Текст книги "Том 4. Сорные травы"
Автор книги: Аркадий Аверченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)
Вечером
Посвящаю Лиде Терентьевой
Подперев руками голову, я углубился в «Историю французской революции» и забыл все на свете.
Сзади меня потянули за пиджак. Потом поцарапали ногтем по спине. Потом под мою руку была просунута глупая морда деревянной коровы. Я делал вид, что не замечаю этих ухищрений. Сзади прибегали к безуспешной попытке сдвинуть стул. Потом сказали:
– Дядя!
– Что тебе, Лидочка?
– Что ты делаешь?
С маленькими детьми я принимаю всегда преглупый тон.
– Я читаю, дитя мое, о тактике жирондистов. Она долго смотрит на меня.
– Чтобы бросить яркий луч аналитического метода на неясности тогдашней конъюнктуры.
– А зачем?
– Для расширения кругозора и пополнения мозга серым веществом.
– Серым?
– Да. Это патологический термин.
– А зачем?
У нее дьявольское терпение. Свое «а зачем» она может задавать тысячу раз.
– Лида! Говори прямо: что тебе нужно? Запирательство только усилит твою вину.
Женская непоследовательность. Она, вздыхая, отвечает:
– Мне ничего не надо. Я хочу посмотреть картинки.
– Ты, Лида, вздорная, пустая женщина. Возьми журнал и беги в паническом страхе в горы.
– И потом, я хочу сказку.
Около ее голубых глаз и светлых волос «История революции» бледнеет.
– У тебя, милая, спрос превышает предложение. Это не хорошо. Расскажи лучше ты мне.
Она карабкается на колени и целует меня в шею.
– Надоел ты мне, дядька, со сказками. Расскажи да расскажи. Ну, слушай… Ты про Красную Шапочку не знаешь?
Я делаю изумленное лицо:
– Первый раз слышу.
– Ну, слушай… Жила-была Красная Шапочка…
– Виноват… Не можешь ли ты указать точно ее местожительство? Для уяснения, при развитии фабулы.
– А зачем?
– Где она жила?!
Лида задумывается и указывает единственный город, который она знает.
– В этом… В Симферополе.
– Прекрасно! Я сгораю от любопытства слушать дальше.
– …Взяла она маслецо и лепешечку и пошла через лес к бабушке…
– Состоял ли лес в частном владении или составлял казенную собственность?
Чтобы отвязаться, она сухо бросает:
– Казенная. Шла, шла, вдруг из лесу волк!
– По-латыни – Lupus.
– Что?
– Я спрашиваю: большой волк?
– Вот такой. И говорит ей… Она морщит нос и рычит:
– Кррасная Шапочка… Куда ты идешь?
– Лида! Это неправда! Волки не говорят. Ты обманываешь своего старого, жалкого дядьку.
Она страдальчески закусывает губу:
– Я больше не буду рассказывать сказки. Мне стыдно.
– Ну, я тебе расскажу. Жил-был мальчик…
– А где он жил? – ехидно спрашивает она.
– Он жил у Западных отрогов Урала. Как-то папа взял его и понес в сад, где росли яблоки. Посадил под деревом, а сам влез на дерево рвать яблоки. Мальчик и спрашивает: «Папаша… яблоки имеют лапки?» – «Нет, милый». – «Ну, значит я жабу слопал!»
Рассказ идиотский, нелепый, подслушанный мною однажды у полупьяной няньки. Но на Лиду он производит потрясающее впечатление.
– Ай! Съел жабу?
– Представь себе. Очевидно, притупление вкусовых сосочков. А теперь ступай. Я буду читать.
Минут через двадцать знакомое дергание за пиджак, легкое царапание ногтем – и шепотом:
– Дядя! Я знаю сказку.
Отказать ей трудно. Глаза сияют, как звездочки, и губки топырятся так смешно…
– Ну, ладно. Излей свою наболевшую душу.
