Ирина. Испуганная строгими словами Спасителя, обращенными теперь на ее дом, она стала умолять своего мужа как можно скорее помириться с игуменом и согласиться на монашеское призвание Кузьмы-Кирилла. Боярин уступил, послал за игуменом, попросил у него прощения и разрешил Кириллу поступать по своей воле – уйти в тот монастырь, который он сам себе облюбует. Раздав свое имущество бедным, Кирилл выбрал московскую Симонову обитель. Этот монастырь придерживался строгого киновийского устава. Здесь каждый послушник поступал в подчинение к опытному монаху, которому обязан был слепо повиноваться. Своему наставнику он должен был не только давать отчет во всех своих внешних действиях, но и открываться в малейших движениях своей души, безоговорочно принимать от него указания и советы. Кирилл с рвением и радостью исполнял все требования своего наставника. Он работал то на кухне, то в пекарне, проводил целые дни перед раскаленной печью, все время повторяя самому себе: «Терпи этот огонь, Кирилл, дабы избежать огня вечного». Он строго постился, много молился и предавался суровой аскезе. Зимой одевался как летом, спал только сидя, и при первом ударе колокола его уже видели спешащим в церковь. Бесы пытались искушать его страхованием, но обращались в бегство, не вынося имени Исусова, которое юный отрок повторял беспрерывно. В первые же годы монашеской жизни он стал встречаться с преподобным Сергием, когда тот приезжал навестить своего племянника Федора. Сергий скоро разгадал душевное богатство Кирилла и привязался к юноше всем сердцем. Когда он бывал в Симоновом, известно всем было, что легче всего его найти на пекарне, беседующего с Кириллом на духовные темы. Благосклонность преподобного Сергия и образцовая жизнь, которую вел монах, скоро создали ему немалую похвальную молву среди братии, а Кирилл этого испугался, боясь впасть в тщеславие, и стал думать о том, как найти занятие в полном одиночестве и навсегда затвориться в келье. В монастыре больше поста и молитвы требовалось послушание, поэтому он сам не мог просить игумена такой решительной перемены его образа занятий и лишь молча поверял свои мысли Божьей Матери, к которой имел обыкновение обращаться при всех трудных обстоятельствах жизни. Но Федор был прозорливым и чутким игуменом, он сам уловил настроение и помыслы Кирилла, призвал его к себе и объявил, что освобождает от работы на кухне и поручает ему работать переписчиком книг в келье. Казалось бы, осуществилась мечта Кирилла, но, к своему удивлению, он заметил вскоре, что, несмотря на одиночество, в котором он теперь находился, молитва его стала менее глубокой и давала ему меньше утешения, чем прежде, узда страстей показалась излишне легкой, и он впал в юродство.
7
Судьба Кирилла была отнюдь не безразлична игумену Федору Который во время своего рассказа не оставался на месте, но неторопливо мерил шаги по широким половицам палаты. Возле божницы, на которой потрескивал фитилек лампады, он непременно останавливался, на миг вскидывал обе руки вверх, и тогда через черное полотно рясы очерчивалось его тонкое и гибкое, сильное тело, не изнуренное в бдениях, но укрепленное в ежедневной деятельности на пределе. И очень высоко, видно, ставил игумен нравственные доблести Кирилла, в продолжение всего рассказа на сухом лице Федора сохранялось выражение сосредоточенности и напряженности, которое свойственно людям, привыкшим к самоограничению и удержанию страстей во имя правильного пути.
Сергий стоял спиной ко всем, смотрел на дорогу. «Тоже ждет Владимира Андреевича и тоже сердится», – решил Василий, и ему даже жаль стало согбенного чужими заботами да печалями старца.
– «Человек оправдывается верой», сказал святой Павел, – задумчиво обронил Стефан Пермский, желая оправдать Кирилла, но игумен возразил:
– «Человек оправдывается делами», сказал апостол Иаков.
Нарушил молчание и Сергий:
– Кирилла страшила мысль, что он может делать добро не ради добра самого, а ради похвалы, почета, внешних знаков почестей. Самохвальства и суесловия он испугался, – сказал он, отходя от окна. – Но не может укрыться город, стоящий на верху горы. И, зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на подсвечнике, и светит всем в доме. Отправь его, Федор, снова к печи, монах он опрятный и радетельный, а весной рукоположим его в священники и пошлем в какую-нибудь вдовствующую епархию.
– В священники – юродивого?. – не сдержал изумления Василий.
