Текст книги " Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников том 2"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 34 страниц)
приходилось обдумывать, решать и сомневаться, так что статью о Белинском
мужу пришлось переделывать раз пять, и в результате он остался ею недоволен. В
письме к А. Н. Майкову от 15 сентября 1867 года Федор Михайлович писал:
{"Биография и письма", стр. 178 {28}. (Прим. А. Г. Достоевской.)} "Дело в том, что кончил вот эту проклятую статью "Знакомство мое с Белинским".
Возможности не было отлагать и мешкать. А между тем я ведь и летом ее писал, но до того она меня измучила и до того трудно ее было писать, что я дотянул до
34
сего времени и наконец-то, со скрежетом зубовным, кончил. Штука была в том, что я сдуру взялся за такую статью. Только что притронулся писать, и сейчас
увидал, что возможности нет написать цензурно (потому что я хотел писать все).
Десять листов романа было бы легче написать, чем эти два листа! Из всего этого
вышло, что эту растреклятую статью я написал, если все считать в сложности, раз
пять и потом все перекрещивал и из написанного опять переделывал. Наконец
кое-как вывел статью, – но до того дрянная, что из души воротит. Сколько
драгоценнейших фактов я принужден был выкинуть. Как и следовало ожидать,
осталось все самое дрянное и золотосрединное. Мерзость!"
Статья эта имела плачевную судьбу. Федора Михайловича просил
написать ее для сборника писатель К. И. Бабиков и уплатил в виде задатка двести
рублей. Статья должна была быть написана к осени и послана в Москву, в
гостиницу "Рим". Опасаясь, что Бабиков мог переехать на другую квартиру, Федор Михайлович просил А. Н. Майкова оказать ему услугу, именно переслать
рукопись московскому книгопродавцу И. Г. Соловьеву для вручения ее Бабикову.
А. Н. Майков поступил по указанию мужа, о чем и сообщил нам {Письмо А. Н.
Майкова от 1867 года. (Прим. А. Г. Достоевской.)}. Живя за границей, мы ничего
не знали о том, появилась ли статья в печати или нет. Только в 1872 году Федор
Михайлович получил от какого-то книгопродавца просьбу доставить ему
заказанную К. И. Бабиковым статью, причем тот сообщал, что издание сборника
не состоялось, а К. И. Бабиков умер. Муж очень обеспокоился потерею статьи, тем более что положил на нее много труда, и хоть и был ею недоволен, но
дорожил ею. Мы стали доискиваться, куда статья могла затеряться, просили
содействия и московского книгопродавца, но результат поисков был печальный: статья бесследно исчезла. Лично я об этом жалею, так как, судя по моему
тогдашнему впечатлению и по заметкам в моей стенографической тетради, это
была талантливая и очень интересная статья.
В конце июня мы получили деньги из редакции "Русского вестника" и
тотчас же собрались ехать. Я с искренним сожалением покидала Дрезден, где мне
так хорошо и счастливо жилось, и смутно предчувствовала, что при новых
обстоятельствах многое изменится в наших настроениях. Мои предчувствия
оправдались: вспоминая проведенные в Баден-Бадене пять недель и перечитывая
записанное в стенографическом дневнике, я прихожу к убеждению, что это было
что-то кошмарное, вполне захватившее в свою власть моего мужа и не
выпускавшее его из своих тяжелых цепей.
Все рассуждения Федора Михайловича по поводу возможности выиграть
на рулетке при его методе игры были совершенно правильны, и удача могла быть
полная, но при условии, если бы этот метод применял какой-нибудь
хладнокровный англичанин или немец, а не такой нервный, увлекающийся и
доходящий во всем до самых последних пределов человек, каким был мой муж.
