Текст книги " Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников том 2"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 34 страниц)
болезнью. С Некрасовым для мужа соединялись воспоминания о его юности, о
начале его литературной карьеры. Ведь Некрасов был один из первых, кто
признал талант Федора Михайловича и содействовал его успеху в тогдашнем
интеллигентном обществе. Правда, впоследствии оба они разошлись в
политических убеждениях и в шестидесятых годах между журналами "Время" и
"Современником" шла ожесточенная полемическая борьба. Но Федор
Михайлович не помнил зла, и когда Некрасов предложил ему поместить свой
роман в "Отечественных записках", то он согласился и возобновил свои
дружелюбные отношения к бывшему другу юности. Некрасов искренне отвечал
на них. Узнав, что Некрасов опасно болен, Федор Михайлович стал часто
заходить к нему – узнать о здоровье. Иной раз просил ради него не будить
больного, а лишь передать ему сердечное приветствие. Иногда муж заставал
Некрасова бодрствующим, и тогда тот читал мужу свои последние стихотворения
и, указывая на одно из них – "Несчастные" (под именем "Крота"), – сказал: "Это я
про вас написал!"18, что чрезвычайно тронуло мужа. Вообще последние свидания
с Некрасовым оставили в Федоре Михайловиче глубокое впечатление, а потому
когда 27 декабря он узнал о кончине Некрасова, то был огорчен до глубины души.
Всю ту ночь он читал вслух стихотворения усопшего поэта, искренне восхищаясь
многими из них и признавая их настоящими перлами русской поэзии. Видя его
крайнее возбуждение и опасаясь приступа эпилепсии, я до утра просидела у мужа
в кабинете и из его рассказов узнала несколько неизвестных для меня эпизодов их
юношеской жизни.
Федор Михайлович бывал на панихидах по Некрасове и решил поехать на
вынос его тела и на его погребение. Рано утром 30 декабря мы приехали на
Литейную к дому Краевского, где жил Некрасов, и здесь застали массу молодежи
с лавровыми венками в руках. Федор Михайлович провожал гроб до Итальянской
улицы, но так как идти с обнаженной головой в сильный мороз было опасно, то я
уговорила мужа поехать домой, а затем через два часа приехать в Новодевичий
монастырь к отпеванию. Так и сделали, и в полдень были в монастыре.
Простояв с полчаса в жаркой церкви, Федор Михайлович решил выйти на
воздух. Вышел с нами и Op. Ф. Миллер, и мы вместе пошли искать будущую
могилу Некрасова. Тишина кладбища произвела на Федора Михайловича
умиротворяющее впечатление, и он сказал мне: "Когда я умру, Аня, похорони
меня здесь или где хочешь, но запомни, не хорони меня на Волковой кладбище, на Литераторских мостках. Не хочу я лежать между моими врагами, довольно я
натерпелся От них при жизни!"
Мне было очень тяжело слышать его распоряжения насчет похорон; я
стала его уговаривать, уверять, что он вполне здоров и что ему незачем думать о
смерти. Желая изменить его грустное настроение, я стала фантазировать насчет
его будущих похорон, умоляя жить на свете как можно дольше.
– Ну, не хочешь на Волковом, я похороню тебя в Невской Лавре, рядом с
Жуковским, которого ты так любишь. Только не умирай, пожалуйста! Я позову
невских певчих, а обедню служить будет архиерей, даже два. И знаешь, я сделаю, 185
что за тобой пойдет не только эта громадная толпа молодежи, а весь Петербург, тысяч шестьдесят – восемьдесят. И венков будет втрое больше. Видишь, какие
блестящие похороны я обещаю тебе устроить, но под одним условием, чтобы ты
жил еще много, много лет. Иначе я буду слишком несчастна.
Я нарочно высказывала гиперболические обещания, зная, что это может
отвлечь Федора Михайловича от угнетавшей его в ту минуту мысли, и мне
удалось этого добиться. Федор Михайлович улыбнулся и сказал:
– Хорошо, хорошо, постараюсь пожить дольше.