– Да, великий князь, юродивый – это человек Божий. Нарочито отказывается он от своего достоинства, ни во что себя не ставит – так велико его смирение перед Господом. Вспомни святого Андрея, который во Влахернском храме в Константинополе, во время литургии, имел видение Божьей Матери, покрывающей мир в знак своего покровительства омофором, – в память об этом и установлен праздник Покрова первого октября…
Василий вспомнил, как на Покров возвращался отец с войском и как в тот день Янга накрыла его платком и Поцеловала… Этот любимый русскими христианский праздник, наверное, будет у Василия всегда теперь вызывать одни и те же воспоминания, не становящиеся с годами менее дорогими и волнующими. Он почувствовал, что подкатывается к горлу мягкий, теплый комок, подумал, что не к лицу будет великому князю ослезиться перед святыми отцами хотя бы и голосом, вспомнил, что и Владимир Андреевич возвращался тогда с Куликова поля, держась близ отцовского стремени, покорный и согласный, а сейчас вот позволяет себе не считаться с великим князем!.. На смену умилению пришел снова гнев, но и его Василий не выказал – игумен шумно пригласил садиться за стол, где уж поставлены были расторопными и бесшумными кутниками глиняные корчаги и корчажки, от которых исходил подстрекающий обоняние и вкус парок.
Пока рассаживались, игумен ловко с просьбой к великому князю подступился. Растет в монастыре число братии, пропитания все больше требуется, рыбки много надо. В Ржевском уезде хорошие ловы есть, да только земли-то там черные, княжеские… Василию жаль было тех мест, но и отказать игумену он не посмел – сразу же дал разрешение монастырю собирать оброк рыбою в слободках Всетукой и Кличеснской волостей, вылавливая в год по четыреста костоголов а щук, карасей и лещей без счета.
8
Снедали неторопливо и долго, молясь, благодаря Господа.
Владимира Андреевича все не было.
Сдерживал гнев и обиду Василий, молчал погруженный в сомнения Сергий, неловко чувствовал себя хозяин – созвавший гостей игумен Федор. Только Стефан один был тут словно бы ненароком и словно бы ни во что не был посвящен, а потому и сокрушаться ни о чем не имел причин. Обращаясь опять к одному лишь великому князю, рассказал историю из подвижнической своей жизни, когда пришлось ему в неимоверно тяжких условиях обучать крещенных им зырян по созданной им самим специально для них азбуке.
Кудесник и начальник местных волхвов Пам, которого зыряне чтили больше всех своих чародеев, называл Стефана «московским бродягой» и призывал одноплеменников жестоко расправиться с христианским проповедником. Однако новообращенные зыряне уже успели полюбить Стефана, потому что, обходя свою паству, святитель вместе с догматами истинной веры проповедовал правила семейной и гражданской жизни, миролюбиво решал споры, помогал бедным. Жители платили ему ответной любовью. Например, однажды в селе Тулине, в двадцати пяти верстах ниже Ярянска, одна женщина, видя худую обувь проповедника, дала ему новую, и святитель, благословляя простосердечную благотворительность, повелел сделать это место торговым, и там по сей день собираются ежегодные ярмарки. И никто не поддавался злонамеренным призывам Пама. Тогда языческий кудесник решился на крайнюю меру: предложил Стефану в оправдание своей веры. пройти сквозь огонь и воду. «Я не повелеваю стихиями, – отвечал смиренный Христов проповедник Стефан, – но Бог христианский велик, и я иду с тобой». Стефан велел собравшимся людям зажечь избу, стоявшую особо, и, когда пламя охватило ее, он, призвав на помощь Бога, взял волхва за одежду и принуждал его идти в огонь вместе. Но Пам упал к ногам человека Божьего и молил избавить его от верной смерти. Он отказался также и от испытания водой. Народ хотел убить обманщика, но блаженный Стефан сказал: «Христос послал меня учить, а не убивать людей. Когда Пам не хочет спасительной веры Христовой, пусть Бог накажет его, а не я». Пам был выгнан из пермской земли и удалился со своими сообщниками на берега реки Оби – там, между Березовскими Остяками, он основал селение Алтым.
– Да ведь не только языческий кудесник, – вставил Федор, – но и большие люди из христиан противились твоему желанию посвятить жизнь свою просвещению диких народов Севера.