– Сказка! Жила-была девочка. Взяла ее мама в сад, где росли эти самые… груши. Влезла на дерево, а девочка под грушей сидит. Хорошо-о. Вот девочка и спрашивает: «Мама! Груши имеют лапки?» – «Нет, детка». – «Ну, значит, я курицу слопала!»
– Лидка! Да ведь это моя сказка!
Дрожа от восторга, она машет на меня руками и кричит:
– Нет, моя, моя, моя! У тебя другая.
– Лида! Знаешь ты, что это – плагиат? Стыдись! Чтобы замять разговор, она просит:
– Покажи картинки.
– Ладно. Хочешь, я найду в журнале твоего жениха?
– Найди.
Я беру старый журнал, отыскиваю чудовище, изображающее гоголевского Вия, и язвительно преподношу его девочке:
– Вот твой жених.
В ужасе она смотрит на страшилище, а затем, скрыв горькую обиду, говорит с притворной лаской:
– Хорошо-о… Теперь дай ты мне книгу – я твоего жениха найду.
– Ты хочешь сказать: невесту?
– Ну, невесту.
Опять тишина. Влезши на диван, Лида тяжело дышит и все перелистывает книгу, перелистывает…
– Пойди сюда, дядя, – неуверенно подзывает она. – Вот твоя невеста…
Палец ее робко ложится на корявый ствол старой, растрепанной ивы.
– Э, нет, милая. Какая же это невеста? Это дерево. Ты поищи женщину пострашнее.
Опять тишина и частый шорох переворачиваемых листов. Потом тихий, тонкий плач.
– Лида, Лидочка… Что с тобой?
Едва выговаривая от обильных слез, она бросается ничком на книгу и горестно кричит:
– Я не могу… найти… для тебя… страшную… невесту. Пожав плечами, сажусь за революцию; углубляюсь в чтение.
Тишина… Оглядываюсь.
С непросохшими глазами, Лида держит перед собой дверной ключ и смотрит на меня в его отверстие. Ее удивляет, что если ключ держать к глазу близко, то я виден весь, а если отодвинуть, то только кусок меня.
Кряхтя, она сползает с дивана, приближается ко мне и смотрит в ключ на расстоянии вершка от моей спины.
И в глазах ее сияет неподдельное изумление и любопытство перед неразрешимой загадкой природы…
Детвора
Существует такая рубрика шуток и острот, которая занимает очень видное место на страницах юмористических журналов, – рубрика, без которой не обходится ни один самый маленький юмористический отдел в газете. Рубрика эта – «Наши дети».
Соль острот «наши дети» всегда в том, что вот, дескать, какие ужасные пошли нынче дети, как мир изменился и как ребята делаются постепенно невыносимыми, ставя своих родителей и знакомых в ужасное положение.
Обыкновенно остроты «наши дети» фабрикуются по одному и тому же методу:
– Бабушка, ты видела Лысую гору?
– Нет, милый.
– А как же папа говорил вчера, ты сущая ведьма? Или:
– Володя, поцелуй маму, – говорит папа. – Поблагодари ее за обед.
– А почему, – говорит Володя, – вчера дядя Гриша целовал в будуаре маму перед обедом?
Или совсем просто:
– Дядя, ты лысый дурак?
– Что ты, Лизочка!
– Ну да. Мама, ты же сама вчера сказала папе, что дядя – лысый дурак.
Бывают сюжеты настолько затасканные, что они уже перестают быть затасканными, перестают быть «дурным тоном литературы». Таков сюжет «наши дети».
Поэтому я и хочу рассказать сейчас историю о «наших детях».
От праздничных расходов, от покупок разных гусей, сапог, сардин, нового самовара, икры и браслетки для жены у чиновника Плешихина осталось немного денег.
Он остановился у витрины игрушечного магазина и, разглядывая игрушки, подумал:
«Куплю-ка я что-нибудь особенное своему Ваньке. Этакое что-нибудь с заводом и пружиной!»
Зашел в магазин.
– Дайте что-нибудь этакое для мальчишки восьмидевяти лет!
