Текст книги "Василий I. Книга вторая"
Автор книги: Борис Дедюхин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)
Глава V. О, тайна тайн!
Что такое человек, как подумаешь о нем? Как небо устроено, или как солнце, или как луна, или как звезды, и тьма, и свет?
Из «Поучения» Владимира Мономаха
1
Простодушный вопрос Андрея Рублева надолго смутил великого князя. Как-то само собой предполагалось, что знания о горнем мире передаются людям не как всякие прочие истины, а особенным, сверхъестественным способом, и, таким образом, истинность этих знаний доказывается не соответствием узнанного с требованиями разума и всей природы человека, а чудесностью самой передачи, и эта чудесность и служит непререкаемым доказательством истинности.
Что знал Василий о мире?
Знал, что живет он на Земле, которая похожа на огромный четырехугольный плот, плывущий по бурной реке к Океану. На Земле есть Африка, Европа и Азия, моря и реки малые. А за рекой-океаном лежит иная Земля – Рай, из которого Бог изгнал Еву и Адама. В проливе же (Василий собственными глазами видел это на греческой карте) перед земным Раем стоит ангел с трубой, чтобы дуть в нее, если кто осмелится попытаться плыть обратно в Рай через пролив. В Рай можно попасть не иначе как по Божьему повелению, ибо все в руце Божией.
Слышал Василий краем уха, когда в бегах пребывал и когда не до того ему было, что будто бы Земля не плот вовсе, а нечто круглое, выпуклое, словно бы яйцеобразное. Не понял да и не поверил в серьезность слов какого-то калики перехожего. А тот толковал еще, будто есть некий незыблемый закон, нарушить который не могут даже и никакие высшие существа. Но в это Василий не стал и вдумываться, остался с младенческой своей верой в присутствие в мире сверхъестественных сил, которые управляют жизнью вселенной и его, стало быть, жизнью тоже.
С младых ногтей известно ему было, например, что Бог сотворил Землю за шесть дней, говоря после каждого своего усилия, что «это хорошо». Закончив творение Земли, Бог помышлял затем лишь о мире, и его действия по управлению миром называются Промыслом Божиим. Знал Василий о том, что зараженных грехом Адама и Еву Бог изгнал из Рая за нарушение заповеди, которая дана владыке земных тварей – человеку: «От всякого дерева в саду ты будешь есть, а от дерева познания добра и зла не ешь, потому что в день, в который вкусишь от него, смертью умрешь». Затем – мятежная судьба братьев Каина и Авеля; всемирный потоп и Ноев ковчег с семью парами чистых и нечистых; Вавилон; содомский грех; борьба Давида с Голиафом; евреи, идущие из плена через чудесным образом расступившееся море; войны, гибель стран и народов, столпотворение вавилонское, но все это – мало что значившее по сравнению с чудовищным предательством Иуды сына Симона, из города Кариота… А сам всесильный Иисус, камни превращавший в хлебы, шедший по воде аки посуху, вдруг становится слабым духом, простым земным человеком, взмолившимся: «Да минует меня чаша сия!»… Духи бесплотные – светлые, а также и дьявольские, возмутившиеся; апостолы, святые угодники, праведники, люди Божии…
Все это знал Василий, и знал еще, что и поныне есть святые отцы церкви – люди, коим даны просветленные духовные очи: «Блаженны чистые сердцем, яко Бога узрят, и не только Бога, но в Боге и все сокровенное мира сего узрят». Таким благом высокой и особой степени духовного прозрения наделены Сергий Радонежский со Стефаном Пермским и Епифанием Премудрым, а также иже с ними вот как раз Андрей Рублев да Феофан Грек, другие изографы, способные созерцать то, что надлежит изобразить в иконе.
Андрей, однако, сказал, что изограф лишь ремесленник, владеющий кистью, хотя и подвижник благочестия. Икона – окно в мир, духовный, невещественный, не имеющий ни времени, ни пространства в простом человеческом понимании. А духовное видение, духовное прозрение, позволяющее заглянуть в это окно, является даром Божиим, подающимся за смирение и чистоту сердца. Сергий Радонежский – да, сподоблен этого дара, он способен видеть тайны сокровенные так же свободно, как простой смертный видит окружающий его мир внешним зрением.