Но кроме хладнокровия и выдержки, игрок на рулетке должен обладать
значительными средствами, чтобы иметь возможность выдержать
неблагоприятные шансы игры. И в этом отношении у Федора Михайловича был
пробел: у нас было, сравнительно говоря, немного денег и полная невозможность, в случае неудачи, откуда-либо их получить. И вот не прошло недели, как Федор
35
Михайлович проиграл все наличные, и тут начались волнения по поводу того, откуда их достать, чтобы продолжать игру. Пришлось прибегнуть к закладам
вещей. Но и закладывая вещи, муж иногда не мог сдержать себя и иногда
проигрывал все, что только что получил за заложенную вещь. Иногда ему
случалось проигрывать чуть не до последнего талера, и вдруг шансы были опять
на его стороне, и он приносил домой несколько десятков фридрихсдоров. Помню, раз он принес туго набитый кошелек, в котором я насчитала двести двенадцать
фридрихсдоров (по двадцать талеров каждый), значит, около четырех тысяч
трехсот талеров. Но эти деньги недолго оставались в наших руках. Федор
Михайлович не мог утерпеть: еще не успокоившись от волнения игры, он брал
двадцать монет и проигрывал, возвращался за другими двадцатью, проигрывал
их, итак, в течение двух-трех часов, возвращаясь по нескольку раз за деньгами, в
конце концов проигрывал все. Опять шли заклады, но так как драгоценных вещей
у нас было немного, то скоро источники эти истощились. А между тем долги
нарастали и давали себя чувствовать, так как приходилось должать квартирной
хозяйке, вздорной бабе, которая, видя нас в затруднении, не стеснялась быть к
нам небрежной и лишать нас разных удобств, на которые мы имели права по
условию с ней. Писались письма к моей матери, с томлением ожидались
присылки денег, и они в тот или на следующий день уходили на игру, а мы, успев
лишь немного уплатить из наших неотложных долгов (за квартиру, за обеды и
пр.), опять сидели без денег и придумывали, что бы такое нам предпринять, чтобы
получить известную сумму, расплатиться с долгами и, уже не думая о выигрыше, уехать наконец из этого ада.
Скажу про себя, что я с большим хладнокровием принимала эти "удары
судьбы", которые мы добровольно себе наносили. У меня через некоторое время
после наших первоначальных потерь и волнений составилось твердое убеждение, что выиграть Федору Михайловичу не удастся, то есть что он, может быть, и
выиграет, пожалуй, и большую сумму, но что эта сумма в тот же день (и не позже
завтрашнего) будет проиграна и что никакие мои мольбы, убеждения,
уговаривания не идти на рулетку или не продолжать игры на мужа не
подействуют.
Сначала мне представлялось странным, как это Федор Михайлович, с
таким мужеством перенесший в своей жизни столько разнородных страданий
(заключение в крепости, эшафот, ссылку, смерть любимого брата, жены), как он
не имеет настолько силы воли, чтобы сдержать себя, остановиться на известной
доле проигрыша, не рисковать своим последним талером. Мне казалось это даже
некоторым унижением, недостойным его возвышенного характера, и мне было
больно и обидно признать эту слабость в моем дорогом муже. Но скоро я поняла, что это не простая "слабость воли", а всепоглощающая человека страсть, нечто
стихийное, против чего даже твердый характер бороться не может. С этим надо
было примириться, смотреть на увлечение игрой как на болезнь, против которой
не имеется средств. Единственный способ борьбы – это бегство. Бежать же из
Бадена мы не могли до получения значительной суммы из России. <...> Мне было до глубины души больно видеть, как страдал сам Федор
Михайлович: он возвращался с рулетки (меня он с собой никогда не брал, находя, 36
что молодой порядочной женщине не место в игорной зале) бледный,
измозженный, едва держась на ногах, просил у меня денег (он все деньги отдавал
мне); уходил и через полчаса возвращался, еще более расстроенный, за деньгами, и это до тех пор, пока не проиграет все, что у нас имеется.