Когда ему показали несколько игрушек, он пришел в восторг от искусно сделанного жокея на собаке: собака перебирала ногами, а жокей качался взад и вперед и натягивал вожжи, как живой. Долго смотрел на него Плешихин, смеялся, удивлялся и просил завести снова и снова.
Возвращаясь, ног под собой не чувствовал от радости, что напал на такую прекрасную вещь.
Дома, раздевшись и проходя мимо детской, услышал голоса. Приостановился…
О чем они там совещаются? Мечтают, наверное, ангелочки, о сюрпризах, гадают, кому какие достанутся подарки… Обуреваемы любопытством – будет ли елка… О золотое детство!
Разговаривали трое: Ванька, Вова и Лидочка.
– Я все-таки, – говорил Ванька, – стою за то, чтобы их не огорчать. Елку хотят устроить? Пусть! Картонажами ее увешать хотят – пусть забавляются. Но я думаю, что с нашей стороны требуется все-таки самая простая деликатность: мы должны сделать вид, что нам это нравится, что нам весело, что мы в восторге. Ну… можно даже попрыгать вокруг елки и съесть пару леденцов.
– А по-моему, просто, – сказал прямолинейный Вова, – нужно выразить настоящее отношение к этой пошлейшей елке и ко всему тому, что отдает сюсюканьем и благоглупостями наших родителей. К чему это? Раз это тоска…
– Милый мой! Ты забываешь о традиции. Тебе-то легко сказать, а отец, может быть, из-за этого целую ночь спать не будет, он с детства привык к этому, без этого ему Рождество не в Рождество. Зачем же без толку огорчать старика…
– И смешно, и противно, – усмехнулся Вова, – как это они нынче устраивали елку: заперлись в гостиной, клеют какие-то картонажи, фонарики. Зачем? Что такое! Когда я, нарочно, спросил, что там делается, тетя Нина ответила: «Там маме шьют новое платье!..» Секрет полишинели!..
Все засмеялись.
– Братцы! – умоляюще сказал добросердечный Ванька. – Во всяком случае, ради Бога, не показывайте вида. Вы смотрите-ка, как я себя буду вести – без неумеренных восторгов, без переигрывания, но просто сделаю вид, что я умилен, что у меня блестят глазки и сердце бьется от восторга. Сделайте это и вы: порадуем стариков.
Плешихин открыл дверь и вошел в детскую, сделав вид, что он ничего не слышал.
– Здравствуйте, детки! Ваня, погляди-ка, какой я тебе подарочек принес! С ума сойти можно!
Он развернул бумагу и пустил в ход жокея верхом на собаке.
– Очень мило! – сказал Ваня, захлопав в ладоши. – Как живой! Спасибо, папочка.
– Тебе это нравится?
– Конечно! Почему же бы этой игрушке мне не нравиться? Сработана на диво, в замысле и механике много остроумия, выдумки. Очень, очень мило.
– Ваничка!!
– Что такое?
– Милый мой! Ну, я тебя люблю – ну, будь же и ты со мной откровенен… Скажи мне, как ты находишь эту игрушку и почему у тебя такой странный тон?
Ванька смущенно опустил голову.
– Видишь ли, папа… Если ты позволишь мне быть откровенным, я должен сказать тебе: ты совершенно не знаешь психологии ребенка, его вкусов и влечений (о, конечно, я не о себе говорю и не о Вове – о присутствующих не говорят). По-моему, ребенку нужна игрушка примитивная, какой-нибудь обрубок или тряпичная кукла, без носа и без глаз, потому что ребенок большой фантазер и любит иметь работу для своей фантазии, наделяя куклу всеми качествами, которые ему придут в голову; а там, где за него все уже представлено мастером, договорено механиком, – там уму его и фантазии работать не над чем. Взрослые все время упускают это из вида и, даря детям игрушки, восхищаются ими больше сами, потому что фантазия их суше, изощреннее и может питаться только чем-то доходящим до полной иллюзии природы, мастерской подделки под эту природу.
Понурив голову, молча, слушал сына чиновник Плешихин.
– Так… Та-ак! И елка, значит, как ты говорил давеча, тоже традиция, которая нужнее взрослым, чем ребятам?