Построенная на месте сгоревшей новая княжеская повалуша была превращена Андреем временно в художественную мастерскую: громоздились свежеструганые доски, на верстаках разбросаны в кажущемся постороннему глазу хаосе, а для Андрея в привычном и деловом порядке кисти, горшочки и крыни с разноцветными порошками, разные не растолченные еще камешки, ступки, терки. На полу по углам лежала яичная скорлупа, тут же стояли берестяные туеса, наполненные десятками куриных и утиных яиц для придания краскам яркости, блеска и крепости. Посреди повалуши стояла на листе жести жаровня, над которой художник время от времени грел зябнувшие руки.
– Вот смотри, княже, изображу я сейчас яблоко, – весело объяснял Андрей, мешая краски и бросая изредка взгляд на тот участок стены, который собирался расписывать. – Такое нарисую, чтобы не просто похоже было на настоящее, а чтобы тебе сразу съесть его захотелось… – Андрей тихо рассмеялся, довольный тем, что в силах его передать с помощью мертвых красок живую природу, передать даже соблазнительную сладость свежих фруктов. – А на дворе-то ведь февраль, не скоро яблокам созреть…
Василий прошел к окну, посмотрел через белую слюду во двор, прислушался к доносившимся извне звукам. Стучали топоры плотников, достраивавших повалушу, чирикали воробьи – радовались, видно: хорошо, будет новенькая стреха, мы в ней поселимся, отогреемся, а весной и детишек заведем.
– Что же ты не спросишь, княже, как я стану рисовать яблоко, не видя его?
– Ты же раньше видел много раз, запомнил, – ответил Василий, не поворачиваясь от окна, продолжая прислушиваться к тому, как гудит за окном ветер, то звякая будто бы листовым железом, то шаркая теслом по стропилам, то стегая бичами по широким доскам.
– Верно, так, – согласно подтвердил Андрей и сосредоточенно умолк, смешивая краски.
Василий по-прежнему стоял спиной к нему, продолжал смотреть в окно.
Зима пошла на убыль, мороз уж не такой хваткий, не такой каленый. Небо посинело, задымились сугробы, снежные вихри шершаво трутся о стены повалуши, снег залепляет окна… Пора готовиться в дальнюю и постылую дорогу – в Орду, и от Василия Румянцева, и от Тебриза, и от Кавтуся хоть и не с борзоходцами, а с попугностью, однако одинаковые сообщения пришли, из которых явствует, что самое сейчас время к Тохтамышу заявиться, имена всех жен хана, всех вельмож сарайских, равно как и их тайные желания, проведали доброхоты Васильевы, так, как он и велел им. Пока не вскрылись реки, надо бы с новгородцев серебро на ордынский выход стребовать да дождаться купцов из северных лесов со скорами и мягкой рухлядью. Тут Василий спохватился, что в сторону мыслями убрел, забыл про Андрея, резко повернулся. И не смог сдержать возгласа, изумленный видением: прямо из залепленного снегом окна просунулась со двора августовская ветка яблони, согнувшаяся от тяжелого плода с чуть трепещущими от слабого дуновения ветра листьями, – до обмана веществен был рисунок, столь легко и прозрачно наложил Андрей свои краски, и почти не рассмотреть было следов труда живописца. Так вот каково оно, живописное ремесло, вот как получается ощущение чуда, когда вдруг затрагиваются самые сокровенные струны души и человек не в силах сдерживать прихлынувшего восторга. Такое забытье самого себя, краткое и острое отрешение от всего, кроме того, что видят перед собой очи, испытывал Василий, когда смотрел на иконы тонкостного византийского письма. Но то ведь – иконы! То – не просто живописание, но зримое воплощение отвлеченных представлений о Божественном царстве, о горнем мире. А здесь, на стене повалуши – не храма, а временного земного пристанища, срубленного на выступах основного этажа, на повалах[44]44
Свое название повалуша – высокая башнеобразная постройка в несколько этажей («многожильная») с парадными горницами – получила от слова «повал», что означало выпуски бревен над нижними венцами дома.