Ор. Ф. Миллер сказал что-то о моей богатой фантазии, и разговор перешел
на что-то другое. <...>
На могиле Некрасова окружавшая ее толпа молодежи, после нескольких
речей сотрудников "Отечественных записок", потребовала, чтобы Достоевский
сказал свое слово. Федор Михайлович, глубоко взволнованный, прерывающимся
голосом произнес небольшую речь, в которой высоко поставил талант почившего
поэта и выяснил ту большую потерю, которую с его кончиною понесла русская
литература. Это было, по мнению многих, самое задушевное слово, сказанное над
раскрытой могилой Некрасова. Эта речь, значительно распространенная, была
напечатана в декабрьском номере "Дневника писателя" за 1877 год. Она
содержала в себе следующие главы: I. Смерть Некрасова. – О том, что сказано
было – на его могиле. II. Пушкин, Лермонтов и Некрасов. III. Поэт и гражданин. -
Общие толки о Некрасове как о человеке. IV. Свидетель в пользу Некрасова. По
мнению многих литераторов, статья эта представляла лучшую защитительную
речь Некрасова как человека, кем-либо написанную из тогдашних критиков {19}.
Великим постом 1878 года Вл. С. Соловьев прочел ряд философских
лекций, по поручению Общества любителей духовного просвещения в
помещении Соляного городка– Чтения эти собирали полный зал слушателей;
между ними было много и наших общих знакомых. Так как дома у нас все было
благополучно, то на лекции ездила и я вместе с Федором Михайловичем.
Возвращаясь с одной из них, муж спросил меня:
– А не заметила ты, как странно относился к нам сегодня Николай
Николаевич (Страхов)? И сам не подошел, как подходил всегда, а когда в
антракте мы встретились, то он еле поздоровался и тотчас с кем-то заговорил. Уж
не обиделся ли он на нас, как ты думаешь?
– Да и мне показалось, будто он нас избегал, – ответила я. – Впрочем, когда
я ему на прощанье сказала! "Не забудьте воскресенья", – он ответил: "Ваш гость".
Меня несколько тревожило, не сказала ли я, по моей стремительности,
что-нибудь обидного для нашего обычного воскресного гостя. Беседами со
Страховым муж очень дорожил и часто напоминал мне пред предстоящим
обедом, чтоб я запаслась хорошим вином или приготовила любимую гостем рыбу.
В ближайшее воскресенье Николай Николаевич пришел к обеду, я решила
выяснить дело и прямо спросила, не сердится ли он на нас.
– Что это вам пришло в голову, Анна Григорьевна? – спросил Страхов.
– Да нам с мужем показалось, что вы на последней лекции Соловьева нас
избегали.
186
– Ах, это был особенный случай, – засмеялся Страхов. – Я не только вас, но
и всех знакомых избегал. Со мной на лекцию приехал граф Л. Н. Толстой {20}.
Он просил его ни с кем не знакомить, вот почему я ото всех и сторонился.
– Как! С вами был Толстой?! – с горестным изумлением воскликнул Федор
Михайлович. – Как я жалею, что я его не видал! Разумеется, я не стал бы
навязываться на знакомство, если человек этого не хочет. Но зачем вы мне не
шепнули, кто с вами? Я бы хоть посмотрел на него!
– Да ведь вы по портретам его знаете, – смеялся Николай Николаевич.
– Что портреты, разве они передают человека? То ли дело увидеть лично.
Иногда одного взгляда довольно, чтобы запечатлеть человека в сердце на всю
свою жизнь. Никогда не прощу вам, Николай Николаевич, что вы его мне не
указали!
И в дальнейшем Федор Михайлович не раз выражал сожаление о том, что
не знает Толстого в лицо.