– Ах, ты слышал?.. Ну, что же делать!.. Во всяком случае, мы настолько деликатны, что ни за что не дали бы вам почувствовать той пошлой фальши и того вашего смешного положения, которые для постороннего ума так заметны…
Чиновник Плешихин прошелся по комнате раза три, задумавшись.
Потом круто повернулся к сыну и сказал:
– Раздевайся! Сейчас сечь тебя буду.
На губах Ваньки промелькнула страдальческая гримаса.
– Пожалуйста! На твоей стороне сила – я знаю! И я понимаю, что то, что ты хочешь сделать, – нужнее и важнее не для меня, а, главным образом, для тебя. Не буду, конечно, говорить о дикости, о некультурности и скудности такого аргумента при споре, как сечение, драка… Это общее место. И если хочешь – я даже тебя понимаю и оправдываю… Ты устал, заработался, измотался, истратился, у тебя настроение подавленное, сердитое, скверное… Нужно на ком-нибудь сорвать злость – на мне или на другом – все равно! Ну что ж, раз мне выпало на долю стать объектом твоего дурного настроения – я покоряюсь и, добавлю, даже не сержусь. «Понять, – сказал философ, – значит простить».
Старик Плешихин неожиданно вскочил со стула, махнул рукой, снял пиджак, жилет и лег на ковер.
– Что с тобой, папа? Что ты делаешь?
– Секи ты меня, что уж там! – сказал чиновник Плешихин и тихо заплакал.
Во имя правды, во имя логики, во имя любви к детям автор принужден заявить, что все рассказанное – ни более ни менее как сонное видение чиновника Плешихина…
Заснул чиновник – и пригрезилось.
И, однако, сердце сжимается, когда подумаешь, что дети наших детей, шагая в уровень с веком, уже будут такими, должны быть такими – как умные детишки отсталого чиновника…
Пошли, Господь, всем нам смерть за пять минут до этого.
Блины Доди
Без сомнения, у Доди было свое настоящее имя, но оно как-то стерлось, затерялось, и хотя этому парню уже шестой год – он для всех Додя и больше ничего.
И будет так расти этот мужчина с загадочной кличкой «Додя», будет расти, пока не пронюхает какая-нибудь проворная гимназисточка в черном передничке, что пятнадцатилетнего Додю на самом деле зовут иначе, что неприлично ей звать взрослого кавалера какой-то собачьей кличкой, и впервые скажет она замирающим от волнения голосом:
– Ах, зачем вы мне такое говорите, Дмитрий Михайлович?
И сладко забьется тогда сердце Доди, будто впервые шагнувшего в заманчивую остро-любопытную область жизни взрослых людей: «Дмитрий Михайлович!..» О, тогда и он докажет же ей, что он взрослый человек: он женится на ней.
– Дмитрий Михайлович, зачем вы целуете мою руку! Это нехорошо.
– О, не отталкивайте меня, Евгения (это вместо Женички-то!) Петровна.
Однако все это в будущем. А пока Доде – шестой год, и никто, кроме матери и отца, не знает, как его зовут на самом деле: Даниил ли, Дмитрий ли или просто Василий (бывают и такие уменьшительные у нежных родителей).
Характер Доди едва-едва начинает намечаться. Но грани этого характера выступают довольно резко: он любит все приятное и с гадливостью, омерзением относится ко всему неприятному; в восторге от всего сладкого; ненавидит горькое, любит всякий шум, чем бы и кем бы он ни был произведен; боится тишины, инстинктивно, вероятно, чувствуя в ней начало смерти… С восторгом измазывается грязью и пылью с головы до ног; с ужасом приступает к умыванию; очень возмущается, когда его наказывают, но и противоположное ощущение – ласки близких ему людей – вызывает в нем отвращение.
Однажды в гостях у Додиных родителей сидели двое: красивая молодая дама Нина Борисовна и молодой человек Сергей Митрофанович, не спускавший с дамы застывшего в полном восторге взора. И было так: молодой человек, установив прочно и надолго свои глаза на лице дамы, машинально взял земляничную «соломку» и стал рассеянно откусывать кусок за куском, а дама, заметив вертевшегося тут же Додю, схватила его в объятия и, тиская мальчишку, осыпала его целым градом бурных поцелуев.
Додя отбивался от этих ласк с энергией утопающего матроса, борющегося с волнами, извивался в нежных теплых руках, толкал даму в высокую пышную грудь и кричал с интонациями дорезываемого человека:
– Пусс… ти, Дура! Ос… ставь, дура!
Ему страшно хотелось освободиться от «дуры» и направить все свое завистливое внимание на то, как рассеянный молодой человек поглощает земляничную соломку. И Доде страшно хотелось быть на месте этого молодого человека, а молодому человеку еще больше хотелось быть на месте Доди. И один, отбиваясь от нежных объятий, а другой, печально похрустывая земляничной соломкой, с бешеной завистью поглядывали друг на друга.
Так слепо и нелепо распределяет природа дары свои.
Однако справедливость требует отметить, что молодой человек в конце концов добился от Нины Борисовны таких же ласк, которые получил и Додя. Только молодой человек вел себя совершенно иначе: не отбивался, не кричал: «Оставь, дура», а тихо, безропотно, с оттенком даже одобрения покорился своей вековечной мужской участи…
Кроме перечисленных Додиных черт, в характере его есть еще одна черта: он – страшный приобретатель. Черта эта тайная, он не высказывает ее. Но увидев, например, какой-нибудь красивый дом, шепчет себе под нос: «Хочу, чтобы дом был мой». Лошадь ли он увидит, первый ли снежок, выпавший на дворе, или приглянувшегося ему городового, – Додя, шмыгнув носом, сейчас же прошепчет: «Хочу, чтобы лошадь была моя; чтобы снег был мой; чтобы городовой был мой».
Рыночная стоимость желаемого предмета не имеет значения. Однажды, когда Додина мать сказала отцу: «А, знаешь, доктор нашел у Марины Кондратьевны камни в печени», – Додя сейчас же прошептал себе под нос: «Хочу, чтобы у меня были камни в печени».
Славный, бескорыстный ребенок.
* * *
Когда мама, поглаживая шелковистый Додин затылок, сообщила ему:
– Завтра у нас будут блины… – Додя не преминул подумать: «Хочу, чтобы блины были мои», – и спросил вслух:
– А что такое блины?
– Дурачок! Разве ты не помнишь, как у нас были блины в прошлом году?
Глупая мать не могла понять, что для пятилетнего ребенка протекший год – это что-то такое громадное, монументальное, что как Монблан заслоняет от его глаз предыдущие четыре года. И с годами эти монбланы все уменьшаются и уменьшаются в росте, делаются пригорками, которые не могут заслонить от зорких глаз зрелого человека его богатого прошлого, ниже, ниже делаются пригорки, пока не останется один только пригорок, увенчанный каменной плитой да покосившимся крестом.
Год жизни наглухо заслонил от Доди прошлогодние блины. Что такое блины? Едят их? Можно ли на них кататься? Может, это народ такой – блины? Ничего в конце концов неизвестно.
Когда кухарка Марья ставила с вечера опару, Додя смотрел на нее с почтительным удивлением и даже, боясь втайне, чтобы всемогущая кухарка не раздумала почемунибудь делать блины, – искательно почистил ручонкой край ее черной кофты, вымазанной мукой. Этого показалось ему мало:
– Я люблю тебя, Марья, – признался он дрожащим голосом.
– Ну, ну. Ишь какой ладный мальчушечка.
– Очень люблю. Хочешь, я для тебя у папы папиросок украду?
Марья дипломатично промолчала, чтобы не быть замешанной в назревающей уголовщине, а Додя вихрем помчался в кабинет и сейчас же принес пять папиросок. Положил на край плиты.
И снова дипломатичная Марья сделала вид, что не заметила награбленного добра. Только сказала ласково:
– А теперь иди, Додик, в детскую. Жарко тут, братик.
– А блины-то… будут?
– А для чего же опару ставлю!
– Ну, то-то.
Уходя, подкрепил на всякий случай:
– Ты красивая, Марья.
* * *
Положив подбородок на край стола, Додя надолго застыл в немом восхищении…
Какие красивые тарелки! Какая чудесная черная икра… Что за поражающая селедка, убранная зеленым луком, свеклой, маслинами. Какая красота – эти плотные, слежавшиеся сардинки. А в развалившуюся на большой тарелке неизвестную нежно-розовую рыбу Додя даже ткнул пальцем, спрятав моментально этот палец в рот с деланно-рассеянным видом. («Гм!.. Соленое».)
А впереди еще блины – это таинственное, странное блюдо, ради которого собираются гости, делается столько приготовлений, вызывается столько хлопот.
«Посмотрим, посмотрим, – думает Додя, бродя вокруг стола. – Что это там у них за блины такие…»
Собираются гости…
Сегодня Додя первый раз посажен за стол вместе с большими, и поэтому у него широкое поле для наблюдений.
Сбивает его с толку поведение гостей.
– Анна Петровна – семги! – настойчиво говорит мама.
– Ах, что вы, душечка, – ахает Анна Петровна. – Это много! Половину этого куска. Ах, нет, я не съем!
«Дура», – решает Додя.
– Спиридон Иваныч! Рюмочку наливки. Сладенькой, а?
– Нет, уж я лучше горькой рюмочку выпью. «Дурак!» – удивляется про себя Додя.
– Семен Афанасьич! Вы, право, ничего не кушаете!.. «Врешь, – усмехнулся Додя. – Он ел больше всех.
Я видел».
– Сардинки? Спасибо, Спиридон Иваныч. Я их не ем. «Сумасшедшая какая-то, – вздыхает Додя. – Хочу, чтоб сардинки были мои…»
Марина Кондратьевна, та самая, у которой камни в печени, берет на кончик ножа микроскопический кусочек икры.
«Ишь ты, – думает Додя. – Наверное, боится побольше-то взять: мама так по рукам и хлопнет за это. Или просто задается, что камни в печени. Рохля».
Подают знаменитые долгожданные блины.
Все со зверским выражением лица набрасываются на них. Набрасывается и Додя. Но тотчас же опускает голову в тарелку и, купая локон темных волос в жидком масле, горько плачет.
– Додик, милый, что ты? Кто тебя обидел?..
– Бли… ны…
– Ну? Что блины? Чем они тебе не нравятся?
– Такие… круглые…
– Господи… Так что же из этого? Обрежу тебе их по краям, – будут четырехугольные…
– И со сметаной…
– Так можно без сметаны, чудачина ты!
– Так они тестяные!
– А ты какие бы хотел? Бумажные, что ли?
– И… не сладкие.
– Хочешь, я тебе сахаром посыплю?
Тихий плач переходит в рыдание. Как они не хотят понять, эти тупоголовые дураки, что Доде блины просто не нравятся, что Додя разочаровался в блинах, как разочаровывается взрослый человек в жизни! И никаким сахаром его не успокоить.
Плачет Додя.
Боже! Как это все красиво, чудесно началось, – все, начиная от опары и вкусного блинного чада – и как все это пошло, обыденно кончилось: Додю выслали из-за стола.
* * *
Гости разошлись.
Измученный слезами, Додя прикорнул на маленьком диванчике. Отыскав его, мать берет на руки отяжелевшее от дремоты тельце и ласково шепчет:
– Ну ты… блиноед африканский… Наплакался? – И тут же, обращаясь к отцу, перебрасывает свои мысли в другую плоскость: – А знаешь, говорят, Антоновский получил от Мразича оскорбление действием.
И, подымая отяжелевшие веки, с усилием шепчет обуреваемый приобретательским инстинктом Додя:
– Хочу, чтобы мне было оскорбление действием. Тихо мерцает в детской красная лампадка. И еще слегка пахнет всепроникающим блинным чадом…