[Закрыть], – не Божественный лик, но всего-навсего-то яблоко боровинка, кажется даже уж и червем подточенное… Но что же роднит их?.. Магическое согласие рисунка? Невесомость и невещественность наложенных красок? Значит, одно мастерство, хитрость восторгает человеческую душу, возвышает ее до самозабвения?
Андрей, без сомнения, видел, сколь поражен великий князь его работой, попытался скрыть смущение, Однако все же выдал его тем, что без нужды снял скуфейку, запятнанную разного цвета красками. Добавив новые розоватые пятна и безуспешно попытавшись затереть их, водрузил некогда черную, а теперь нарядно-пеструю шапочку на голову, надвинул ее почти на глаза. Избавился от смущения, когда заговорил:
– Не всем дается способность проникать за внешность видимого, постигать, что обычному зрению не доступно. Но и это, великий князь, не самое главное… Самое главное… Как бы это?.. – Андрей перевел дыхание, помолчал, словно бы сомнение переживая. Продолжал трудно, с некоей даже болезненностью в голосе: – Ну, то, что я сказал, касается ведь только нашей земной жизни, нас окружающего вещественного мира. Но как быть с жизнью над мирной? С той жизнью, которая течет выше всего земного – колеблющегося, себялюбивого, страстного? Ведь именно тот мир должно нам отобразить в иконах, в церковной стенописи… Как же быть, великий князь?.. О, тайна тайн!
– Но, может, Феофан-то чист, смирен сердцем настолько, что дана ему способность Бога узреть?
Андрей не удивился вопросу, был готов к нему, но вдруг, словно бы ослаб телом или занемог, приклонился в бессилье на пристенную скамью. Сказал тихо, выверяя на слух свои слова:
– Человека, познающего Бога, можно уподобить стоящему ночью с малой свечой на краю безбрежного моря-окияна… Много ли, думаешь ты, великий князь, увидит этот человек из всего темного безбрежия воды? Ясно, что лишь малость некую или почти ничего. Но знает, что перед ним море, что море это безбрежно и что он не может его все объять взором даже и при самом ярком свете дня. Богопознание наше таково же… Так просто ошибиться, не то, не так увидеть… Ведь какой у Феофана на фреске в Новгороде Авель-то, знаешь ли ты?
Андрей тщательно вымыл руки, наклоняя над лоханкой висевший на косяке глиняный рукомойник с носиком в виде головы поросенка, сложил не спеша кисти и краски, достал из ларчика завернутый в тряпочку березовый уголек.
– Вот как он его изобразил!
Несколькими резкими движениями он набросал облик дерзкого и телесно сильного человека с прямо и гордо поднятой головой.
2
Прежние греческие иконописцы, работавшие в Древнем Киеве, а затем и в Залесской земле, оставили своим русским ученикам подробные руководства и образцы для писания святых икон, так называемые прориси, которые назывались также «подлинниками», «образниками», «персональниками». Из них иконописцы заимствовали не только размеры, типы лиц и костюмов, но даже цвет одежды, фон, подписи. А самое главное – были установлены особые, характерные черты для изображения Спасителя, Божьей Матери, апостолов, святых.
– Каждому лику дана своя опись и свой характер, – объяснял Андрей. – Например, Господу Саваофу – святолепное и строгое величие ветхого денми, Иисусу Христу – в крестных страданиях смирение и божественное истощение, Божьей Матери – умиление, святым – глубина смирения. Ну, а Авеля, которого брат Каин убил, как, думаешь, должно изображать?
Андрей нарочно повернулся к столу и начал с большим усердием мешать истолченную в порошок жженую кость, получая из нее аспидно-черную краску.