Когда идти на рулетку было не с чем и неоткуда было достать денег,
Федор Михайлович бывал иногда так удручен, что начинал рыдать, становился
предо мною на колени, умолял меня простить его за то, что мучает меня своими
поступками, приходил в крайнее отчаяние. И мне стоило многих усилий,
убеждений, уговоров, чтобы успокоить его, представить наше положение не столь
безнадежным, придумать исход, обратить его внимание и мысли на что-либо
иное. И как я была довольна и счастлива, когда мне удавалось это сделать, и я
уводила его в читальню просматривать газеты или предпринимала
продолжительную прогулку, что действовало на мужа всегда благотворно. Много
десятков верст исходили мы с мужем по окрестностям Бадена в долгие
промежутки между получениями денег. Тогда у него восстановлялось его доброе, благодушное настроение, и мы целыми часами беседовали о самых
разнообразных предметах. Любимейшая прогулка наша была в Neues Schloss
(Новый замок), а оттуда по прелестным лесистым тропинкам в Старый замок, где
мы непременно пили молоко или кофе. Ходили и в дальний замок
Эренбрейтштейн (верст восемь от Бадена) и там обедали и возвращались уже при
закате солнца, Прогулки наши были хороши, а разговоры так занимательны, что я
(несмотря на отсутствие денег и неприятности с хозяйкой) готова была мечтать, чтоб из Петербурга подольше не высылали денег.. Но приходили деньги, и наша
столь милая жизнь обращалась в какой-то кошмар.
Знакомых в Бадене у нас совсем не было. Как-то раз в парке мы встретили
писателя И. А. Гончарова, с которым муж и познакомил меня. Видом своим он
мне напомнил петербургских чиновников, разговор его тоже показался мне
заурядным, так что я была несколько разочарована новым знакомством и даже не
хотела верить тому, что это – автор "Обломова", романа, которым я восхищалась.
Был Федор Михайлович и у проживавшего в то время в Баден-Бадене И.
С. Тургенева. Вернулся от него муж мой очень раздраженный и подробно
рассказывал свою беседу с ним {29}.
С выездом из Баден-Бадена закончился бурный период нашей
заграничной жизни. <...>
Вначале мы мечтали с мужем поехать из Бадена в Париж или пробраться в
Италию, но, рассчитав имевшиеся средства, положили основаться на время в
Женеве, рассчитывая, когда поправятся обстоятельства, переселиться на юг. По
дороге в Женеву мы остановились на сутки в Базеле, с целью в тамошнем музее
посмотреть картину, о которой муж от кого-то слышал {30}. Эта картина,
принадлежащая кисти Ганса Гольбейна (Hans Holbein), изображает Иисуса
Христа, вынесшего нечеловеческие истязания, уже снятого со креста и
предавшегося тлению. Вспухшее лицо его покрыто кровавыми ранами, и вид его
ужасен. Картина произвела на Федора Михайловича подавляющее впечатление, и
он остановился перед нею как бы пораженный {Впечатление от этой картины
отразилось в романе "Идиот". (Прим. А. Г. Достоевской.)}. Я же не в силах была
37
смотреть на картину: слишком уж тяжелое было впечатление, особенно при моем
болезненном состоянии, и я ушла в другие залы. Когда минут через пятнадцать -
двадцать я вернулась, то нашла, что Федор Михайлович продолжает стоять пред
картиной как прикованный. В его взволнованном лице было то как бы испуганное
выражение, которое мне не раз случалось замечать в первые минуты приступа
эпилепсии. Я потихоньку взяла мужа под руку, увела в другую залу и усадила на
скамью, с минуты на минуту ожидая наступления припадка. К счастию, этого не
случилось: Федор Михайлович понемногу успокоился и, уходя из музея, настоял
на том, чтобы еще раз зайти посмотреть столь поразившую его картину.
Приехав в Женеву, мы в тот же день отправились отыскивать себе
меблированную комнату. Мы обошли все главные улицы, пересмотрели много
chambres-garnies {меблированных комнат (франц.).} без всякого благоприятного
результата: комнаты были или не по нашим средствам, или слишком людны, а это
в моем положении было неудобно. Только под вечер нам удалось найти квартиру, вполне для нас подходящую. Она находилась на углу rue Guillaume Tell и rue Bertellier, во втором этаже, была довольно простор-, на, и из среднего ее окна
были видны мост через Рону и островок Жан-Жака Руссо. Понравились нам и
хозяйки квартиры, две очень старые девицы, m-lles Raymondin. Обе они так
приветливо нас встретили, так обласкали меня, что мы, не колеблясь, решились у
них поселиться.
