Текст книги "Мое любимое убийство. Лучший мировой детектив (сборник)"
Автор книги: Артур Конан Дойл
Соавторы: Джек Лондон,Оскар Уайльд,Уильям О.Генри,Эдгар Аллан По,Марк Твен,Гилберт Кийт Честертон,Брэм Стокер,Редьярд Джозеф Киплинг,Клапка Джером Джером,Роберт Ирвин Говард
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 51 страниц)
Где-то вдалеке часы пробили четыре раза.
Скрипнули половицы, послышались легкие шаги – и на пороге показалась Жаннет, похожая на призрак: облаченная в белое, с широко распахнутыми глазами и встрепанными волосами. В свете ночника они то казались совсем черными, то взблескивали золотом.
На миг она замерла. В темноте кто-то коротко ахнул и тут же словно зажал себе рот.
Не замечая этого, Жаннет прошла к письменному столу, перебрала книги и взяла «Отверженных». Несколько раз она перелистывала страницы, подносила книгу к глазам, вглядываясь, затем довольно кивала.
Положив книгу на место, она направилась к сейфу. В этот момент из теней вынырнул человек, неслышно подкрался к ней и, стоило ей наклониться, направил ей прямо в лицо резкий белый луч электрического фонаря. Жаннет не заметила и этого.
Тогда человек направил свет на ее руки – сперва на одну, затем на другую.
Колесико кодового замка тем временем послушно крутнулось вперед назад, затем замерло. Раздался щелчок, и сейф открылся.
В свете электрического фонаря насмешливо поблескивала тиара.
Снова раздался приглушенный вздох. Девушка вынула тиару из сейфа и равнодушно уронила на пол. И снова сдавленный вскрик раздался из темноты.
Быстрыми, дергаными движениями Жаннет выбрасывала драгоценности вон. Она что-то искала – но, должно быть, тщетно, потому что вскоре она тяжко вздохнула и встала, тоскливо глядя в пустой сейф. Так она стояла некоторое время, а затем человек с фонарем спросил – тихо, но достаточно отчетливо:
– Что вы ищете?
– Письма… – выдохнула она едва слышно, но все же достаточно внятно, и развернулась, направившись к себе. Ее влажные глаза блеснули в электрическом луче, и человек с фонарем ухватил ее за руку, не пуская.
Жаннет замерла, словно в недоумении, затем ее веки сомкнулись, она обмякла – но через миг распахнула глаза, в неподдельном ужасе глядя на незнакомое лицо перед собой, коротко вскрикнула и потеряла сознание.
– Доктор Форрестер, полагаю, ей нужна ваша помощь.
Несомненно, это был спокойный голос Думающей Машины.
Он включил свет – и комната словно вмиг заполнилась людьми. Сам Ван Дузен, почтенные доктора, мистер и миссис Розвелл, Артур Грантам с искаженным болью и тревогой лицом…
Доктор Форрестер подхватил бесчувственную Жаннет.
Миссис Розвелл упала в кресло. Ее муж, не зная, что делать, бездумно гладил ее по голове – раз за разом, раз за разом.
– Все в порядке. У девушки просто шок, – все так же спокойно сказал Ван Дузен.
Грантам воззрился на него – яростно, мальчишески-гневно.
– Это все ложь! Она не крала брильянтов! – воскликнул он.
– Почему вы так думаете? – голос Думающей Машины был холоден.
– Потому что… потому что я сам их крал! – выпалил Артур. – Знай я, что вы провернете подобное, ни за что бы не решился.
Миссис Розвелл неверяще распахнула глаза.
– А-а… И как вы извлекли камни из креплений? – безэмоционально уточнил Думающая Машина.
– Я… да очень просто, своими руками!
– Покажите, как именно. – Собеседник протянул ему тиару.
Артур выхватил ее и попытался вынуть хоть один камень, но тщетно. Покраснев, он оставил напрасные попытки и осел на кровать рядом с бесчувственной Жаннет.
– Это было благородно. Но глупо, – прокомментировал Думающая Машина. – Я знаю, что вы не крали драгоценностей (и вы это нам доказали сами). Более того, смею заметить, что к краже непричастна и сама мисс Розвелл.
Изумление Артура отразилось на лицах его отца и мачехи. Доктора, безучастные ко всему, занимались своим делом.
– Но тогда где камни? – воскликнула миссис Розвелл.
Профессор глянул на нее устало, и во взгляде его ясно читался упрек.