Василию казалось, что вопрос-то слишком простой, всякий ребенок знает на него ответ. Было у Адама и Евы два сына: Каин – старший, а Авель – его младший брат. Каин обрабатывал землю, Авель был пастырем овец. Вместе жили они, вместе и свершали жертву Богу, сжигая на алтарях продукты труда своего. Каин принес на жертвенник для всесожжения плоды земледелия, а смиренной жертвой Авеля были первенцы от пастушьих стад. И призрел Господь на Авеля и на дар его, а на Каина и на дар его не призрел – дым его жертвенника не полетел к небу, а стал стлаться по земле. Каин сильно огорчился, и поникло лицо его. И сказал Господь Каину: «Почему ты огорчился? И отчего поникло лице твое? Если делаешь доброе, то не поднимаешь ли лица? А если не делаешь доброго, то у дверей грех лежит; он влечет тебя к себе, но ты господствуй над ним». Но Каин не внял предостережению и, снедаемый завистью, зазвал благочестивого и доверчивого Авеля в поле, где коварно убил его дубинкой. И тогда Господь обратился к Каину: «Где Авель, брат твой?» А Каин ответил: «Не знаю, разве я сторож брату моему?» И сказал Господь: «Что ты сделал? Голос крови брата твоего вопиет ко мне от земли; и ныне проклят ты от земли, которая отверзла уста свои принять кровь брата твоего от руки твоей; когда ты будешь возделывать землю, она не станет более давать силы своей для тебя; ты будешь изгнанником и скитальцем на веки веков на земле».
– Не ясно разве, как должно изображать первого мученика на земле, названного в Священном писании праведным?
– Но все-таки, как? – лукаво настаивал Андрей.
– Конечно, кротким, в душевном сокрушении, со страхом в очах, может быть…
– Истинно так. Робким да скромным юношей был Авель.
Андрей поставил напротив слюдяного окна доску.
– А у Феофана он в церкви Спасо-Преображения на Ильине улице в Новгороде вот какой, смотри[45]45
Фреска 1378 года с изображением Авеля кисти Феофана Грека сохранилась до наших дней.
[Закрыть].
Он продолжал рисунок только что растертой черной краской: добавил густые пышные волосы, обозначил мощный, энергичный поворот сильной шеи, выписал широко раскрытые глаза, смотревшие уверенно, прямо, решительно. Это был лик доблестного героя, Василий рассматривал его со смущением.
– Стало быть, не верно Феофан изобразил?
– Если бы так…
– А как же?
– Многие не верно рисуют… А вдруг Феофан один из всех правильно увидел Авеля?
– Быть не может! В Священном же писании – в Свя-щен-ном! – истинно сказано, что был Авель безвинным страдальцем. А этот разве бы дал себя в обиду!
Андрей задумчиво поправлял рисунок легкими касаниями.
– Мы приносим сейчас на алтарь храма бескровные жертвы свои. А тогда были жертвы ветхозаветные: «…тогда возложат на алтарь твой тельцов».
– Но жертва же Каина была бескровной? Не потому ли Господь на него осерчал? – спросил Василий, удивляясь, как этот вопрос у него раньше никогда не возникал.
– Давид, царь израильский, в псалме своем говорит, что жертва Богу – дух сокрушенный, смиренный. Бог не оставит сердца, в коем сознание вины и греховности мучительно, яко огнь сожигающий.
– Так что же, значит, Каин своего брата родного на алтарь Господу принес? Это ты хочешь сказать?
– Нет, нет! – решительно возразил Андрей и даже сделал неверное движение рукой, отчего на лике Авеля возле губ образовалась горестная складка. – Авель кровавые жертвы приносил, а убийца его – бескровные, плоды земледелия, взлелеянные дождем и солнцем, не дивно ли?.. И скажи, великий князь, кто на кого первым ратью идет: земледелец ли на кочевника или же скотоводы кочующие на оседлых хрестьян?
Василий был ошеломлен вопросами изографа, даже головную боль почувствовал, словно бы его и впрямь тяжким мечом или дубинкой Каиновой по шелому ударили.
– Вот и я думаю все, прав ли Феофан? Может, он один на всем белом свете сумел проникнуть за тайную завесу, увидеть то, чего никому больше не дано? – Андрей продолжал машинально подправлять рисунок, затем, еще раз всмотревшись в лик Авеля, вдруг решительно замазал его, превратив в сплошной черный круг. Нет, не может того быть, не должно!
Василий опять не нашел, что сказать, спросил после продолжительного молчания:
– Это Авель, а как другие лики у Феофана?
Андрей очень хорошо понял суть вопроса, ответил со вздохом сокрушения:
– То-то и оно… Хоть немощна человеческая плоть у его отшельников, мучеников и праведников, однако великие страсти обуревают ими, в очах у них напряжение нечеловеческое, буйный, душу раздирающий порыв… И нет, не можно, не должно это!