16 мая 1878 года нашу семью поразило страшное несчастие: скончался
наш младший сын, Леша. Ничто не предвещало постигшего нас горя: ребенок был
все время здоров и весел. Утром в день смерти он еще лепетал на своем не всем
понятном языке и громко смеялся с старушкой Прохоровной, приехавшей к нам
погостить пред нашим отъездом в Старую Руссу. Вдруг личико ребенка стало
подергиваться легкою судорогою; няня приняла это за родимчик, случающийся
иногда у детей, когда у них идут зубы; у него же именно в это время стали
выходить коренные. Я очень испугалась и тотчас пригласила всегда лечившего у
нас детского врача, Гр. А. Чошина, который жил неподалеку и немедленно
пришел к нам. По-видимому, он не придал особенного значения болезни, что-то
прописал и уверил, что родимчик скоро пройдет. Но так как судороги
продолжались, то я разбудила Федора Михайловича, который страшно
обеспокоился. Мы решили обратиться к специалисту по нервным болезням, и я
отправилась к профессору Успенскому. У него был прием, и человек двадцать
сидело в его зале. Он принял меня на минуту и сказал, что как только отпустит
больных, то тотчас приедет к нам; прописал что-то успокоительное и велел взять
подушку с кислородом, который и давать по временам дышать ребенку.
Вернувшись домой, я нашла моего бедного мальчика в том же положении: он был
без сознания и от времени до времени его маленькое тело сотрясалось от судорог.
Но, по-видимому, он не страдал: стонов или криков не было. Мы не отходили от
нашего маленького страдальца и с нетерпением ждали доктора. Около двух часов
он наконец явился, осмотрел больного и сказал мне: "Не плачьте, не
беспокойтесь, это скоро пройдет!" Федор Михайлович пошел провожать доктора, вернулся страшно бледный и стал на колени у дивана, на который мы переложили
малютку, чтоб было удобнее осмотреть его доктору. Я тоже стала на колени
рядом с мужем, хотела его спросить, чтб именно сказал доктор (а он, как я узнала
потом, сказал Федору Михайловичу, что уже началась агония), но он знаком
запретил мне говорить. Прошло около часу, и мы стали замечать, что судороги
заметно уменьшаются. Успокоенная доктором, я была даже рада, полагая, что его
подергивания переходят в спокойный сон, может быть предвещающий
187
выздоровление. И каково же было мое отчаяние, когда вдруг дыхание младенца
прекратилось и наступила смерть. Федор Михайлович поцеловал младенца, три
раза его перекрестил и навзрыд заплакал. Я тоже рыдала; горько плакали и наши
детки, так любившие нашего милого Лешу.
Федор Михайлович был страшно поражен этою смертию. Он как-то
особенно любил Лешу, почти болезненною любовью, точно предчувствуя, что его
скоро лишится. Федора Михайловича особенно угнетало то, что ребенок погиб от
эпилепсии, – болезни, от него унаследованной. Судя по виду, Федор Михайлович
был спокоен и мужественно выносил разразившийся над нами удар судьбы, но я
сильно опасалась, что это сдерживание своей глубокой горести фатально
отразится на его и без того пошатнувшемся здоровье. Чтобы хоть несколько
успокоить Федора Михайловича и отвлечь его от грустных дум, я упросила Вл. С.
Соловьева, посещавшего нас в эти дни нашей скорби, уговорить Федора
Михайловича поехать с ним в Оптину пустынь, куда Соловьев собирался ехать
этим летом. Посещение Оптиной пустыни было давнишнею мечтою Федора
Михайловича, но так трудно было это осуществить. Владимир Сергеевич
согласился мне помочь и стал уговаривать Федора Михайловича отправиться в
Пустынь вместе. Я подкрепила своими просьбами, и тут же было решено, что
Федор Михайлович в половине июня приедет в Москву (он еще ранее намерен
был туда ехать, чтобы предложить Каткову свой будущий роман) и воспользуется
случаем, чтобы съездить с Вл. С. Соловьевым в Оптину пустынь {21}. Одного
Федора Михайловича я не решилась бы отпустить в такой отдаленный, а главное, в те времена столь утомительный путь. Соловьев хоть и был, по моему мнению,
"не от мира сего", но сумел бы уберечь Федора Михайловича, если б с ним
случился приступ эпилепсии. <...>
Вернулся Федор Михайлович из Оптиной пустыни как бы
умиротворенный и значительно успокоившийся и много рассказывал мне про
обычаи Пустыни, где ему привелось пробыть двое суток. С тогдашним