Начали мы нашу женевскую жизнь с крошечными средствами: по уплате
хозяйкам за месяц вперед, на четвертый день нашего приезда у нас оказалось
всего восемнадцать франков, да имели в виду получить пятьдесят рублей
{"Биография и письма" Ф. М. Достоевского, стр. 176. (Прим. А. Г. Достоевской.)}.
Но мы уже привыкли обходиться маленькими суммами, а когда они иссякали, -
жить на заклады наших вещей, так что жизнь, особенно после наших недавних
треволнений, показалась нам вначале очень приятной.
И здесь, как и в Дрездене, в расположении нашего дня установился
порядок: Федор Михайлович, работая по ночам, вставал не раньше одиннадцати; позавтракав с ним, я уходила гулять, что мне было предписано доктором, а Федор
Михайлович работал. В три часа отправлялись в ресторан обедать, после чего я
шла отдыхать, а муж, проводив меня до дому, заходил в кафе на rue du Mont-Blanc, где получались русские газеты, и часа два проводил за чтением "Голоса",
"Московских" и "Петербургских ведомостей". Прочитывал и иностранные газеты.
Вечером, около семи, мы шли на продолжительную прогулку, причем, чтобы мне
не приходилось уставать, мы часто останавливались у ярко освещенных витрин
роскошных магазинов, и Федор Михайлович намечал те драгоценности, которые
он подарил бы мне, если б был богат. Надо отдать справедливость: мой муж
обладал художественным вкусом, и намечаемые им драгоценности были
восхитительны.
Вечер проходил или в диктовке нового произведения, или в чтении
французских книг, и муж мой следил, чтобы я систематически читала и изучала
произведения одного какого-либо автора, не отвлекая своего внимания на
произведения других писателей.
38
Федор Михайлович высоко ставил таланты Бальзака {31} и Жорж Санда
{32}, и я постепенно перечитала все их романы. По поводу моего чтения у нас
шли разговоры во время прогулок, и муж разъяснял мне все достоинства
прочитанных произведений. Мне приходилось удивляться тому, как Федор
Михайлович, забывавший случившееся в недавнее время, ярко помнил фабулу и
имена героев романов этих двух любимых им авторов. Запомнила, что муж
особенно ценил роман "Pere Goriot" {"Отец Горио" (франц.).}, первую часть
эпопеи "Les parents pauvres" {"Бедные родственники" (франц.).} {33}. Сам же
Федор Михайлович зимою 1867-1868 года перечитывал знаменитый роман
Виктора Гюго: "Les humilies et les offenses" {"Униженные и оскорбленные"
(франц.).} {34}.
Знакомых в Женеве у нас не было почти никаких. Федор Михайлович
всегда был очень туг на заключение новых знакомств. Из прежних же он встретил
в Женеве одного Н. П. Огарева, известного поэта, друга Герцена, у которого они
когда-то и познакомились. Огарев часто заходил к нам, приносил книги и газеты и
даже ссужал нас иногда десятью франками, которые мы при первых же деньгах
возвращали ему. Федор Михайлович ценил многие стихотворения этого
задушевного поэта, и мы оба были всегда рады его посещению. Огарев, тогда уже
глубокий старик, особенно подружился со мной, был очень приветлив и, к моему
удивлению, обращался со мною почти как с девочкою, какою я, впрочем, тогда и
была. К нашему большому сожалению, месяца через три посещения этого доброго
и хорошего человека прекратились. С ним случилось несчастье: возвращаясь к
себе на виллу за город, Огарев, в припадке падучей болезни, упал в придорожную
канаву и при падении сломал ногу. Так как это случилось в сумерки, а дорога
была пустынная, то бедный Огарев, пролежав в канаве до утра жестоко
простудился. Друзья его увезли лечиться в Италию, и мы, таким образом,
потеряли единственного в Женеве знакомого, с которым было приятно
встречаться и беседовать.
В начале сентября 1867 года в Женеве состоялся Конгресс мира {35}, на
открытие которого приехал Джузеппе Гарибальди. Приезду его придавали
большое значение, и город приготовил ему блестящий прием. Мы с мужем тоже
пошли на rue du Mont-Blanc, по которой он должен был проезжать с железной
дороги. Дома были пышно убраны зеленью и флагами, и масса народу толпилась
на его пути. Гарибальди, в своем оригинальном костюме, ехал в коляске стоя и
размахивал шапочкой в ответ на восторженные приветствия публики. Нам
удалось увидеть Гарибальди очень близко, и мой муж нашел, что у итальянского
героя чрезвычайно симпатичное лицо и добрая улыбка.
Интересуясь Конгрессом мира, мы пошли на второе его заседание и часа
два слушали речи ораторов. От этих речей Федор Михайлович вынес тягостное
впечатление, о котором писал к Ивановой-Хмыровой следующее: "Начали с того, что для достижения мира на земле нужно истребить христианскую веру, большие
государства уничтожить и поделать маленькие, все капиталы прочь, чтобы все
было общее по приказу и пр. Все это без малейшего доказательства, все это
заучено еще двадцать лет тому назад наизусть, да так и осталось. И главное, огонь
39
и меч, – и после того как все истребится, – то тогда, по их мнению, и будет мир"
{36}.
К сожалению, нам в скором времени пришлось раскаяться в выборе
Женевы местом постоянного житья. Осенью начались резкие вихри, так
называемые bises, и погода менялась по два, по три раза на дню. Эти перемены
угнетающе действовали на нервы моего мужа, и приступы эпилепсии значительно
участились. Это обстоятельство страшно меня беспокоило, а Федора
Михайловича удручало, главное, тем, что пора было приниматься за работу,
частые же приступы болезни сильно этому мешали.
Федор Михайлович осенью 1867 года был занят разработкою плана и
писанием романа "Идиот", который предназначался для первых книжек "Русского
вестника" на 1868 год {37}. Идея романа была "старинная и любимая – изобразить
положительно прекрасного человека", но задача эта представлялась Федору
Михайловичу "безмерною" {38}. Все это действовало раздражающе на моего
мужа. На беду, к этому у него присоединилась тревожная, хотя и вполне
неосновательная, забота о том, как бы я не соскучилась, живя с ним вдвоем, в
полном уединении, "на необитаемом острове", как писал он письме к А. Н.
Майкову {"Биография и письма", стр. 180. (Прим. А. Г. Достоевской.)} {39}. Как
ни старалась я его раз убедить, как ни уверяла, что я вполне счастлива и ни чего
мне не надо, лишь бы жить с ним и он любил меня но мои уверения мало
действовали, и он тосковал, за чем у него нет денег, чтобы переехать в Париж и
доставить мне развлечения вроде посещения театра и Лувра {Idem, стр. 181.
(Прим. А. Г. Достоевской.)}. Плохо знал меня тогда мой муж!
Словом, Федор Михайлович сильно захандрил, и тогда, чтобы отвлечь его
от печальных размышлений, я подала ему мысль съездить в Saxon les Bains и
вновь "попытать счастья" на рулетке. (Saxon les Bains находятся часах в пяти езды
от Женевы; существовавшая там в те времена рулетка давно уже закрыта.) Федор
Михайлович одобрил мою идею и в октябре – ноябре 1867 года съездил на
несколько дней в Saxon. Как я и ожидала, от его игры на рулетке денежной
выгоды не вышло, но получился другой благоприятный результат: перемена
места, путешествие и вновь пережитые бурные {Письмо ко мне от 17 ноября 1867
года. (Прим. А. Г. Достоевской.)} впечатления коренным образом изменили его
настроение. Вернувшись в Женеву, Федор Михайлович с жаром принялся за
прерванную работу и в двадцать три дня написал около шести печатных листов
(93 стр.) для январской книжки "Русского вестника".
Написанною частью романа "Идиот" Федор Михайлович был недоволен и
говорил, что первая часть ему не удалась {40}. Скажу кстати, что муж мой и
всегда был чрезмерно строг к самому себе и редко что из его произведений
находило у него похвалу. Идеями своих романов Федор Михайлович иногда
восторгался, любил и долго их вынашивал в своем уме, но воплощением их в
своих произведениях почти всегда, за очень редкими исключениями, был
недоволен.
Помню, что зимою 1867 года Федор Михайлович очень интересовался
подробностями нашумевшего в то время процесса Умецких {41}. Интересовался
до того, что героиню процесса, Ольгу Умецкую, намерен был сделать (в
40
первоначальном плане) героиней своего нового романа. Так она и занесена под
этой фамилией в его записной книжке. Жалел он очень, что мы не в Петербурге, так как непременно отозвался бы своим словом на этот процесс.
Запомнила также, что в зиму 1867 года Федор Михайлович чрезвычайно
интересовался деятельностью суда присяжных заседателей, незадолго пред тем
проведенного в жизнь. Иногда он даже приходил в восторг и умиление от их
справедливых и разумных приговоров и всегда сообщал мне все выдающееся,
вычитанное им из газет и относящееся до судебной жизни {42}.
Время шло, и у нас прибавлялись заботы о том, благополучно ли
совершится ожидаемое нами важное событие в нашей жизни – рождение нашего
первенца. На этом предстоящем событии сосредоточивались главным образом
наши мысли и мечты, и мы оба уже нежно любили нашего будущего младенца. С
общего согласия решили, если будет дочь – назвать Софией (назвать Анной, как
желал муж, я отказалась), в честь любимой племянницы мужа – Софии
Александровны Ивановой, а также в память "Сонечки Мармеладовой", несчастия
которой я так оплакивала. Если же родится сын, то положили назвать Михаилом, в честь любимого брата мужа, Михаила Михайловича.
С чувством живейшей благодарности вспоминаю, как чутко и бережно
относился Федор Михайлович к моему болезненному состоянию, как он меня
берег и обо мне заботился, на каждом шагу предостерегая от вредных для меня
быстрых движений, которым я, по неопытности, не придавала должного значения.
Самая любящая мать не сумела бы так охранять меня, как делал это мой дорогой
муж.
Приехав в Женеву, Федор Михайлович, при первой получке денег,
настоял на визите к лучшему акушеру и просил его рекомендовать sage-femme
{акушерку (франц.).}, которая взяла бы меня под свое наблюдение и каждую
неделю меня навещала. За месяц до родов выяснился факт, очень меня тронувший
и показавший мне, до каких мелочей простираются сердечные заботы обо мне
моего мужа. При одном из посещений m-me Barraud спросила, кто из наших
знакомых живет на одной с нею улице, так как она часто встречает там моего
мужа. Я удивилась, но подумала, что она ошиблась. Стала допрашивать мужа; он
сначала отнекивался, но потом рассказал: m-me Barraud жила на одной из
многочисленных улиц, поднимающихся в гору от rue Basses, главной торговой
артерии Женевы. Улицы эти недоступны, по своей крутизне, для экипажей и
очень похожи одна на другую. И вот Федор Михайлович, предполагая, что
помощь этой дамы может понадобиться для меня внезапно и возможно, что
ночью, и не надеясь на свою зрительную память, положил целью своих прогулок
эту улицу и каждый день, после читальни, проходил мимо дома m-me Barraud и, пройдя пять-шесть домов далее, возвращался обратно. И эту прогулку мой муж
выполнял в течение последних трех месяцев, а между тем это восхождение на
крутую гору, при его начинавшейся уже астме, представляло немалую жертву. Я
упрашивала мужа не затруднять себя этой ходьбой, но он продолжал свои
прогулки и как потом торжествовал, что в трудные минуты наступившего
события это знание улицы и дома m-me Barraud ему пригодилось и он в полутьме
раннего утра быстро ее разыскал и привез ко мне. <...>
41
В непрерывной общей работе по написанию романа и в других заботах
быстро прошла для нас зима, и наступил февраль 1868 года, когда и произошло
столь желанное и тревожившее нас событие.
В начале года погода в Женеве стояла прекрасная, но с половины февраля
вдруг наступил перелом, и начались ежедневные бури. Внезапная перемена
погоды, по обыкновению, раздражающе повлияла на нервы Федора Михайловича, и с ним в короткий промежуток времени случились два приступа эпилепсии.
Второй, очень сильный, поразил его в ночь на 20 февраля, и он до того потерял
силы, что, встав утром, едва держался на ногах. День прошел для него смутно, и, видя, что он так ослабел, я уговорила лечь пораньше спать, и он заснул в семь
часов. Не прошло часа после его отхода ко сну, как я почувствовала боль, сначала
небольшую, но, которая с каждым часом усиливалась. Так как боли были
характерные, то я поняла, что наступают роды. Я выносила боли часа три, но под
конец стала бояться, что останусь без помощи, и как ни жаль мне было тревожить
моего больного мужа, но решила его разбудить. И вот я тихонько дотронулась до
его плеча. Федор Михайлович быстро поднял с подушки голову и спросил:
– Что с тобой, Анечка?
– Кажется, началось, я очень страдаю! – ответила я,
– Как мне тебя жалко, дорогая моя! – самым жалостливым голосом
проговорил мой муж, и вдруг голова его склонилась на подушку, и он мгновенно
уснул. Меня страшно растрогала его искренняя нежность, а вместе и полнейшая
беспомощность. Я поняла, что Федор Михайлович находится в таком состоянии, что пойти за sage-femme не может, и что, не давши ему подкрепить свои
расшатанные нервы продолжительным сном, можно было вызвать новый
припадок. <...>
К утру боли усилились, и около семи часов я решила разбудить Федора
Михайловича. <...>
Помимо обычных при акте разрешения страданий, я мучилась и тем, как
вид этих страданий действовал на расстроенного недавними припадками Федора
Михайловича. В лице его выражалось такое мучение, такое отчаяние, по
временам я видела, что он рыдает, и я сама стала страшиться, не нахожусь ли я на
пороге смерти, и, вспоминая мои тогдашние мысли и чувства, скажу, что жалела
не столько себя, сколько бедного моего мужа, для которого смерть моя могла бы
оказаться катастрофой. Я сознавала тогда, как много самых пламенных надежд и
упований соединял мой дорогой муж на мне и нашем будущем ребенке.
Внезапное крушение этих надежд, при стремительности и безудержности
характера Федора Михайловича, могло стать для него гибелью. Возможно, что
мое беспокойство о муже и волнение замедляли ход родов; это нашла и m-me
Barraud и под конец запретила мужу входить в мою комнату, уверяя его, что его
отчаянный вид меня расстраивает. Федор Михайлович повиновался, но я еще
пуще забеспокоилась и, в промежутках страданий, просила то акушерку, то garde-malade {сиделку (франц.).} посмотреть, что делает мой муж. Они сообщали то, что он стоит на коленях и молится то, что он сидит в глубокой задумчивости, закрыв руками лицо. Страдания мои с каждым часом увеличивались; я по
временам теряла сознание и, приходя в себя и видя устремленные на меня черные
42
глаза незнакомой для меня garde-malade, пугалась и не понимала, где я нахожусь
и что со мною происходит. Наконец около пяти часов ночи на 22-е февраля
(нашего стиля) муки мои прекратились, и родилась наша Соня. Федор
Михайлович рассказывал мне потом, что все время молился обо мне, и вдруг
среди моих стонов ему послышался какой-то странный, точно детский крик. Он
не поверил своему слуху, но когда детский крик повторился, то он понял, что
родился ребенок, и, вне себя от радости, вскочил с колен, подбежал к запертой на
крючок двери, с силою толкнул ее и, бросившись на колени около моей постели, стал целовать мои руки. Я тоже была страшно счастлива, что прекратились мои
страдания. Мы оба были так потрясены, что в первые пять – десять минут не
знали, кто у нас родился; мы слышали, что кто-то из присутствовавших дам
сказал: "Un garcon, n'est-ce pas?" {Мальчик, не правда ли? (франц.).} Другая
ответила: "Fillette, une adorable fillette!" {Девочка, очаровательная девочка!
(франц.).}. Но нам с мужем было одинаково радостно, кто бы ни родился, – до
того мы оба были счастливы, что исполнилась наша мечта, появилось на свет
божий новое существо, наш первенец!
Между тем m-me Barraud обрядила ребенка, поздравила нас с рождением
дочери и поднесла ее нам в виде большого белого пакета. Федор Михайлович
благоговейно перекрестил Соню, поцеловал сморщенное личико и сказал: "Аня, погляди, какая она у нас хорошенькая!" Я тоже перекрестила и поцеловала
девочку и порадовалась на моего дорогого мужа, видя на его восторженном и
умиленном лице такую полноту счастья, какой доселе не приходилось видеть.
Федор Михайлович в порыве радости обнял m-me Barraud, а сиделке
несколько раз крепко пожал руку. Акушерка сказала мне, что за всю свою
многолетнюю практику ей не приходилось видеть отца новорожденного в таком
волнении и расстройстве, в каком был все время мой муж, и опять повторила:
"Oh, ces russes, ces russes!" {О, эти русские, эти русские! (франц.).} Сиделку она
послала за чем-то в аптеку, а Федора Михайловича посадила стеречь меня, чтоб я
не заснула {В романе "Бесы", в сцене родов жены Шатова, Федор Михайлович
описал многие свои ощущения при рождении нашей первой дочери. (Прим. А. Г.
Достоевской.)}. <...>
Когда в нашем доме устроился известный порядок, началась жизнь, о
которой у меня навеки остались самые отрадные воспоминания. К моему
большому счастию, Федор Михайлович оказался нежнейшим отцом: он
непременно присутствовал при купании девочки и помогал мне, сам завертывал
ее в покойное одеяльце и зашпиливал его английскими булавками, носил и
укачивал ее на руках и, бросая свои занятия, спешил к ней, чуть только заслышит
ее голосок. Первым вопросом при его пробуждении или по возвращении домой
было: "Что Соня? Здорова? Хорошо ли спала, кушала?" Федор Михайлович
целыми часами просиживал у ее постельки, то напевая ей песенки, то
разговаривая с нею, причем, когда ей пошел третий месяц, он был уверен, что
Сонечка узнает его, и вот что он писал А. Н. Майкову от 18 мая 1868 года: "Это
маленькое, трехмесячное создание, такое бедное, такое крошечное – для меня
было уже лицо и характер. Она начинала меня знать, любить и улыбалась, когда я
подходил. Когда я своим смешным голосом пел ей песни, она любила их слушать.
43
Она не плакала и не морщилась, когда я ее целовал; она останавливалась плакать, когда я подходил".
Но недолго дано было нам наслаждаться нашим безоблачным счастьем. В
первых числах мая стояла дивная погода, и мы, по настоятельному совету
доктора, каждый день вывозили нашу дорогую крошку в Jardin des Anglais, где
она и спала в своей колясочке два-три часа. В один несчастный день во время
такой прогулки погода внезапно изменилась, началась биза (bise), и, очевидно, девочка простудилась, потому что в ту же ночь у нее повысилась температура и
появился кашель. Мы тотчас же обратились к лучшему детскому врачу, и он
посещал нас каждый день, уверяя, что девочка наша поправится. Даже за три часа
до ее смерти говорил, что больной значительно лучше. Несмотря на его уверения, Федор Михайлович не мог ничем заниматься и почти не отходил от ее колыбели.
Оба мы были в страшной тревоге, и наши мрачные предчувствия оправдались:
днем 12 мая (нашего стиля) наша дорогая Соня скончалась. Я не в силах
изобразить того отчаяния, которое овладело нами, когда мы увидели мертвою
нашу милую дочь. Глубоко потрясенная – и опечаленная ее кончиною, я страшно