Последние слова Андрей произнес хоть и не повышая голоса, но словно бы споря с невидимым собеседником, словно бы обличая самого Феофана.
– А хочешь по святым местам пойти, гроб Господен увидеть в Иерусалиме, церковь в Вифлееме с пещерою, в которой Спаситель родился, Назарет?
Андрей просиял лицом.
– Я и сам все тайно об этом мечтал… Сяду перед чистой доской, а работа на ум не идет, думаю: а как иконостас в Святой Софии в Константинополе, такой же, как мы снаряжаем?.. Опочивать в келье лягу, все чудится мне, что в Афонском монастыре я, а не в Андроникове на Москве… И в Риме хочется побывать, и в Афинах, да и Киев достославный надобно посетить, дабы лицезреть работу и греков, и первого русского художника – инока Алипия…
– Одна икона его письма у нас в Успенском соборе…
– Одна – что?.. Если одного только Авеля из всего Феофанова письма знать… Хотя… – Андрей опять опечалился.
– Поезжай, а вернешься, Благовещенский собор новый будем строить, да? – думал Василий ободрить и порадовать этими словами художника, но тот в еще большую задумчивость и грусть погрузился, ответил неохотно, вяло.
– Если вразумит Господь…
– Вразумит, вразумит! И знаешь, – увлекся опять Василий, – поедем вместе. Я вот к Тохтамышу собираюсь, наверное, он в Кафе будет, не в Сарае. А там ты дальше уж один.
– О да, княже, да! Феофан ведь и в Кафе работал, и в других местах Таврии! Благодарствую, великий князь! Пока сбираемся в дорогу, я повалушу и сени[46]46
Сенями называли тогда еще крытую галерею верхнего этажа, а в значении прихожей это слово стало употребляться лишь в последующем веке.
[Закрыть] изукрашивать закончу, а может, еще и Священное Евангелие разрисую, видел я в Чудовом, что писец-каллиграф для тебя переписывает а боярин Кошка басманную ковань по серебру делает – знатная работа. Ну, да и я бы не хуже заглавные буквицы да красные строки сделал, а-а, великий князь?
– Хорошо, Андрей, повелю Кошке все листы от переписчика брать и тебе приносить. Может, еще и несколько досок для моей молельной палаты напишешь, а то после пожара… – Василий не закончил речь увидев, как снова опечалился Андрей, как потупился он по-журавлиному и посмотрел взглядом жалким и умоляющим.
Взгляд этот долго преследовал Василия. Да и весь разговор очень хорошо помнился.
На великой крестопоклонной вечерне Василий творил вместе со всеми молитву, видел, как иерей выносил из алтаря украшенный живыми цветами святой крест, чтобы возложить его на аналой, на покрытое покровцом блюдо, повторял слова тропаря «Спаси, Господи, люди Твоя», а сам все пытался понять: случайно ли Андрей Рублев стал говорить об Авеле или же какую-то потайную цель преследовал? Как странно то, что история людей началась с братоубийства… И неужто так: весь род людской произошел от человекоубийцы?.. Потом Ромул брата-близнеца Рема убил… А наш Святополк Окаянный! И случайно ли, что на Руси вопреки протесту византийских митрополитов убиенные братья Борис и Глеб возведены в святые, хотя и не были мучениками за Христа, а пали жертвами в княжеской усобице, явив миру совершенно новый, чисто русский тип святых страстотерпцев – людей, претерпевших страсти.
После вечерни Василий обычно покидал храм через крытые переходы, ведшие в княжеский дворец, а нынче изменил обыкновению вышел со всеми молящимися на паперть.
Зимний день рано осмерк. Вьюга улеглась, залепленные снегом Благовещенский и Архангельский храмы были белы, как новокрещеные младенцы. Так же смотрелись в темноте и теремные башенки великокняжеского дворца.
Небо было в редкой наволочи туч, через которые пробиралась, спеша куда-то в полуденную часть света, полная луна. На желтом ее, словно бы насквозь просвечиваемом, круглом диске отчетливо видна была тень Каина, несущего вязанку хвороста.