знаменитым "старцем", о. Амвросием, Федор Михайлович виделся три раза: раз в
толпе при народе и два раза наедине, и вынес из его бесед глубокое и
проникновенное впечатление. Когда Федор Михайлович рассказал "старцу" о
постигшем нас несчастии и о моем слишком бурно проявившемся горе, то старец
спросил его, верующая ли я, и когда Федор Михайлович отвечал утвердительно, то просил его передать мне его благословение, а также те слова, которые потом в
романе старец Зосима сказал опечаленной матери. <...>
Вернувшись осенью в Петербург, мы не решились остаться на квартире,
где все было полно воспоминаниями о нашем умершем мальчике, и поселились в
Кузнечном переулке, в доме N 5, где через два с половиной года было суждено
судьбою умереть моему мужу. <...>
Внешняя жизнь шла по-прежнему: Федор Михайлович усиленно работал
над планом своего нового произведения (составление плана романа всегда было
главным делом в его литературных работах и самым трудным, так как планы
некоторых романов, например романа "Бесы", переделывались иногда по
нескольку раз). Работа шла настолько успешно, что уже в декабре 1878 года, кроме составленного плана, было написано около десяти печатных листов романа
188
"Братья Карамазовы", которые и были напечатаны в январской книжке "Русского
вестника" за 1879 год.
В декабре 1878 года (14-го) Федор Михайлович принимал участие в
литературно-музыкальном вечере в зале Благородного собрания в пользу
Бестужевских курсов. Он прочел из романа "Униженные" "рассказ Нелли". Что
всех слушателей поразило в чтении Федора Михайловича – это было
необыкновенное простодушие, искренность, как будто читал не автор, а
рассказывала про свою горькую жизнь девушка-подросток. Было особенное
искусство в том, чтобы столь простым чтением произвести на слушателей
неизгладимое впечатление. Курсистки чрезвычайно горячо принимали читавшего, и, я помню, мужу было очень приятно быть среди этой восторженной молодежи, так искренне к нему относившейся. Впоследствии Федор Михайлович с
особенным удовольствием откликался на зовы читать в пользу учащегося
юношества. <...>
Первые два месяца наступившего <1879> года прошли для нас спокойно: Федор Михайлович усиленно работал над романом, и работа ему давалась. В
начале марта мужу пришлось принять участие в нескольких литературных
вечерах. Так, 9-го марта муж читал в пользу Литературного фонда в зале
Благородного собрания. В этом вечере приняли участие наши лучшие писатели: Тургенев, Салтыков, Потехин и другие. Федор Михайлович выбрал для чтения
"Рассказ по секрету" из "Братьев Карамазовых", прочел превосходно и своим
чтением вызвал шумные овации. Успех литературного вечера был так велик, что
решили повторить его 16-го марта почти с теми же (кроме Салтыкова)
исполнителями. Во время чтения 16-го марта мужу был поднесен букет цветов от
лица слушательниц Высших женских курсов. На ленте, расшитой в русском
вкусе, находилась сочувственная чтецу надпись. <...>
На пасхальных праздниках (3-го апреля) в Соляном городке состоялось
литературное чтение в пользу Фребелевского общества; на нем Федор
Михайлович прочел "Мальчика у Христа на елке". Ввиду того что праздник был
детский, муж пожелал взять на него и своих детей, чтобы они могли услышать, как он читает с эстрады, и увидеть, с какою любовью встречает его публика.
Прием и на этот раз был восторженный, и группа маленьких слушателей поднесла
чтецу букет цветов. Федор Михайлович оставался до конца праздника,
расхаживая со своими детьми по залам, любуясь на игры детей и радуясь их
восхищению доселе невиданными зрелищами.
На пасхе же Федор Михайлович читал в помещении Александровской
женской гимназии в пользу Бестужевских курсов. Он выбрал сцену из
"Преступления и наказания" и произвел своим чтением необыкновенный эффект.
Курсистки не только горячо аплодировали Федору Михайловичу, но в антрактах
окружали его, беседовали с ним, просили высказаться о разных интересовавших
их вопросах, а когда, в конце вечера, он собрался уходить, то громадною толпою, в двести или более человек, бросились вслед за ним по лестнице, до самой
прихожей, где и стали помогать ему одеваться. <...>
В 1879-1880 годах Федору Михайловичу часто приходилось читать в
пользу различных благотворительных учреждений, Литературного фонда и т. п.