– Верно. Так. Когда за год до побоища Мамаева благословили меня на святое и великое дело великий князь Дмитрий Иванович да вот преподобный Сергий, сам митрополит Киприан удивлялся: «До конца света всего-то сто лет осталось, а ты лесным людям азбуку измысливаешь, зачем? Ни у финнов, ни у венгров, ни у литвинов – у многих народов нет своего письма, а зырянам оно к чему?» Я отвечал ему. «Пусть хоть на Страшный Суд явятся с Христом в душе». Сначала сделал переложение с греческого на зырянский лишь двух священных книг, но народ этот столь любознательным и даровитым оказался, что понадобилось мне не единожды в Москву да в Ростов наведываться за новыми писаниями. Зато ныне все священники мои служат обедни на пермском языке, поют вечерню и заутреню пермской же речью, и канонархи мои возглашают по пермским книгам, и певцы всякое пение совершают по-пермски.
Василий уж начал свыкаться с тем, что всякий новый человек, о чем бы он ни говорил, заканчивал непременно какой-нибудь просьбой. Стефан Пермский не был исключением:
– Бью челом тебе, великий князь! Когда десять лет назад снаряжали меня на апостольский подвиг, то отец Сергий снабдил меня антиминсами да святым миром, а батюшка твой дал охранную грамоту. Божественная ткань для престола да святое масло для миропомазания в достатке у меня, а вот грамоту охранную поновить надо, поелику новый же теперь государь у нас.
Василий, конечно же, пообещал немедленно справить требующуюся грамоту, но у Стефана оказались и другие еще нужды, исполнение которых было намного сложнее. В пермском крае холодная земля, плохо она злак родит – овес еще поспевает, рожь кое-когда, а о пшеничке или грече и мечтать нечего. Кормятся пермяки от леса да от речек, а хлеба своего хватает даже в урожайные годы ладно если до Великого поста. А два последних лета выдались такими, что, какую страду ни прилагай к неродной земле, больше чем сам-один ржи не соберешь. Начинается голод, и надо спешно привезти из Устюга и Вологды хлеба, сколько можно гужом, а затем на ладьях, как вскроются реки. Тут не обойтись без слова и заступы великого князя, который ведь от пермяков не в убытке: они и мягкую рухлядь поставляют – меха куньи, беличьи, соболиные, бобровые; и смолу с дегтем садят; и лесные поделки самые разные – посуду точат, гребни, веретена, донцы мастерят; всякий щепной обиход работают – лоханки, ушаты, коробья да и мало ли чего!.. Не зря туда тати повадились ходить. И вот здесь особая нужда в заступе великого князя. Надо Стефанову паству от притеснений и насилия тиунов и бояр оградить – это одно, а другое – обуздать своеволие и наглость новгородской вольницы, которая производит грабежи в Перми, по Каме и Волге, опустошает население по Вычегде. Святитель Перми обращался уж к новгородскому вече, чтобы оно уняло своих ушкуйников, но те продолжают забижать Стефанову паству, и беспременно надобно воздействовать на них силою.
Василий испытывал затруднения с ответом он не мог бездумно обещать свою помощь, понимая, что отношения с Господином Великим Новгородом сложились слишком сложные и трудные, не в одних тут ушкуйниках дело. Несмотря на то что московский князь, как издавно ведется, являлся одновременно и князем новгородским, на деле он слабо мог воздействовать на его внутреннюю жизнь. Хотя, конечно, заставить, принудить имел право. Дмитрий Иванович вынужден был этим правом пользоваться, а последнее время сложились у Москвы с Новгородом почти враждебные отношения. А тут еще и дядя Владимир Андреевич что-то непонятное вытворяет: уехал после размирья в новгородский Торжок.
– Помоги пермякам, великий князь! – замолвил словцо за Стефана преподобный Сергий.
Василий в раздумчивости посмотрел на великого старца, и вспомнился ему дерзкий вопрос, который задавал себе он не раз, но не находил ответа:
– Отче святый, вот благословлял ты иноков на рать с Мамаем, сейчас ходатайствуешь за силу оружия. А как же Божья заповедь «Не убий!», ведь всяк сущий искуплен кровью Христовой, и, проливая кровь человека, разве же не проливаем мы кровь Спасителя нашего?
Сергий ответил сразу же, без малого размышления:
– Эта заповедь для тебя, великий князь, значит вот что: ты не должен носить такого помысла в душе своей, не должен начинать кровопролития. В борьбе с темными силами, которые ищут твоей смерти, ты не должен озлобиться, обуяться жаждой мщения, иначе и сам станешь темной силой. Гада можно и должно убить, но так, чтобы свою душу сохранить, не убить в себе Божьего человека. Поразить врага – не доблесть и не радость, – это долг, ибо силу зла в любой форме должно уничтожать. Первая заповедь не только государя, но всякого смертного, внимание к человеку, который к тебе обратился. Это главное дело, ради которого надо сразу отбросить все остальные. Святитель Стефан не станет запрашивать лишнего, если обратился он, значит, дело богоугодное и праведное.