3
На левом клиросе собора пели по-гречески, Феофан было и занял место в северном нефе, но затем раздумал стоять службу розно от Андрея и перешел в правое крылосо, где церковный причт вел литургию на русском языке.
Феофан всегда и везде – писал ли он фрески, просто ли шел по улице – обращал на себя внимание резкостью и размашистостью жестов, беспокойством поведения, таким он был и на богослужении – поклоны клал глубокие, руки вздымал высокоторжественно, несколько даже картинно, так что иные из прихожан с любопытством косились на него. Андрей стоял в молитвенной позе, тихой и кроткой, слова обращения своего к Господу произносил вполголоса, хотя и чисторечиво. Но уже во время проскомидии он почувствовал, что его рассредоточивает и мешает совершенно предаться любимой молитве неотступный взгляд, обращенный на него со стороны притвора – там, в предхрамии, отдельно от мужчин стояли за богослужением женщины, разноликие и разного возраста, но все в одинаковых белых платках, все одинаково истово преклонившиеся в молитве. И даже, наверное, поп с дьяконом не выделяли среди них ту одну, которая не столько на них да на иконостас возносила свои очи, сколько на темно-русую голову стоявшего у амвона вполоборота к ней молодого инока. Но Андрей сразу почувствовал на себе ее взгляд, не оглядываясь понял, кому принадлежит он – Живане, конечно же…
Встречает его как бы невзначай и на крытом переходе из великокняжеской повалуши в собор, где мостовая из дубовых плашек столь узка, что только двоим и можно разойтись, и на тесной тропинке меж сугробами через Яузу, где никак уж не разминуться, и на паперти, где тоже ведь не отвернешься в сторону. И сейчас, конечно, взгляд ее ореховых прищуренных глаз все тот же, ничего не требующий и даже словно бы и не ждущий ничего, только вопрошающий. О чем? И как уйти от него?..
Словно бы душно стало в церкви – то ли от жара горящих свечей, ладана и дыхания молящихся, то ли от суетности, неуместности тех забот, что завладели вдруг Андреем. Чтобы оградить себя от них, он нарочито усилил голос, так что теперь и Феофан мог слышать.
– В тебе есть власть, жить нам или умерети. Уложи гнев, милостиве, его же достойны есмь поделом нашим… Отнеле же бо благопризрение твое на нас, благоденствуем, аще ли с яростию призриши, ищезнем, яко утренняя роса… Сущая в работе, в пленении, в заточении, в путех, в плавании, в темницех, в алкоте и жажде и в наготе вся помилуй, вся утеши, вся обрадуй, радость творя им, и телесную и душевную…
Взгляд Живаны чувствовал на себе Андрей до конца службы, а когда потом вышли с Феофаном на паперть, тайно вздохнул и подумал, что он нынче уж не встретится с ней лицом к лицу.
Пересекли заметенную, в сугробах площадь и, обогнув храм Архангела Михаила, через Константино-Еленинские ворота направились по улице Великой мимо церкви Николы Мокрого. А возле следующей церкви – Зачатья Анны на Мокром конце – поравнялась с ними женка в заячьем торлопе. Поравнялась и встала в колеблющемся свете факелов (два челядина у входа в храм держали в руках длинные шесты, на верхних концах которых жарко полыхало в медных чашах масло). Андрей с Феофаном сразу узнали ее, остановились, переглянувшись: она – Живана! Но странно: не досаду и раздражение, но тихую радость ощутил в своем сердце Андрей и подумал даже, что неудовольствие и беспокойство переживал бы он в том случае, если бы она не встретилась, не пришла… «Рассеянный ум мой собери, Господи, и оледеневшее сердце очисти, яко Петру, дай мне покаяние, яко мытарю – воздыхание и якоже блуднице – слезы», – помолился он тайно, обратив взор на храм Анны, давшей жизнь дочери своей – Пречистой Деве Марии.
А Живана тем временем высвободила тонкую белую десницу из рукава[47]47
Рукав – род муфты для согревания рук, шился из мягкой ткани длиной до девяти вершков.
[Закрыть], придерживая его одной левой рукой, осенила себя крестом:
– Матушка-заступница, сделай тайное явным!