– В легкодоступном месте, в полном порядке, – отмахнулся он. Снова послушал пульс Жаннет, затем хмыкнул: – Могли бы вы поверить, что сумеречное состояние при лунатизме способно давать подобный эффект?
– Ни за что, – честно сказал Хендерсон.
– Да, интересный, очень интересный случай, – согласился с ним Форрестер.
А час спустя внизу, в озаренной бледным рассветом гостиной, Думающая Машина делился с семейством и друзьями своими до невероятия простыми умозаключениями. Слушатели его были усталыми и вымотаны случившимся, Артур бледен и беспокоен, но все они слушали, слушали изо всех немногих сил.
Наверху мирно спала Жаннет.
– В действительности ответ на главный вопрос было несложно найти. – Профессор Ван Дузен сел в кресло и привычно уставился в потолок. – Сложнее было разобраться с необычными, чтоб не сказать невероятными, сопутствующими эффектами… которые, впрочем, лишь облегчили поиск оного ответа. В сущности, в общих чертах я понял все сразу, как только в моем распоряжении оказались все нужные мне подробности дела. Факт плюс факт – как два плюс два, и ответ очевиден.
Грабители? Эту гипотезу можно отмести сразу. Они бы не ограничились одним камушком. Юный мистер Грантам? Он получает в год десять тысяч и, по словам его матери, благонравен и занят лишь учебой. Ему ни к чему воровать. Тем более что запертые двери исключают для него возможность проникнуть в спальню. То же обстоятельство исключает из числа подозреваемых и слуг.
Оставались лишь вы, миссис Розвелл, и ваша падчерица. Единственный возможный мотив для вас – кинуть тень подозрения на мисс Розвелл. Я счел вас не способной на подобный поступок. Оставалась падчерица, укравшая камни или осознанно, или в приступе лунатизма. Для осознанной кражи недоставало мотива: она также имеет десять тысяч в год. Оставался только приступ лунатизма – и это он и был, если говорить о том, как открыли сейф.
Грантам, весь в напряжении, подался вперед, вцепившись в ручки кресла. Его мать успокаивающе положила свою узкую белую ладонь поверх его, но он только сердито обернулся на нее и снова уставился на Ван Дузена, Думающую Машину.
Мистер Розвелл и оба именитых доктора завороженно следили за извивами логики профессора.
– Итак, лунатизм. Но кто же сомнамбула? Едва ли это могли оказаться вы, миссис Розвелл. Вы нормальная здоровая женщина с крепкими нервами. Более того, если принять за правду то, что вас разбудил крик попугая, вы не можете быть сомнабулой. Ваша падчерица? Глубокое нервическое расстройство, столь серьезное, что вы опасались за ее психическое здоровье. Все указывало на нее – даже попугай. Как был открыт сейф? Примем, что код известен лишь вам. Однако он был записан – следовательно, некто мог его узнать. В здравом уме ваша падчерица его не знает; нельзя сказать, что знает она его и в сумеречном состоянии, вызванном лунатизмом, – но в своем сне она знает, где и как его можно узнать. Откуда ей стала доступна эта информация, мне неизвестно и выяснить это я не могу. Но в сумеречном состоянии она уверена, что в сейфе находится нечто, для нее очень дорогое и ей бесконечно нужное. В реальности это может быть не так, но она в этом уверена. И это не драгоценности – они ей вовсе не нужны, как легко было заметить. Что же тогда? Письмо или письма. Я знал это и до того, как сама мисс Розвелл это подтвердила. Что за письма – не имеет значения. Вы, полагаю, сочли нужным спрятать их или вовсе уничтожить.
И муж, и сын уставились на миссис Розвелл с подозрением, и та начала было:
– Письма были…
– Не имеет значения, – оборвал ее Ван Дузен. – Оставьте ваш скелет в шкафу, он мне не интересен.
– Что бы это ни было, это ложь! – воскликнул Грантам, но его пыл прошел незамеченным.
– Несмотря на то, что я был совершенно уверен, что именно мисс Розвелл открывала сейф и именно тем путем, который она нам сегодня продемонстрировала, – продолжил профессор, – я все же решил озаботиться дополнительным доказательством. Когда пропал еще один камушек, я попросил миссис Розвелл испачкать руки спящей девушки клубничным вареньем – хватило бы и маленькой капельки. И если «Отверженные» оказались бы испачканы, а сейф открыт – все было бы очевидно. Почему варенье? Потому что никто в здравом уме не пойдет взламывать сейф, когда руки у него испачканы клубничным вареньем. Книга была испачкана – и я вызвал уважаемых докторов. Остальное вам известно. Могу только добавить, что попытка мистера Грантама взять вину на себя выставила его совершенным дураком. Никто не смог бы достать камень из крепления голыми руками.