За окнами раздалось многоголосое дребезжание поддужных колокольчиков:
– Вот и князь Владимир Андреевич прибыл, – сказал, поднимаясь из-за стола, Сергий.
Василию послышалось в его голосе облегчение, и он с вновь вспыхнувшей ревностью подумал: «А не лишнего ли позволяет себе Серпуховской, и не с благословения ли первоигумена?»
Сергий между тем добавил негромко, сам для себя:
– Все-таки залучил я вас обоих…
Прибытие нового княжеского поезда наделало много шума. Всполошились все монастырские галки, заметались над медью золоченным шеломом Успенской церкви, оглашая двор своими надтреснутыми, картавыми голосами. Монахи в черных рясах высыпали из келий на снег, словно белоголовые галки. В небе ярко светило солнце, белое и холодное.
9
Оказалось, что сердился он на своего дядю зря: Владимир Андреевич не приехал – его привезли, разбитого недугом. А когда стал вылезать из саней, то на первом же шагу споткнулся, запутался в длинных полах тулупа черной дубки и едва не упал, и упал бы, не поддержи его верные бояре, которые подхватили князя на руки, умело и привычно отнесли на том же черном тулупе в жарко натопленную избу.
– Зачем же ты приехал? – с сочувствием и сокрушением спросил Василий, совершенно забыв о своих недавних подозрениях и обидах.
Владимир Андреевич бросил из-под насупленных мохнатых бровей усталый, изможденный страданиями взгляд, сказал очень просто и разоружающее.
– Я слово отцу Сергию дал, он подумал бы, что я почестью побрезговал. Да и ты зело вскидчив…
– Владимир Андреевич знал, куда едет, – весело говорил игумен Федор, – знал, что лучше моего лекаря-травника не найти, любую хворь рукой отводит. И я знал, что за скорбь у него, баенку приготовил, со вчерашнего утра немец ее топит: скорее чем за сутки баенку в такую пору не прогреешь.
– Что за немец, не Штиглиц ли? – испугался Василий, вспомнив разговор с польским послом Августом, но тут упрекнул себя за неосторожность. Правда, никто о Ягайловом лазутчике, как видно, наслышан не был, никому щеглиная кличка не показалась достойной внимания и интереса. А Федор объяснил…
– Кобеллом кличут… Наемным воем был он когда-то еще у Ольгерда, в плен наши новгородцы заарканили его. Хотели вместе с другими вражинами в Крым на невольничий рынок отправить, а оттуда одна дорога – в галерники константинопольские либо венецианские. Вели всех горе-вояк мимо нашего монастыря, этот вот Кобелл сильно занемог, взяли мы его к себе, травник наш выпользовал его, в баенку сводил, попарил. И так Кобеллю наша баенка понравилась, что он взмолился – просить стал, чтобы окрестили его в православие и взяли в обитель. Вот ведь: ради баенки от веры своей отрекся. Взяли мы его, второй год у меня истопником, банщик исправный да услужливый.
– Что же это за баенка у тебя такая, мыльня, что ли? – спросил Владимир Андреевич, который полулежал на широкой лавке и, как видно, отогревшись и обнадежившись словами Федора, повеселел – страдальческая гримаса сошла с его лица.
– Мыльня и есть, обыкновенная русская баенка, в которой сгорает и гнев, и вражда. А Кобелл не видал такой отродясь, у них в Германии, говорит, мужик моется три раза за всю свою жизнь: когда родится, перед свадьбой и когда умрет. А я, говорит, всего только один раз и помыт – при крещении, да и то не помню, потому что еще титешным был.
Василий, когда был в плену у Витовта, удивлялся тому, что в Литве нет мылен, но думал, что это объясняется язычеством, в котором закоснел народ. Потом узнал, что все мыльни были там уничтожены после Краковской унии, в связи с принятием католичества[8]8
Бани были закрыты в Европе повсеместно по запрету церкви в начале IV столетия, а возродились лишь в XVIII веке. На Руси они существовали непрерывно и назывались «мыльнями», хотя и было в обиходе, что зафиксировано летописцами, слово «баня», означавшее вначале – «теплый источник, ключ, озеро», а затем и помещение с искусственным теплом и горячей водой.
[Закрыть]. Для каждого русского с незапамятных времен стало потребностью еженедельное горячее мытье, и обычай этот изумлял иноземцев, даже и сам Андрей Первозванный, по словам летописца Нестора, дивился тому, что русские люди секут сами себя в пару вениками – «творят не мытву себе, но мучение». И потом каждый иностранный путешественник считал непременным поразить своих соотечественников сообщением об удивительном обычае русских. В той же «Повести временных лет», написанной триста лет назад и служившей все это время постоянным чтением в княжеских и боярских семьях, в монастырских и светских школах, говорилось об одном таком изумленном страннике: «И рече им: «Дивно видех землю словенску. Идущу ми семо видех бани древяны. И пережгуть и румяно и идуть ню, изволокутся и будут нази. И облиются квасом кислым и возьмуть на ся прутие младое и бьются сами!»
Изумление – это ладно, много всегда в чужедальной стране найдешь необыкновенных вещей, но ведь не могли же приезжие европейцы не понимать, что еженедельное мытье с парением не просто дивный обычай и услада чудаковатых русских людей, а залог их богатырского здоровья: то и дело холера, чума, брюшной тиф, обшарив все закоулки европейских королевств и скосив многие тысячи людей, останавливалась на границах русских княжеств. Эпидемии не поражали Русь столь часто, как Европу, только потому, что существовали бани, охранявшие здоровье народа.
Если до приезда Владимира Андреевича игумен Федор и с ним заодно Сергий со Стефаном чувствовали какую-то вину перед великим князем, которого, получалось, зря зазвали в монастырь в крещенский мороз, то теперь, когда все так счастливо выяснилось, сам Василий. пришел в беспокойство, год назад отец взял «мир и прощение и любовь с князем Владимиром Андреевичем», а как теперь он сумеет это сделать, чтобы и дядю не унизить, и себя не уронить. И как только что Стефан Пермский, стал Василий сейчас многоречив. Все старцы и ближние бояре чутко и бережно поддерживали беседу, хотя касалась она предмета вполне низменного, малоинтересного. Правда, вскоре разговор от мыльни перекинулся на темы более серьезные.
– Не мудрено, что Кобеллу вашему так полюбилась русская баня, – сказал Василий, обращаясь к Федору, – другое тут чудно: Тебриз вон говорит, что грязь с тела смывать – душу счастья лишать. Но со степняка какой спрос, Тебриз ведь агарянин, а вот немцы и французы, итальянцы и британцы, болгары и испанцы не понимают нешто тоже, что баня – не просто для чистоты, что горячее мытье – это для силы и крепости телесной надобно? И как же церковь пошла на это, и не только латинянская, я слышал?
Игумен растерянно посмотрел на Сергия, вот-де великий князь второй раз с еретическими вопросами – то в евангельской заповеди усомнился, то опять каверзу противосвященническую нашел… Сергий, однако, и к такому вопросу был готов: обширные знания были у старца Радонежского, многое постиг он и превзошел. Ухмыльнулся в серебряную бороду, попросил отца Федора:
– Дай-ка сочинение отца церкви нашей Иоанна Златоуста, кое тебе Киприан прислал.
Игумен достал из настенного шкафа книгу с медными застежками и в досках – в деревянном переплете, обтянутом коричневым сафьяном. Она была, по обыкновению, толста, однако Федор уж очень безнатужно, одной рукой держал ее. Оказалось, что листы у нее не пергаментные, а из лощеной бумаги. И Сергий столь же легко принял ее, держа на весу, открыл на нужном месте.
– Прочти-ка, Федор, ты греческим бойчее моего владеешь.
Игумен, верно, владел греческим изрядно, читать начал сразу же в переложении на всем понятное наречие:
– Закрыл парь городские бани и не позволил никому мыться, и никто не осмелился преступить закон, ни жаловаться на такое распоряжение, ни ссылаться на привычку; но хотя находящиеся в болезни, и мужчины, и женщины, и дети, и старцы, и многие едва освободившиеся от болезней рождения жены – все часто нуждаются в этом врачестве, однако, волею и неволею, покоряются повелению и не ссылаются ни на немощь тела, ни на силу привычки, ни на то, что наказываются за чужую вину, ни на другое что-либо подобное, но охотно несут это наказание, потому что ожидали большего бедствия, и молятся каждый день, чтобы на этом остановился царский гнев…