189
Ввиду слабого здоровья мужа, я постоянно его сопровождала на эти литературные
вечера, да и самой мне страшно хотелось послушать его поистине
художественное чтение и присутствовать при тех восторженных овациях, которые
ему постоянно делала почитавшая его петербургская публика.
Литературные вечера устроивались большею частью в зале городского
Кредитного общества против Александрийского театра или в Благородном
собрании у Полицейского моста.
К сожалению, эти мои выезды в свет нередко омрачались для меня
совершенно неожиданными и ни на чем не основанными приступами ревности
Федора Михайловича, ставившими меня иногда в нелепое положение. Приведу
один такой случай.
В один из подобных литературных вечеров мы с Федором Михайловичем
несколько запоздали, и прочие участники вечера были уже в сборе. При нашем
входе все они дружески приветствовали Федора Михайловича, а мужчины
поцеловали у меня руку. Этот светский обычай (целование руки), видимо,
произвел неприятное впечатление на моего мужа. Он сухо со всеми поздоровался
и отошел в сторону. Я мигом поняла, в чем дело. Обменявшись несколькими
фразами с присутствовавшими, я села рядом с мужем с целью рассеять его дурное
настроение. Но это мне не удалось: на два-три вопроса Федор Михайлович мне не
ответил, а затем, взглянув на меня "свирепо", сказал:
– Иди к нему!!
Я удивилась и спросила:
– К кому к нему?
– Не по-ни-маешь?
– Не понимаю. К кому же мне идти? – смеялась я.
– К тому, кто так страстно сейчас поцеловал твою руку!
Так как все бывшие в читательской мужчины из вежливости поцеловали
мне руку, то я, конечно, не могла решить, кто был виновен в предполагаемом
мужем моим преступлении.
Весь этот разговор Федор Михайлович вел вполголоса, однако так, что
сидевшие вблизи лица отлично все слышали. Я очень сконфузилась и, боясь
семейной сцены, сказала:
– Ну, Федор Михайлович, я вижу, ты не в духе и не хочешь со мною
говорить. Так я лучше пойду в зал, отыщу свое место. Прощай!
И ушла. Не прошло пяти минут, как подошел ко мне П. А. Гайдебуров и
сказал, что меня зовет Федор Михайлович. Предполагая, что муж затрудняется
найти в книге помеченный для чтения отрывок, я тотчас пошла в читательскую.
Муж встретил меня враждебно.
– Не удержалась?! Пришла поглядеть на него? – заметил он.
– Ну да, конечно, – смеялась я, – но и на тебя тоже. Тебе что-нибудь
нужно?
– Ничего мне не нужно.
– Но ведь ты меня звал?
– И не думал звать. Не воображай, пожалуйста!
– Ну, если не звал, так прощай, я ухожу.
190
Минут через десять ко мне подошел один из распорядителей и сказал, что
Федор Михайлович осведомляется, где я сижу, а потому думает, что мой муж
желает меня видеть. Я ответила, что только что была в читательской и не хочу
мешать Федору Михайловичу сосредоточить все свое внимание на предстоящем
ему чтении. Так и не пошла. Однако в первый же антракт распорядитель опять
подошел ко мне с настоятельною просьбою от моего мужа прийти к нему. Я
поспешила в читательскую, подошла к моему дорогому мужу и увидела его
смущенное, виноватое лицо. Он нагнулся ко мне и чуть слышно проговорил:
– Прости меня, Анечка, и дай руку на счастье: я сейчас выхожу читать!
Я была донельзя довольна, что Федор Михайлович успокоился, и только
недоумевала, кого из присутствовавших лиц (все как на подбор были более чем
почтенного возраста) он заподозрил во внезапной любви ко мне. Только
презрительные слова: "Ишь французишка, так мелким бесом и рассыпается" -
дали мне понять, что объектом ревнивых подозрений Федора Михайловича на
этот раз оказался старик Д. В. Григорович (мать его была француженка).
Вернувшись с вечера, я очень журила мужа за его ни на чем не
основанную ревность. Федор Михайлович, по обыкновению, просил прощения,
признавал себя виноватым, клялся, что это больше не повторится, и искренне
страдал раскаянием, но уверял, что не мог превозмочь этой внезапной вспышки и
в течение целого часа безумно меня ревновал и был глубоко несчастлив.
Сцены такого рода повторялись почти на каждом литературном вечере:
Федор Михайлович непременно посылал распорядителей или знакомых
посмотреть, где я сижу и с кем разговариваю. Он часто подходил к
полуотворенной двери читательской и издали разыскивал меня на указанном
мною месте. (Обыкновенно родным читавших предоставляли места вдоль правой
стены, в нескольких шагах от первого ряда.)
Вступив на эстраду и раскланявшись с аплодирующей публикой, Федор
Михайлович не приступал к чтению, а принимался внимательно рассматривать
всех дам, сидевших вдоль правой стены. Чтобы муж меня скорее заметил, я или
отирала лоб белым платком, или привставала с места. Только убедившись, что я в
зале, Федор Михайлович принимался читать. Мои знакомые, а также
распорядители вечеров, разумеется, подмечали эти подглядывания и
расспрашивания обо мне моего мужа и слегка над ним и надо мной подтрунивали, что меня иногда очень сердило. Мне это наскучило, и я однажды, едучи на
литературный вечер, сказала Федору Михайловичу:
– Знаешь, дорогой мой, если ты и сегодня будешь так всматриваться и
меня разыскивать среди публики, то, даю тебе слово, я поднимусь с места и мимо
эстрады выйду из залы.
– А я спрыгну с эстрады и побегу за тобой узнавать, не случилось ли чего с
тобой и куда ты ушла.
Федор Михайлович проговорил это самым серьезным тоном, и я убеждена
в том, что он способен был решиться, в случае моего внезапного ухода, на
подобный скандал.
Приступы эпилепсии чрезвычайно ослабляли память Федора
Михайловича, и главным образом память на имена и лица, и он нажил себе
191
немало врагов тем, что не узнавал людей в лицо, а когда ему называли имя, то
совершенно не был в состоянии, без подробных вопросов, определить, кто именно
были говорившие с ним люди. Это обижало людей, которые, забыв или не зная о
его болезни, считали его гордецом, а забывчивость – преднамеренной, с целью
оскорбить человека. Припоминаю случай, как раз, посещая Майковых, мы
встретились на их лестнице с писателем Ф. Н. Бергом, который когда-то работал
во "Времени", но которого мой муж успел позабыть. Берг очень приветливо
приветствовал Федора Михайловича и, видя, что его не узнают, сказал:
– Федор Михайлович, вы меня не узнаете?
– Извините, не могу признать.
– Я – Берг.
– Берг? – вопросительно посмотрел на него Федор Михайлович (которому,
по его словам, пришел на ум в эту минуту "Берг", типичный немец, зять Ростовых
из "Войны и мира").
– Поэт Берг, – пояснил тот, – неужели вы меня не помните?
– Поэт Берг? – повторил мой муж, – очень рад, очень рад!
Но Берг, принужденный так усиленно выяснять свою личность, остался
глубоко убежденным, что Федор Михайлович не узнавал его нарочно, и всю
жизнь помнил эту обиду. И как много врагов, особенно литературных, Федор
Михайлович приобрел своею беспамятностью. <...>
Забывчивость Федора Михайловича на самые обыкновенные и близкие
ему имена и фамилии ставила его иногда в неудобные положения: вспоминаю,
как однажды муж пошел в наше дрезденское консульство, чтобы
засвидетельствовать мою подпись на какой-то доверенности (сама я не могла
пойти по болезни). Увидев из окна, что Федор Михайлович поспешно
возвращается домой, я пошла к нему навстречу. Он вошел взволнованный и
сердито спросил меня:
– Аня, как тебя зовут? Как твоя фамилия?
– Достоевская, – смущенно ответила я, удивившись такому странному
вопросу.
– Знаю, что Достоевская, но как твоя девичья фамилия? Меня в
консульстве спросили, чья ты урожденная, а я забыл, и приходится второй раз
туда идти. Чиновники, кажется, надо мной посмеялись, что я забыл фамилию
своей жены. Запиши мне ее на своей карточке, а то я дорогой опять позабуду!
Подобные случаи были нередки в жизни Федора Михайловича и, к
сожалению, доставляли ему много врагов.
X. Д. АЛЧЕВСКАЯ
Христина Даниловна Алчевская (1843-1918) – деятельница народного
образования. Родилась 4 апреля 1843 года в Борзне, Черниговской губернии. Отец
– учитель уездного училища, мать – внучка господаря Молдавии – Гика. Рано
проявились ее способности и интерес к литературе.
192
В 1862 году она стала работать в одной из первых воскресных женских
школ в Харькове, а после их закрытия (в том же году) организовала частную
школу у себя на дому, просуществовавшую около восьми лет (1862-1870). В 1870
году добилась открытия Харьковской воскресной школы, которая была хорошо
известна в России (см., напр., ОЗ, 1881, N 3 – "Внутреннее обозрение"; "Семья и
школа", 1877, N 1-3).
Алчевская явилась инициатором и одной из составительниц книги "Что
читать народу?". В ней были помещены рецензии на народные книги и отзывы о
них читателей из народа. Книга эта была одобрена Гл. Успенским и Л. Толстым.
В письме к Алчевской 4 марта 1885 года Гл. Успенский писал: "Книга "Что читать
народу?" вносит в русскую народную школу, во-первых, новизну отношений
учителя и ученика, ставя их на настоящую точку <...>. Другая, также в высшей
степени важная и существенная черта, отличающая Вашу школу, – это внимание к
учащемуся как к человеку" (Успенский, XIII, 425-428. Отзыв Л. Толстого см.: Л.
Н. Толстой. Поли. собр. соч., т. 49, стр. 82). Алчевской принадлежат также и
другие книги о народном образовании.
В 1876 году между Алчевской и Достоевским завязалась переписка.
Достоевский высоко оценил присланные ему главы из ее дневника, в которых она
описывает приют учительницы Харьковской воскресной школы Е. И. Чертковой.
Достоевский сообщает Алчевской о целях, задачах и назначении своего
"Дневника писателя", делится впечатлениями, говорит об интересующих его
темах. Одно из писем Достоевский заканчивает словами: "...Сделайте мне честь
считать меня в числе многих глубокоуважающих вас людей" (Письма, III, 208). В
другом письме он писал: "Ваше доброе расположение к нам нас с женой трогает, как если бы Вы были наша дорогая, родная сестра, или еще гораздо больше, так
мы вас оба любим и ценим. <...> Вы редкое, доброе и умное существо. Такие, как
Вы, везде теперь нужны. А мы с женой именно Вас любим по-родственному, как
правдивое и искреннее умное сердце" (Письма, III, 211).
ДОСТОЕВСКИЙ
Достоевский всегда был одним из моих любимых писателей. Его
рассказы, повести и романы производили на меня глубокое впечатление. Но когда
появился в свет его "Дневник писателя", он вдруг сделался как-то особенно
близок и дорог мне. Кроме даровитого автора художественных произведений,
передо мною вырос человек с чутким сердцем, с отзывчивой душой, – человек, горячо откликавшийся на все злобы дня, и я написала ему порывистое письмо
{1}. <...>
Переписка моя с Достоевским, однако, на этом не прекратилась, и на
второе мое письмо он писал следующее:
Петербург 9 апреля 76 года.
193
Глубокоуважаемая Христина Даниловна!
Очень прошу вас извинить, что отвечаю вам не сейчас. Когда я получил
письмо Ваше от 9 марта, то уже сел за работу. <...> Письмо ваше доставило мне
большое удовольствие, особенно приложение главы из вашего дневника; это
прелесть, но я вывел заключение, что вы одна из тех, которые имеют дар "одно
хорошее видеть". <...>. Кроме того, вижу, что вы сама – из новых людей (в добром
смысле слова) – деятель и хотите действовать. Я очень рад, что познакомился с
вами хоть в письмах. Не знаю, куда меня пошлют на лето доктора; думаю, что в
Эмс, куда езжу уже два года, но, может быть, и в Ессентуки, на Кавказ; в
последнем случае хоть, может быть, и крюку сделаю, а заеду в Харьков, на
обратном пути. Я давно уже собирался побывать на нашем юге, где никогда не
был. Тогда, если бог приведет и если вы мне сделаете эту честь, познакомимся
лично.
Вы сообщаете мне мысль о том, что я в "Дневнике" "разменяюсь на
мелочи". Я это уже слышал и здесь. Но вот что я, между прочим, вам скажу: я
вывел неотразимое заключение, что писатель художественный, кроме поэмы,
должен знать до мельчайшей точности (исторической и текущей) изображаемую
действительность. У нас, по-моему, один только блистает этим, – граф Лев
Толстой. <...> Вот почему, готовясь написать один очень большой роман, я и
задумал погрузиться специально в изучение – не действительности собственно, я с
нею и без того знаком, а подробностей текущего. Одна из самых важных задач в
этом текущем, для меня, например, молодое поколение, и вместе с тем
современная русская семья, которая, я предчувствую это, далеко не такова, как
всего еще двадцать лет назад. Но есть и еще многое кроме того. Имея 53 года, можно легко отстать от поколения при первой небрежности. <...> Меня как-то
влечет еще написать что-нибудь с полным знанием дела, вот почему я, некоторое
время, и буду штудировать и рядом вести "Дневник писателя", чтоб не пропало
даром множество впечатлений.
Все это, конечно, идеал! Верите ли вы, например, тому, что я еще не успел
уяснить себе форму "Дневника", да и не знаю, налажу ли это когда-нибудь, так
что "Дневник" хоть и два года, например, будет продолжаться, а все будет вещью
неудавшеюся. Например: у меня 10-15 тем, когда сажусь писать (не меньше). Но
темы, которые я излюбил больше, я поневоле откладываю: места займут много, жару много возьмут (дело Кронеберга, например), номеру повредят, будет
неразнообразно, мало статей, и вот пишешь не то, что хотел. С другой стороны, я
слишком наивно думал, что это будет настоящий "Дневник". Настоящий
"Дневник" почти невозможен, а только показной, для публики. Я встречаю факты
и выношу много впечатлений, которыми очень бываю занят, – но как об ином
писать? Иногда просто невозможно. Например: вот уже три месяца, как я
получаю отовсюду очень много писем, подписанных и анонимных, все
сочувственные. Иные писаны чрезвычайно любопытно и оригинально, и к тому
же всех возможных существующих теперь направлений. По поводу этих всех
возможных направлений, слившихся в общем мне приветствии, я и хотел было
написать статью, а именно впечатление от этих писем (без обозначения имен) – а к
194
тому же тут мысль, всего более меня занимающая: "в чем наша общность, где те
пункты, в которых мы могли бы все, разных направлений, сойтись?" Но, обдумав
уже статью, я вдруг увидал, что ее, со всею искренностью, ни за что написать
нельзя; ну, а если без искренности – то стоит ли писать? Да и горячего чувства не
будет...
Вдруг, третьего дня, утром, входят ко мне две девицы, обе лет по 20,
входят и говорят: "Мы хотели с вами познакомиться еще с поста. Над нами все
смеялись и сказали, что вы нас не примете, а если и примете, то ничего с нами не
скажете. Но мы решили попытаться и вот пришли, такая-то и такая-то". Их'
приняла сначала жена, потом вышел я. Они рассказали, что они студентки
медицинской академии, что их там женщин уже до пятисот и что они вступили в
академию, "чтоб получить высшее образование и приносить потом пользу". Этого
типа новых девиц я не встречал (старых же нигилисток знаю множество, знаком
лично и хорошо изучил). Верите ли, что редко я провел лучше время, как те два
часа с этими девицами. Что за простота, натуральность, свежесть чувства, чистота
ума и сердца, самая искренняя серьезность и самая искренняя веселость!