Повернулась к Андрею, и он не столько увидел, сколько угадал в ее глазах все ту же неисцелимую тоску и кроткую настойчивость. И хотя ему слишком все хорошо было понятно, спросил:
– Что Пысою передать?
– Разве же он еще не постригся? – ответила она вопросом. И добавила: – А я в Хотьково надумала.
Вот и весь разговор, больше не о чем и речи сказывать, всем троим это очевидно, однако все трое стоят немо: Андрей боялся обидеть Живану, а та чего-то ждала еще, Феофан выдерживал молчание из вежества. Когда решил, что достаточно времени отпустил им двоим, объявил громко:
– Нечего стоять, как дроф! – Он уже отлично знал, что говорить надо не «дроф», а «столб», но также хорошо известно стало ему, что коверканье языка неизменно веселит русских, и на этот раз не ошибся: Живана засмеялась. Теперь можно было уходить.
Когда стали пересекать Васильевский луг и еле угадываемую под снегом Рачку, Феофан буркнул.
– Вот дэвка – дороже шапки!
– Ты опять ошибся словом… Не дороже, а дешевле, – рассеянно поправил Андрей, но Феофан упрямо повторил:
– Дороже! Не ошибся, а сказал, что хотел сказать. Что же, пропала шапка-то твоя, гляжу, все в заячьем треухе величаешься?
– Да, да… – все в том же пригнетенном состоянии духа находясь, подтвердил Андрей.
– У тебя шапки нет, у Пысоя невесты, а у резоимца гешефт.
– Не трог его… Жизнь человека не зависит от изобилия его имения. Резоимец этот не верит в новый союз человека с Богом[48]48
Новый союз – Новый завет (Евангелие).
[Закрыть], а то бы устрашился, ведь сказано: «Легче верблюду пройти в игольное ушко, нежели богатому в царствие небесное».
Феофан доволен был, что сумел растормошить Андрея, и он с еще большим азартом поджег его:
– Не верблюду, а канату.
– Я сам читал…
– Ты же читал по-славянски, а по-гречески «канату»[49]49
Вполне возможно, что Феофан был прав: слова «верблюд» и «канат» в греческом написании разнятся всего одной буквой, так что переводчику очень просто было ошибиться, а потом уж неловким посчитали править текст священной книги.
[Закрыть].
Вскоре вышли на накатанную и блестевшую при свете луны Болвановскую дорогу, стали пересекать второй приток Москвы Яузу, которая в этом месте была очищена от снега. Завидев гладкий лед, Феофан по-мальчишески заулюлюкал, разбежался и поехал на подшитых, осоюзенных кожей валенках к противоположному берегу. Андрей без особой охоты, но сделал то же, и, пока догонял в скольжении грека, тот стоял, не двигаясь и ревниво следя, не перейдет ли Андрей на шаг, не станет ли дополнительно еще отталкиваться.
– Моя взяла! – обрадовался. – Вона сколько ты не доехал, шагов пять не то шесть.
– Откуда же?.. Шага два-три всего…
– Какой «два-три», какой «два-три», считай – все дэсят! И каждый раз я тебя обгоняю! – довольно заключил знаменитый Грек, искренне радуясь и гордясь, словно бы речь шла о серьезном ристалище или даже каком-то важном жизненном предприятии.
Они уже вторую седмицу ходили вместе на работу в Кремль и вместе же возвращались домой в Заяузье – Андрей в Андроников монастырь, а Феофан в слободу Таганскую, где жил вместе с торговцами и ремесленниками после того, как повздорил с монахами греческого монастыря Николы Старого в Москве и покинул отведенную ему там уютную келью.