Он умолк, предоставив слушателям возможность проследовать путем его умозаключений и увидеть дело его глазами. Наконец Грантам спросил:
– Но камни-то где?
– Ах да, – спохватился Думающая Машина, словно он совсем забыл о настоящей цели расследования. – Миссис Розвелл, прикажите принести попугая. Я, – пояснил он, – велел убрать его из комнаты, чтобы он не вмешался в неподходящий момент.
Миссис Розвелл повернулась и отдала приказ одному из слуг. Вскоре тот вернулся, несколько удивленный.
– Птица умерла, мадам, – сообщил он.
– Умерла?!
– Умерла? Отлично. Принесите тушку.
– Но почему попугай?..
– От несварения желудка. О, вот и вор.
– Кто? Я? – сморгнул слуга.
– Да нет, покойник. – Профессор поднял дохлого попугая за лапку. – У него была возможность, был необходимый инструмент – отличный острый клюв, было достаточно сил. Страсть к блестящим вещам он показал, попытавшись украсть мои очки. Он увидел на полу тиару. Его манил ее блеск. Он выковырял один из камней и проглотил. Боль, последовавшая за этим, рассердила его, и он закричал, как всегда в недовольстве: «Жаннет!» Любой учебник поведает вам, что попугай какаду клювом легко может проделать то, что голыми руками без специального инструмента никак не повторить.
К вечеру от профессора пришла посылка с двумя бриллиантами, стеклянной головкой от шляпной булавки, хрустальной пуговицей от бальной туфли и заключением по делу: острое несварение желудка.
Брэм Стокер
КРИМИНАЛЬНЫЙ ТАЛАНТ
Из цикла «Под знаком метели»
Поезд шел, за окном завывала вьюга – так что даже на станциях из вагона было не выйти. Все газеты давно прочитаны. Только и остается, что по очереди рассказывать занимательные истории. К счастью, мы – те, кто заперт сейчас в утробе несущегося сквозь белую равнину пассажирского состава, – театральная труппа. Запас таких историй у нас практически неисчерпаем.
– Конечно, все вы помните Уолси Гартсайда… – начал один из нас (Альфаж, если по фамилии, и Импресарио, если по месту в труппе), потому что сейчас была его очередь.
Помолчал немного. Скорбно поджал губы. И продолжил:
– Да, разумеется, помните. Его амплуа было – трагик. Отлично помню, как он решил, что именно этот сценический псевдоним подходит ему более всего. Меня это, честно говоря, не слишком обрадовало, потому что выбранное им сценическое имя чересчур походило на выбранное мной, точнее, моими первыми импресарио – то есть родителями – настоящее имя. Оставалось лишь утешать себя, что он как «Уолси» вышел на жизненную сцену куда позже, чем я как Уэлси.
Импресарио снова умолк на мгновение, давая каждому вспомнить, что да, Уэлси Альфаж – это он, собственной персоной. После чего продолжал вновь:
– Когда люди, смотрящие на мир с театральных подмостков, уделяют большое внимание общественному мнению – это привычно, ничего удивительного тут нет. Но Гартсайд в этом несколько превосходил среднего представителя своей профессии. Он…
– Вы называете это «несколько превосходил»?! – с горячностью, заставляющей предположить что-то личное, вмешался тот из нас, кто в труппе именовался, по своему театральному амплуа, Второй Резонер. – Ну и ну! А что же тогда, по-вашему, называется «больной на всю голову»?! Да он соглашался только на власть над всем миром – и это только по самым скромным меркам! Он срывал чужие афиши! Он жаждал славы так, что это было прямым оскорблением для всех, кто когда-либо с ним работал, – и для здравого смысла как такового!
– Не буду спорить, – спокойно ответил Импресарио. – Даже те, кто наблюдал его славолюбие со стороны, как видим, постоянно оказывались глубоко шокированы. Но с теми, кто занимался рекламированием его имени – отвечал за финансовые расходы, за договоренности с театром, интервью с газетчиками и прочее, – он превращался попросту в Infant Terrible. На афишах, которые должны были анонсировать его выступления, отсутствовали чьи-либо имена; то есть в прямом смысле слова отсутствовали. Разумеется, кроме его собственного. О, вот оно-то было в наличии: огромными буквами, ярким шрифтом, всеми цветами радуги и на каждом свободном дюйме. Причем качество, которое могли обеспечить провинциальные типографии тех городов, где проходили гастроли, не устраивало Гартсайда категорически. Так что он специально заказывал их в Нью-Йорке или Лондоне.
– Вот-вот! – опять вмешался Второй Резонер. – И при этом Гартсайд уверял всех вокруг, что мнение публики его совершенно не интересует, – он, мол, выше этого! И деньги его, разумеется, тоже не интересовали. Как же!
– Именно так он и утверждал, – кивнул Импресарио. Теперь голос его звучал сухо, а весь вид, безусловно, должен был продемонстрировать Второму Резонеру, насколько тот не прав. Мы все тут же посмотрели на Второго Резонера крайне укоризненно. Он действительно был не прав. Тот, кто входит в театральную труппу, должен уметь не только говорить, но и слушать. А сейчас, вдобавок ко всему, труппа как единое целое желала слушать, причем желала слушать рассказ Импресарио, но никак не комментарии к нему!
Так что Второй Резонер ощутил себя персоной, стремительно приближающейся к тому, чтобы сделаться non grata. И предпочел замолчать. А мистер Альфаж, соответственно, получил возможность продолжить:
– …Когда он устраивал свой первый американский тур, то хотел заполучить в импресарио лучшего знатока своего дела. Кого-нибудь из тех мастеров, кто обладает прирожденными навыками дипломатии, способностями дирижировать прессой, стратегическим мышлением генерал-фельдмаршала, юридическим опытом генерального прокурора…
– Ладно-ладно, старина, – позволил себе вмешаться один из нас (на этот раз не Резонер). – Мы уже догадались, что этому ничтожному актеришке несказанно посчастливилось: его взял под покровительство великий ты.
– Большое спасибо, Боунс. Ты совершенно прав. Что ж, Гартсайд был трагиком – и, разумеется, жаждал аншлагов. Все трагики в этом смысле одинаковы. И не только в этом.
– Ну уж, что касается всех… – запальчиво начал тот из нас, кто по фамилии был известен как Доверкур, а по месту в труппе как Трагик. Но осекся под внимательным взглядом Импресарио.
– Итак, – продолжил тот после воистину театральной паузы, – я, как выразился Боунс, действительно взял этого актера под покровительство. И думал, что отлично представляю, как именно организовать его турне. Но Боунс знает – о, он знает это по себе, как и все мы, люди сцены! – сколь необорима бывает жажда публичного признания. И у Гартсайда она была замешана из совсем уж особого теста.
(Многие из нас при этих словах хмыкнули.)
– Вы правы. Гартсайд настоял, чтобы контракт был заключен так: я прибываю к еще до начала рекламной кампании, я провожу при нем – и все это время он обучает меня… моему же делу. Я попытался объяснить ему, что такая кампания имеет свои законы, мне давно и хорошо известные, которые не перестают действовать от того, признает их кто-то или нет. Однако Гартсайд не принял мои доводы во внимание. Более того, он высказался о них, м-м-м… весьма эмоционально, чтоб не назвать это иначе. После чего прочитал мне обширную лекцию о том, как надо продавать ЕГО на сценическом рынке. По его мнению, публика желает знать о нем, несравненном, много. Как можно больше. И главное, всякого. Не обязательно хорошего. То есть, в принципе, для разнообразия можно было распространять о нем и хорошие сведения тоже, но плохие – лучше. И чаще. Сказав это, он изложил мне инструкции с подробной программой моих действий на грядущее турне.
– Надо сказать, этот тип подошел к делу по-настоящему ответственно! – воскликнул кто-то из нас.
– В своем роде – да. «Пусть публика думает обо мне, – сказал он, – как о Дон Жуане – но не просто совратителе чужих жен и невест, но о по-настоящему жестоком, мстительном субъекте. Такого, рядом с которым ни одна женщина не может быть спокойна за свою честь, а ни один мужчина – за свою жизнь. К черту все рассуждения о моральном облике! Публику они волнуют не больше, чем меня самого. Говорите обо мне что хотите – лишь бы после этого обо мне заговорила публика. Пусть она ждет моего появления с энтузиазмом, пусть даже этот энтузиазм будет испуганным или гневным. Стоп! Не надо мне возражать. Просто повинуйтесь моим командам. А посмеете отступить от них хоть на дюйм – я сверну вам шею, как цыпленку!»
– Смело…
– Не то слово. Что ж, он не хотел слушать возражений – я и не стал ему возражать. Хотя, признаюсь, был доведен до белого каления. А меня, всем известно, разозлить нелегко, особенно при исполнении профессиональных обязанностей. Однако спорить с клиентом – вот это уж точно непрофессионально; не говоря уж о том, что с таким человеком спорить бесполезно вообще. Зачем? Если он, уверенный в своей непогрешимости, требует буквального выполнения собственных инструкций – да будет так… Но это можно сделать по-разному. Бог мой, да чего вообще стоит любая инструкция по сравнению с ее творческим воплощением, с фантазией и опытом следующего – или не следующего – ей рекламного агента? Страшна не та собака, что рычит, а та, что кусает. «Что ж, мистер Уолси – не Уэлси! – Гартсайд, – сказал я себе, – Вы хотите, чтобы я строго следовал вашим инструкциям? Вот и отлично! Отныне любая проистекающая из них ошибка будет вашей, а не моей». Вслед за чем взял листок бумаги и начертал там своей рукой вот этот документ:
«Перечень категорических указаний, полученных Монтегью Фэйзом Альфанжем, эсквайром, от Уолси Гартсайда, которым первый, являясь импресарио последнего, обязуется неукоснительно следовать.
1. Публика желает знать об Уолси Гартсайде как можно больше. Причем плохие сведения о нем можно и нужно распространять активнее, чем хорошие.
2. Публика должна думает нем как о жестоком, мстительном субъекте, совратителе чужих жен и невест.
3. Публика должна всерьез допускать, что рядом с Уолси Гартсайдом ни одна женщина не может быть спокойна за свою честь, а ни один мужчина – за свою жизнь.
4. Монтегью Фэйзу Альфанжу как импресарио Уолси Гартсайда официально предписывается распространять утверждения, порочащие моральный облик последнего.
5. Монтегью Фэйзу Альфанжу как импресарио Уолси Гартсайда разрешается говорить о нем что угодно – лишь бы публика ждала появления последнего с энтузиазмом, пусть даже гневным.
Дата.
Подпись»
Наутро я отнес этот документ Гартсайду на подпись, заявив, что непременно хочу получить росчерк его пера под столь мудрой, всеобъемлющей и во всех отношениях великолепной рекомендацией.
– Неужели он подписал? – почти взвизгнул от восторга самый младший из нас.
– Не просто подписал – а с самодовольной улыбкой! – В улыбке Импресарио тоже сквозило самодовольство. – Трагики, да будет вам известно, падки на лесть.
(Никто, включая Доверкура, ему не возразил.)
– А назавтра я отправился организовывать турне, – продолжал Импресарио. – График был рассчитан на неделю: ночь в дороге, утром – прибытие в очередной город, выступление там, потом снова на вокзал и так семь раз. Изнурительно до невозможности, но тут уже дело Гартсайда было соизмерять пределы своих сил, причем в данном случае я говорю без малейшей иронии: в таких вопросах актеру никто не советчик, он все знает сам… или должен знать. Мне тоже нелегко пришлось. Импресарио в таких случаях начинает разъезжать, вы все знаете, гораздо ранее, чем актер, и ездит больше. Я буквально жил в поездах, а днем без устали – то есть, увы, очень даже с усталью – бегал по различным театральным конторам и по редакциям газет тех городов, через которые пролегал маршрут турне. Полагаю, что существует некий отряд ангелов-хранителей, которые оберегают каждого из импресарио, потому что одному ангелу с такой работой не справиться. И если это действительно так – то мое турне для них наверняка оказалось чертовски сложным случаем. Просто чудо, что в разъездах вторым, а чаще, честно говоря, даже третьим классом я не заработал то, что называется DT.[41]41
Вообще-то это сокращение от Delirium tremens, то есть «белая горячка». Ситуация по меньшей мере двусмысленная: Импресарио фактически сетует на то, что стресс и усталость он был «вынужден» компенсировать обильной выпивкой.
[Закрыть] К тому же надо учесть, что в мелких, так сказать, «однолошадных» городках, через которые пролегал мой путь, и газеты тоже были «однолошадные». Их редакторы, бедняжки, нечего-то толком не умели – поэтому они охотно принимали в печать мои статьи… Впрочем, если не считать дополнительную нагрузку на меня, это и вправду был наилучший выход. Черта с два провинциальным газетчикам удалось бы написать толковую театральную статью. Нет, господа, они такое даже ради спасения своей души не осилят!
– И вы…
– Да. Я заполнил Уолси Гартсайдом всю их свободную площадь. То есть вообще всю, кроме рекламных страниц. И за допечатку большего тиража им заплатил, хотя, откровенно говоря, не знаю, насколько он был увеличен реально. Думаю, у Гартсайда потемнело в глазах, когда он получил все счета, но я действовал строго по инструкции. Если же говорить о содержании этих статей, то это было как раз то, что мой клиент хотел видеть. Я описывал его как гения сцены, чьи возможности выходят за все и всяческие границы, включая границы самой сцены, а также добра и зла; говорил о нем как о художнике, раздвинувшем пределы театрального искусства… Но при этом упомянул и о его бесчинствах, и о донжуанском списке. Причем в такой тональности, что местные донжуаны (а они существуют даже в самых захолустных городках) тут же заговорили о суде Линча, а местные красотки полностью опустошили прилавки галантерейных магазинов, скупив все платья, хотя бы отдаленно напоминающие модные, и все украшения, хотя бы отдаленно не напоминающие фальшивые. А спрос на турнюры, корсеты и парики из натуральных волос оказался так велик, что их заказывали из Нью-Йорка!
– Неужели?
– Будьте уверены! О, эта первая статья была шедевром. Под моим пером Гартсайд превратился в человека с сердцем льва и душой злодея; я наделил его талантом завзятого шулера и снайперской меткостью Буффало Билла, ученостью Эразма, голосом де Рецке и силой Милона – это было еще до того, как взошла звезда Сэндоу.[42]42
На редкость пестрый набор имен, который мог «прокатить» только в американской глубинке. Буффало Билл (Уильям Коди, 1846–1917) – знаменитый американский охотник на бизонов, впоследствии создатель «ковбойского аттракциона», на котором, помимо прочего, демонстрировалось искусство меткой стрельбы. Эразм Роттердамский (1469–1536) – прославленный европейский ученый и гуманист. Де Рецке (собственно, «Рецкий», но такого англоязычной публике не выговорить) – фамилия двух чрезвычайно популярных по всему миру польских певцов, один из которых, Эдуард де Рецке (1853–1917), был басом, а другой, Ян-Жан Мечислав де Рецке (1850–1925) – тенором; невозможно понять, о ком из них идет речь в данном случае. Милон Кротонский – полулегендарный греческий атлет VI в. до н. э. Юджин Сэндоу (1867–1925) – английский вариант псевдонима «Евгения Сандова, знаменитого русского борца», который на самом деле носил гораздо более прозаическое немецкое имя Фридрих Вильгельм Мюллер, но в любом случае был выдающимся атлетом и создателем культуризма; его звезда как «сильнейшего человека в мире» взошла во время гастрольного тура по Америке 1894–1895 гг.
[Закрыть] И завершил все это описанием гипнотического дара, которому не может противиться публика в театральном зале, представители сильного пола в курительном зале, а представительницы пола прекрасного, естественно, в будуаре. Разумеется, газеты тут же ухватились за тему гипноза. Она вызвала бурные дискуссии в нескольких провинциальных ежедневниках, шквал читательских писем – причем некоторые даже написал не я, – короче говоря, огромное количество читателей следило за дискуссией по поводу того, является ли этот опасный дар общественным благом или проклятием. Полагаю, будет лишним уточнять, что значительная часть этих читателей была обречена стать зрителями, которые, сами того не осознавая, гипнотически потянутся к Гартсайду и отдадут деньги за билеты на его выступления. Так что к тому моменту, когда прорекламированная мной звезда явилась в город Патриция-Сити,[43]43
Чрезвычайно претенциозное название для небольшого провинциального городка – что, впрочем, характерно для американской глубинки: достаточно вспомнить, что родной городок Тома Сойера назывался Санкт-Петербург.
[Закрыть] с которого должно было начаться турне, все дамы из лучших слоев общества пребывали в полном экстазе. Он не стал менее полным, когда они увидели эффектную фигуру этого, как говорили все вокруг, криминального таланта. Я, конечно, позаботился и о том, чтобы прибытие Гартсайда было оформлено надлежащим образом: со станции до гостиницы он следовал на заднем сиденье роскошного открытого автомобиля. Дамы трепетали. В восторге или в ужасе? Я склонен считать – в предвкушении. Нет более верного способа приручить дракона сладострастия, чем возможность влиять на ум и сердце добродетельных женщин…
– Замечательная формулировка, мистер Альфаж! – воскликнула одна из нас, в труппе – Первая Старуха. И назидательно подняла указующий перст к небесам. Или, во всяком случае, к потолку вагона.
– Право же, вы мне льстите, дорогая, – Импресарио галантно прижал руку к сердцу. – Это, может быть, величественно, как истина, но вместе с тем банально, как школьная пропись.
– И тем не менее это действительно так, – сказал тот из нас, кто в труппе исполнял роль Трагика. – По временам своей молодости – бурной молодости! – помню… Вот ведь в чем ужас: никакой талант, никакое мастерство – ничего-то они не стоят, если отсутствует этот гламурный налет… О этот водоворот страсти, Евин дар, неизменный со времен эдемских врат и того яблока, которое…
– Ну, это уже метафора, – скучным голосом сказал молодой человек с Оксфордским дипломом, который в труппе занимал довольно неопределенное положение, в данный момент сводящееся к тому, чтобы возвращать Трагика с небес на землю. – Но мы поняли, что имеет в виду мистер Альфаж. Продолжайте же, будьте так любезны!
– Что ж, отчего бы мне и не быть любезным… К тому моменту, когда должно было состояться его первое выступление, я обрабатывал другой городок, в пятидесяти милях по железной дороге, но примчался в Патриция-Сити – за свои деньги, между прочим! – чтобы увидеть все собственными глазами. А посмотреть было на что. Гартсайд ликовал. Он снисходительно сообщил мне, что моя работа как импресарио – лучшая, которую он когда-либо видел. «Давай, действуй в том же духе, мой мальчик, – так он сказал, человек, мягко говоря, не годящийся мне в отцы, – даю тебе карт-бланш». Потрясенный «моим мальчиком», я немедленно отбыл из Патриция-Сити. Впрочем, признаюсь: мне не хотелось проверять, не сочтет ли все-таки Гартсайд, что я обеспечил ему менее бурную встречу, чем он сам вообразил. Уверен, что ему представлялось, что вокзал осаждают разъяренные толпы линчевателей с веревками наготове – и требуется не менее двух-трех полков федеральных войск, чтобы сдержать их пыл.
– Ему действительно этого хотелось?
– Он считал, что да. Кроме того, он считал, что этот пыл должен возрастать от города к городу. Между тем я уже убедился: следующий город, при использовании аналогичной методики, даст в лучшем случае такой же результат, как Патриция-Сити. И что же мне было делать? Признать свое поражение как импресарио? Ну нет, только не это! Вывод очевиден: не можем увеличить Соблазн – значит, углубим Порок. Инструкции не содержали никаких указаний на то, как это технически можно сделать, но на то нам, импресарио, и дан опыт, талант, а также все прочие качества профессии. Мне предстояло собрать урожай еще в пяти городах, а сценарий требовал постоянного нагнетания – так что ночь я провел в раздумьях, с блокнотом и карандашом в руках. А наутро обратился в бюро – и мне прислали толковую машинистку. Ей я и надиктовывал все статьи, заметки и рекламные объявления для прессы. Главным тут было не перепутать, куда и что отправлять.
– Судя по вашим словам, это действительно представляло опасность.
– Смертельную опасность! Когда я прибыл в Хастонвиль, следующий пункт турне, железо было уже горячо. Простое население пребывало в ярости, а уж отцы города готовы были собственноручно растерзать Гартсайда на куски. Его прибытие воспринималось здесь как деталь международного заговора, покушающегося на знамя американской свободы. «Очень скверное у нас составляется мнение о Британском содружестве, – сурово сказали мне, едва лишь я ступил на землю Хастонвиля, – если его центральная страна, Англия, формально именующая себя дружественным государством, высаживает на нас десант в лице главы преступного декадентского клана Гартсайда, а также его бандитствующей группы поддержки. То, что он до сих пор остается на свободе, – явный вызов общественным устоям, сэр, плевок в лицо вселенской гармонии и пощечина общественной нравственности! Этот человек – смертельная угроза умственному и душевному развитию нашей страны, раковая опухоль на живом теле прогресса, оскорбление традиционной морали, справедливости, чувства достоинства всех божьих созданий – и, берем выше, самого их творца! Доселе государственным мужам, уповающим на строгое соблюдение писаных законов, не удавалось остановить победного шествия этого чудовища. Но знайте, сэр, что есть законы выше этого! И есть деревья в наших лесах, а у этих деревьев есть горизонтальные ветви – а в нашем городе, сэр, нет недостатка в прочных пеньковых веревках!
И жива в наших сердцах память о героических пионерах-основателях Хастонвиля, а также о тех методах, которыми они боролись со злоумышленниками. Кроме петли, сэр, в их распоряжении был деготь, смола, пух и перья![44]44
Атрибуты «внесудебной» расправы, чуть менее безжалостной, чем собственно суд Линча (недвусмысленным намеком на который является упоминание веревочной петли): преступника, раздев догола, обмазывали смолой или дегтем, потом вываливали в перьях – и в таком виде с позором вывозили за пределы города.
[Закрыть] Героических хастонвильцев не сломить и поныне. Если будет надо, они предадут свои жилища огню и сами скроются в дебрях окружающих лесов, но не отдадут своих женщин на поругание, а мужчин на истребление! Надеемся, намек достаточно ясен, сэр? Verbum sapientice sufficet![45]45
На самом деле правильно – Verbum sapienti sat est, «умному достаточно одного слова» (лат.). Похоже, в Хастонвиле нет настоящих знатоков латыни. Впрочем, Импресарио и сам ранее иногда ошибался (например, фамилию знаменитого певца он воспроизвел как De Reske вместо de Reszke, причем не уточнив, что таких певцов двое, то есть «голос де Рецке» является или басом, или тенором) – хотя, может быть, он небрежен намеренно, снисходя к уровню слушателей. Так или иначе, этот «информационный сбой» происходит на уровне американских горожан, импресарио или провинциальных актеров – но никак не блестяще образованного британца Брэма Стокера, который вдобавок около тридцати лет проработал театральным менеджером!
[Закрыть] И горе тому, кто нас не понял»…
– Вы сообщили об этом Гартсайду?
– Незамедлительно. Он был счастлив. «Продолжайте в том же духе, мой мальчик! Да грянет буря! Пусть сильнее грянет международная буря!»
– И что же было потом?
– Потом я отправился в Комсток, следующий пункт нашего турне, третий по значению и размерам пункт в программе. За несколько дней до этого я наводнил тамошние газеты соответствующими заметками, и редакторы с благодарностью писали мне, что все мои тексты поставлены в печать. Но когда я появился на пороге «Улюлю!!!» – это крупнейшее из периодических изданий Комстока, – то был встречен более чем холодно. Вы меня знаете, друзья. Я не склонен к нерешительности или колебаниям…
– Это еще слишком мягко сказано, сэр! – с болью в голосе произнес наш Трагик. – Вы с абсолютной решительностью и без малейших колебаний подставили своего клиента, а моего собрата по профессии…
Импресарио посмотрел на Трагика так же, как на него самого посмотрели в редакции «Улюлю!!!» – то есть более чем холодно. И с бесстрастным видом продолжил:
– …Однако в тот момент заколебался. Хотя бы потому, что рядом с редактором, этим импресарио на уровне газеты, сидел старший городской импресарио, то есть губернатор. Извините меня за этот каламбур, он, возможно, не очень смешон, но тогда мне и самому было не до смеха. Впрочем, губернатор посмотрел сквозь меня как сквозь пустое место, поднялся и ушел. А я в растерянности сказал редактору, что если мои статьи действительно показались слишком резкими, то… Однако редактор остановил меня, сказав, что дело совсем не в этом «слишком». «Напечатан ли тираж последнего номера, в который была прислана самая большая и острая из моих статей?» – спросил я. Редактор хмыкнул, почесал нос, посмотрел в потолок – и признался, что нет. «То есть как это? – возмутился я. – Разве за нее не было заплачено вперед? Ровно двадцать процентов аванса – и вот сейчас я привез с собой остальные восемьдесят!» Редактор снова хмыкнул. «Дело не в авансе, – сказал он, – просто вот уже и губернатор сетует, что у нас очень неправильно и однобоко освещается культурная жизнь города. Если уж и Хастонвиль, этот жалкий, ничтожный городишко, пробудился – то и нам негоже убаюкивать ум, честь и совесть Комстока всяческими призывами к смирению. По мнению отцов города, делать это – означает тянуть Комсток в прошлое. Молодые комстокцы полны энергии, но нуждаются в примерах для подражания, сэр! И нам, их духовным лидерам, нельзя отсиживаться за чужими спинами. Особенно если это спины хастонвильцев. Никакого сладенького сиропа, сэр, пусть этим занимается «Хастонвильское знамя свободы»; а нам нужен по-настоящему боевой листок, который будет продаваться лучше, чем любое из хастонвильских изданий! Так что присланные вами материалы, сэр, нас категорически не устраивают. Они слишком пресны и беззубы».