Верст по пять было в один конец, о многом можно было двум изографам поговорить и помолчать. И о разном-всяком говорили, вот только о главном не решался никак Андрей спросить. Собственно, не решался впрямую задать вопрос: мол, почему между иконами, написанными разными мастерами – и замечательными притом мастерами! – почти нет никакой разницы, так что даже трудно сказать, в какой стране, в какой местности и в каком столетии они исполнены, а вот праотцы и отшельники твоей кисти производят неотразимое впечатление мощью образов и величавым достоинством, неповторимой и ни на какую иную не похожей живописностью? И о том не спрашивал, почему скромный, робкий и невинно пострадавший юноша Авель у Феофана на фреске в доблестного героя превратился, с дерзким и прямым взглядом широко раскрытых глаз, с выражением самовластности и гордого самосознания… Спросить обо всем этом – святую святых грешными руками тронуть не то чтобы тут какой-то секрет был, с которым мастер не захочет поделиться – убудет ли у свечи силы огня, если прижечь от нее свечу новую? – нет, тут тайна, а непростой секрет, и пытаться разузнать ее – все то же, что взять да и начать колупать старинную церковную фреску, пытаясь распознать состав красок или замес штукатурки… Но было в колебаниях еще одно сомнение, которое Андрей даже и в мыслях своих с негодованием гнал прочь, однако же оно все-таки давало о себе знать, тревожило: а вдруг и здесь окажется та же святая святых, которая была у иудеев и разрушив которую римские солдаты-язычники увидели лишь пустоту?
Андрей смог позволить себе лишь слабый намек – спросил.
– Скажи, Феофан, верно ли, что хитрость наша изографическая суть иноческое послушание?.. Или же свободное художество в Византии дозволяется.
– Знает творящий, что сам по себе ничего творить не может, – отговорился Феофан. Добавил после некоторого колебания: – Да и ты сам знаешь, не моя будет воля, но Твоя!.. – И, словно чувствуя неубедительность своих слов, продолжал скороговоркой: – Истинная воля, творческая, сверхчеловеческая, излучается через нас, грешных и безвольных, нами Tвopeц волит…
– И ты чувствуешь, как волит тобой Творец? – допытывался Андрей, – А я почему же ровно в потемках бреду?
– Вот съездишь в Царьград, на Афон, в Рим может быть, образуешься.
– Как – «образуюсь»? – Андрей остановился от изумления, поскользнулся на льду, едва устояв на ногах, приблизился скользящим шагом вплотную к Греку, посмотрел в упор в его смоляные глаза Разве же считаешь меня не образованным? Разве же не ношу я в душе образ Творца нашего?
Феофан сошел с голого серого льда на заснеженную закрайку берега, зябко втянул голову в воротник своего волчьего тулупа и ответил опять как-то странно, до обидного непонятно и небрежно:
– Раз есть Божий мир, значит, должен быть и Бог-творец. Мы не видим творца, но разве можем мы утверждать, что видим и знаем весь Божий мир? И всех кто в этом мире обитается?
– Да, да, Авеля, например? – не удержался-таки Андрей, спросил тоненько и сразу понял, что в цвет угодил. Феофан откинул на спину мохнатый, из желтого меха матерого волка воротник, и стало видно, как раздуваются ноздри его ястребиного носа, что служило верным признаком душевного неспокойствия. И акцент сразу стал явственнее:
– Авэл, Авэл! – Феофан широко раскрывал свой большой рот, не смыкая темных, сведенных морозом губ. Был он сейчас какой-то разбросанный, неуверенный в себе либо же не желающий обнаружить свои истинные мысли, – Дался вам этот Авэл!.. А те, кому ты нынче в соборе поклоны клал, а-а?.. Они ведь тоже не страдальцами изображены – при оружии и на конях, один на красном, второй на вороном…
– Борис и Глеб?.. Первые русские святые, первые чудотворцы… А икона, однако, греческого пошиба, не московской работы.
Ошибаешься! Хоть есть признаки палеологовского искусства, однако грек не станет писать лики людей, в чьей святости сомневались византийские митрополиты.
Сомневались, однако же причислили все же к сонму.
– Как страстотерпцев лишь.
– Да, как страсть претерпевших и убиенных неповинными новым Каином, о-ка-ян-ным Святополком.
– Нэт! – только-то и смог возразить строптивый Феофан и широко зашагал вдоль раменного леса, словно бы желая избавиться от своего настойчивого спутника. Даже и со спины его можно было угадать досаду.
Андрей был тоже рослым и сильным, тоже легок на ногу и ничуть не отстал от Грека, сказал ему в спину с раздумчивостью, как бы самому себе лишь: