Текст книги "Том 4. Сорные травы"
Автор книги: Аркадий Аверченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 35 страниц)
Галочка
Однажды в сумерки весеннего, кротко умиравшего дня к Ирине Владимировне Овраговой пришла девочка двенадцати лет Галочка Кегич.
Сняв в передней верхнюю серую кофточку и гимназическую шляпу, Галочка подёргала ленту в длинной русой косе, проверила, всё ли на месте, – и вошла в неосвещенную комнату, где сидела Ирина Владимировна.
– Где вы тут?
– Это кто? А! Сестра своего брата. Мы с вами немного ведь знакомы. Здравствуйте, Галочка.
– Здравствуйте, Ирина Владимировна. Вот вам письмо от брата. Хотите, читайте его при мне, хотите – я уйду.
– Нет, зачем же; посидите со мной, Галочка. Такая тоска… Я сейчас.
Она зажгла электрическую лампочку с перламутровым абажуром и при свете её погрузилась в чтение письма. Кончила.
Рука с письмом вяло, бессильно упала на колени, а взгляд мёртво и тускло застыл на освещённом краешке золочёной рамы на стене.
– Итак – всё кончено? Итак – уходить?
Голова опустилась ниже.
Галочка сидела, затушёванная полутьмой, вытянув скрещённые ножки в лакированных туфельках и склонив голову на сложенные ладонями руки.
И вдруг в темноте звонко – как стук хрустального бокала о бокал – прозвучал её задумчивый голосок:
– Удивительная это штука – жизнь.
– Что-о-о? – вздрогнула Ирина Владимировна.
– Я говорю: удивительная штука – наша жизнь. Иногда бывает смешно, иногда грустно.
– Галочка! Почему вы это говорите?
– Да вот смотрю на вас и говорю. Плохо ведь вам небось сейчас.
– С чего вы взяли…
– Да письмо-то это, большая радость, что ли?
– А вы разве… Знаете… содержание письма?
– Не знала бы, не говорила бы.
– Разве Николай показывал вам?
– Колька дурак. У него не хватит даже соображения поговорить со мной, посоветоваться. Ничего он мне не показывал. Я хотела было из самолюбия отказаться снести письмо, да потом мне стало жалко Кольку. Смешной он и глупый.
– Галочка… Какая вы странная… Вам двенадцать лет, кажется, а вы говорите, как взрослая.
– Мне вообще много приходится думать. За всех думаешь, заботишься, чтоб всем хорошо было. Вы думаете, это легко?
Взгляд Ирины Владимировны упал на прочитанное письмо, и снова низко опустилась голова.
– И вы тоже, миленькая, хороши! Нечистый дёрнул вас потепаться с этим ослом Климухиным в театр. Очень он вам нужен, да? Ведь я знаю, вы его не любите, вы Кольку моего любите – так зачем же это? Вот всё оно так скверно и получилось.
– Значит, Николай из-за этого… Боже, какие пустяки! Что же здесь такого, если я пошла в театр с человеком, который мне нужен, как прошлогодний снег.
– Смешная вы, право. Уже большой человек вы, а ничего не смыслите в этих вещах. Когда вы говорите это мне, я всё понимаю, потому что умная и, кроме того, девочка. А Колька большой ревнивый мужчина; узнал – вот и полез на стену. Надо бы, кажется, понять эту простую штуку…
– Однако он мне не пишет причины его разрыва со мной.
– Не пишет ясно почему: из самолюбия. Мы, Кегичи, все безумно самолюбивы.
Обе немного помолчали.
– И смешно мне глядеть на вас обоих и досадно. Из-за какого рожна, спрашивается, люди себе кровь портят? Насквозь вас вижу: любите друг друга так, что аж чертям тошно. А мучаете один другого. Вот уж никому этого не нужно. Знаете, выходите за Кольку замуж. А то прямо смотреть на вас тошнёхонько.
– Галочка! Но ведь он пишет, что не любит меня!..
– А вы и верите? Эх, вы. Вы обратите внимание: раньше у него были какие-то там любовницы…
– Галочка!
– Чего там – Галочка. Я, слава Богу, уже 12 лет Галочка. Вот я и говорю: раньше у него было по три любовницы сразу, а теперь вы одна. И он всё время глядит на вас, как кот на сало.
– Галочка!!
– Ладно там. Не подумайте, пожалуйста, что я какая-нибудь испорченная девчонка, а просто я все понимаю. Толковый ребёнок, что и говорить. Только вы Кольку больше не дразните.
– Чем же я его дразню?
– А зачем вы в письме написали о том художнике, который вас домой с вечера провожал? Кто вас за язык тянул? Зачем? Только чтобы моего Кольку дразнить? Стыдно! А ещё большая!
– Галочка!.. Откуда вы об этом письме знаете?!
– Прочитала.
– Неужели Коля…
– Да, как же! Держите карман шире… Просто открыла незапертый ящик и прочитала…
– Галочка!!!
– Да ведь я не из простого любопытства. Просто хочу вас и его устроить, с рук сплавить просто. И прочитала, чтобы быть… как это говорится? В курсе дела.
– Вы, может быть, и это письмо прочитали?
– А как же! Что я вам, простой почтальон, что ли? Чтобы втёмную письма носить?.. Прочитала. Да вы не беспокойтесь! Я для вашей же пользы это… Ведь никому не разболтаю.
– А вы знаете, что читать чужие письма неблагородно?
– Начихать мне на это. Что с меня можно взять? Я маленькая. А вы большой глупыш. Обождите, я вас сейчас поцелую. Вот так. А теперь – надевайте кофточку, шляпу – и марш к Кольке, Я вас отвезу.
– Нет, Галочка, ни за что!
– Вот поговорите ещё у меня. Уж вы, раз наделали глупостей, так молчите. А Колька сейчас лежит у себя на диване носом вниз и киснет, как собака. Вообразите – лежит и киснет. Вдруг – входите вы! Да ведь он захрюкает от радости.
– Но ведь он же мне написал, что…
– Чихать я хотела на его письмо. Ревнивый этот самый Колька, как чёрт. Наверное, и я такая же буду, как вырасту. Ну, не разговаривайте. Одевайтесь! Ишь, ты! И у вас вон глазки повеселели. Ах вы, мышатки мои милые!..
– Так я переоденусь только в другое платье…
– Ни-ни! Надо, чтобы всё по-домашнему было. Это уютненькое. Только снимите с волос зелёную бархатку, она вам не идёт… Есть красная?
– Есть.
– Ну, вот и умница. Давайте, я вам приколю. Вы красивая и симпатичная… Люблю таких. Ну, поглядите теперь на меня… Улыбнитесь? То-то. А Кольке прямо, как придёте, так и скажите: «Коля, ты дурак». Ведь вы с ним на ты, я знаю. И целуетесь уже. Раз видела. На диванчике. Женитесь, ей-богу, чего там.
– Галочка! Вы прямо необыкновенный ребёнок.
– Ну да! Скажете тоже. Через четыре года у нас в деревне нашего брата уже замуж выдают, а вы говорите ребёнок. Охо-хо!.. Уморушка с вами. Духами немного надушитесь – у вас хорошие духи, – и поедем. Дайте ему слово, что вы плевать хотели на Климухина, и скажите Кольке, что он самый лучший. Мужчины любят это. Готовы, сокровище моё? Ну, айда к этой старой крысе!
«Старая крыса», увидев вошедшую странную пару, вскочил с дивана и, растерянный, со скрытым восторгом во взоре, бросился к Ирине Владимировне.
– Вы?! У меня? А письмо… получили?
– Чихать мы хотели на твоё письмо, – засмеялась Галочка, толкая его в затылок. – Плюньте на всё и берегите здоровье. Поцелуйтесь, детки, а я уже смертельно устала от этих передряг.
Оба уселись рядом на диване и рука к руке, плечо к плечу – прильнули друг к другу.
– Готово? – деловым взглядом окинула эту группу с видом скульптора-автора Галочка. – Ну, а мне больше некогда возиться с вами. У меня, детки, признаться откровенно, с арифметикой что-то неладно. Пойти подзубрить, что ли. Благословляю вас и ухожу. Кол-то мне из-за вас тоже, знаете, получать не расчёт…
Страшный Мальчик
Обращая взор свой к тихим розовым долинам моего детства, я до сих пор испытываю подавленный ужас перед Страшным Мальчиком.
Широким полем расстилается умилительное детство – безмятежное купанье с десятком других мальчишек в Хрустальной бухте, шатанье по Историческому бульвару с целым ворохом наворованной сирени под мышкой, бурная радость по поводу какого-нибудь печального события, которое давало возможность пропустить учебный день, «большая перемена» в саду под акациями, змеившими золотисто-зеленые пятна по растрепанной книжке «Родное Слово» Ушинского, детские тетради, радовавшие взор своей снежной белизной в момент покупки и внушавшие на другой день всем благомыслящим людям отвращение своим грязным пятнистым видом, тетради, в которых по тридцати, сорока раз повторялось с достойным лучшей участи упорством: «Нитка тонка, а Ока широка» или пропагандировалась несложная проповедь альтруизма: «Не кушай, Маша, кашу, оставь кашу Мише», переснимочные картинки на полях географии Смирнова, особый, сладкий сердцу запах непроветренного класса – запах пыли и прокисших чернил, ощущение сухого мела на пальцах после усердных занятий у черной доски, возвращение домой под ласковым весенним солнышком, по протоптанным среди густой грязи, полупросохшим, упругим тропинкам, мимо маленьких мирных домиков Ремесленной улицы и, наконец, – среди этой кроткой долины детской жизни, как некий грозный дуб, возвышается крепкий, смахивающий на железный болт кулак, венчающий худую, жилистую, подобно жгуту из проволоки, руку Страшного Мальчика.
Его христианское имя было Иван Аптекарев, уличная кличка сократила его на «Ваньку Аптекаренка», а я в пугливом, кротком сердце моем окрестил его: Страшный Мальчик.
Действительно, в этом мальчике было что-то страшное: жил он в местах совершенно неисследованных – в нагорной части Цыганской Слободки; носились слухи, что у него были родители, но он, очевидно, держал их в черном теле, не считаясь с ними, запугивая их; говорил хриплым голосом, поминутно сплевывая тонкую, как нитка, слюну сквозь выбитый Хромым Возжонком (легендарная личность!) зуб; одевался же он так шикарно, что никому из нас даже в голову не могло прийти скопировать его туалет: на ногах рыжие, пыльные башмаки с чрезвычайно тупыми носками, голова венчалась фуражкой, измятой, переломленной в неподлежащем месте и с козырьком, треснувшим посредине самым вкусным образом.
Пространство между фуражкой и башмаками заполнялось совершенно выцветшей форменной блузой, которую охватывал широченный кожаный пояс, спускавшийся на два вершка ниже, чем это полагалось природой, а на ногах красовались штаны, столь вздувшиеся на коленках и затрепанные внизу, что Страшный Мальчик одним видом этих брюк мог навести панику на население.
Психология Страшного Мальчика была проста, но совершенно нам, обыкновенным мальчикам, непонятна. Когда кто-нибудь из нас собирался подраться, он долго примеривался, вычислял шансы, взвешивал и, даже все взвесив, долго колебался, как Кутузов перед Бородино. А Страшный Мальчик вступал в любую драку просто, без вздохов и приготовлений: увидев не понравившегося ему человека, или двух, или трех, он крякал, сбрасывал пояс и, замахнувшись правой рукой так далеко, что она чуть его самого не хлопала по спине, бросался в битву.
Знаменитый размах правой руки делал то, что первый противник летел на землю, вздымая облако пыли; удар головой в живот валил второго; третий получал неуловимые, но страшные удары обеими ногами… Если противников было больше, чем три, то четвертый и пятый летели от снова молниеносно закинутой назад правой руки, от методического удара головой в живот – и так далее.
Если же на него нападали пятнадцать, двадцать человек, то сваленный на землю Страшный Мальчик стоически переносил дождь ударов по мускулистому гибкому телу, стараясь только повертывать голову с тем расчетом, чтобы приметить, кто в какое место и с какой силой бьет, дабы в будущем закончить счеты со своими истязателями.
Вот что это был за человек – Аптекаренок. Ну, не прав ли я был, назвав его в сердце своем Страшным Мальчиком?
Когда я шел из училища в предвкушении освежительного купания на «Хрусталке», или бродил с товарищем по Историческому бульвару в поисках ягод шелковицы, или просто бежал неведомо куда по неведомым делам, – все время налет тайного, неосознанного ужаса теснил мое сердце: сейчас где-то бродит Аптекаренок в поисках своих жертв… Вдруг он поймает меня и изобьет меня вконец – «пустит юшку», по его живописному выражению.
Причины для расправы у Страшного Мальчика всегда находились…
Встретив как-то при мне моего друга Сашку Ганнибоцера, Аптекаренок холодным жестом остановил его и спросил сквозь зубы:
– Ты чего на нашей улице задавался? Побледнел бедный Ганнибоцер и прошептал безнадежным тоном:
– Я… не задавался.
– А кто у Снурцына шесть солдатских пуговиц отнял?
– Я не отнял их. Он их проиграл.
– А кто ему по морде дал?
– Так он же не хотел отдавать.
– Мальчиков на нашей улице нельзя бить, – заметил Аптекаренок и, по своему обыкновению, с быстротой молнии перешел к подтверждению высказанного положения: со свистом закинул руку за спину, ударил Ганнибоцера в ухо, другой рукой ткнул «под вздох», отчего Ганнибоцер переломился надвое и потерял всякое дыхание, ударом ноги сбил оглушенного, увенчанного синяком Ганнибоцера на землю и, полюбовавшись на дело рук своих, сказал прехладнокровно:
– А ты… – Это относилось ко мне, замершему при виде Страшного Мальчика, как птичка перед пастью змеи. – …А ты что? Может, тоже хочешь получить?
– Нет, – пролепетал я, переводя взор с плачущего Ганнибоцера на Аптекаренка. – За что же… Я ничего.
Загорелый, жилистый, не первой свежести кулак закачался, как маятник, у самого моего глаза.
– Я до тебя давно добираюсь… Ты мне попадешь под веселую руку. Я тебе покажу, как с баштана незрелые арбузы воровать!
«Все знает проклятый мальчишка», – подумал я. И спросил, осмелев:
– А на что они тебе… Ведь это не твои.
– Ну и дурак. Вы воруете все незрелые, а какие же мне останутся? Если еще раз увижу около баштана – лучше бы тебе и на свет не родиться.
Он исчез, а я после этого несколько дней ходил по улице с чувством безоружного охотника, бредущего по тигровой тропинке и ожидающего, что вот-вот зашевелится тростник и огромное полосатое тело мягко и тяжело мелькнет в воздухе.
Страшно жить на свете маленькому человеку.
* * *
Страшнее всего было, когда Аптекаренок приходил купаться на камни в Хрустальную бухту.
Ходил он всегда один, несмотря на то, что все окружающие мальчики ненавидели его и желали ему зла.
Когда он появлялся на камнях, перепрыгивая со скалы на скалу, как жилистый поджарый волчонок, все невольно притихали и принимали самый невинный вид, чтобы не вызвать каким-нибудь неосторожным жестом или словом его сурового внимания.
А он в три-четыре методических движения сбрасывал блузу, зацепив на ходу и фуражку, потом штаны, стянув заодно с ними и ботинки, и уже красовался перед нами, четко вырисовываясь смуглым, изящным телом спортсмена на фоне южного неба. Хлопал себя по груди и если был в хорошем настроении, то, оглядев взрослого мужчину, затесавшегося каким-нибудь образом в нашу детскую компанию, говорил тоном приказания:
– Братцы! А ну, покажем ему «рака».
В этот момент вся наша ненависть к нему пропадала – так хорошо проклятый Аптекаренок умел делать «рака».
Столпившиеся, темные, поросшие водорослями скалы образовывали небольшое пространство воды, глубокое, как колодец… И вот вся детвора, сгрудившись у самой высокой скалы, вдруг начинала с интересом глядеть вниз, охая и по-театральному всплескивая руками:
– Рак! Рак!
– Смотри, рак! Черт знает, какой огромадный! Ну и штука же!
– Вот так рачище!.. Гляди, гляди – аршина полтора будет.
Мужичище – какой-нибудь булочник при пекарне или грузчик в гавани – конечно, заинтересовывался таким чудом морского дна и неосторожно приближался к краю скалы, заглядывая в таинственную глубь «колодца».
А Аптекаренок, стоявший на другой, противоположной скале, вдруг отделялся от нее, взлетал аршина на два вверх, сворачивался в воздухе в плотный комок, спрятав голову в колени, обвив плотно руками ноги, и, будто повисев в воздухе полсекунды, обрушивался в самый центр «колодца».
Целый фонтан – нечто вроде смерча – взвивался кверху, и все скалы сверху донизу заливались кипящими потоками воды.
Вся штука заключалась в том, что мы, мальчишки, были голые, а мужик – одетый и после «рака» начинал напоминать вытащенного из воды утопленника.
Как не разбивался Аптекаренок в этом узком скалистом колодце, как он ухитрялся поднырнуть в какие-то подводные ворота и выплыть на широкую гладь бухты – мы совершенно недоумевали. Замечено было только, что после «рака» Аптекаренок становился добрее к нам, не бил нас и не завязывал на мокрых рубашках «сухарей», которые приходилось потом грызть зубами, дрожа голым телом от свежего морского ветерка.
* * *
Пятнадцати лет отроду мы все начали «страдать».
Это – совершенно своеобразное выражение, почти не поддающееся объяснению. Оно укоренилось среди всех мальчишек нашего города, переходящих от детства к юности, и самой частой фразой при встрече двух «фрайеров» (тоже южное арго) было:
– Дрястуй, Сережка. За кем ты стрядаешь?
– За Маней Огневой. А ты?
– А я еще ни за кем.
– Ври больше. Что же ты, дрюгу боишься сказать, что ли ча?
– Да мине Катя Капитанаки очень привлекаеть.
– Врешь?
– Накарай мине Господь.
– Ну, значит, ты за ней стрядаешь.
Уличенный в сердечной слабости, «страдалец за Катей Капитанаки» конфузится и для сокрытия прелестного полудетского смущения загибает трехэтажное ругательство.
После этого оба друга идут пить бузу за здоровье своих избранниц.
Это было время, когда Страшный Мальчик превратился в Страшного Юношу. Фуражка его по-прежнему вся пестрела противоестественными изломами, пояс спускался чуть не на бедра (необъяснимый шик), а блуза верблюжьим горбом выбивалась сзади из-под пояса (тот же шик); пахло от Юноши табаком довольно едко.
Страшный Юноша, Аптекаренок, переваливаясь, подошел ко мне на тихой вечерней улице и спросил своим тихим, полным грозного величия голосом:
– Ты чиво тут делаешь, на нашей улице?
– Гуляю… – ответил я, почтительно пожав протянутую мне в виде особого благоволения руку.
– Чиво ж ты гуляешь?
– Да так себе.
Он помолчал, подозрительно оглядывая меня.
– А ты за кем стрядаешь?
– Да ни за кем.
– Ври!
– Накарай меня Госп…
– Ври больше! Ну? Не будешь же ты здря (тоже словечко) шляться по нашей улице. За кем стрядаешь?
И тут сердце мое сладко сжалось, когда я выдал свою сладкую тайну:
– За Кирой Костюковой. Она сейчас после ужина выйдет.
– Ну, это можно.
Он помолчал. В этот теплый нежный вечер, напоенный грустным запахом акаций, тайна распирала и его мужественное сердце.
Помолчав, спросил:
– А ты знаешь, за кем я стрядаю?
– Нет, Аптекаренок, – ласково сказал я.
– Кому Аптекаренок, а тебе дяденька, – полушутливо, полусердито проворчал он. – Я, братец ты мой, стрядаю теперь за Лизой Евангопуло. А раньше я стрядал (произносить «я» вместо «а» – был тоже своего рода шик) за Маруськой Королькевич. Здорово, а? Ну, брат, твое счастье. Если бы ты что-нибудь думал насчет Лизы Евангопуло, то…
Снова его уже выросший и еще более окрепший жилистый кулак закачался у моего носа.
– Видал? А так ничего, гуляй. Что ж… всякому стрядать приятно.
Мудрая фраза в применении к сердечному чувству.
12 ноября 1914 года меня пригласили в лазарет прочесть несколько моих рассказов раненым, смертельно скучавшим в мирной лазаретной обстановке.
Только что я вошел в большую, уставленную кроватями палату, как сзади меня с кровати послышался голос:
– Здравствуй, фрайер. Ты чего задаешься на макароны?
Родной моему детскому уху тон прозвучал в словах этого бледного, заросшего бородой раненого. Я с недоумением поглядел на него и спросил:
– Вы это мне?
– Так-то, не узнавать старых друзей? Погоди, попадешься ты на нашей улице – узнаешь, что такое Ванька Аптекаренок.
– Аптекарев?!
Страшный Мальчик лежал передо мной, слабо и ласково улыбаясь мне.
Детский страх перед ним на секунду вырос во мне и заставил и меня и его (потом, когда я ему признался в этом) рассмеяться.
– Милый Аптекаренок? Офицер?
– Да.
– Ранен?
– Да. – И, в свою очередь: – Писатель?
– Да.
– Не ранен?
– Нет.
– То-то. А помнишь, как я при тебе Сашку Ганнибоцера вздул?
– Еще бы. А за что ты тогда «до меня добирался»?
– А за арбузы с баштана. Вы их воровали, и это было нехорошо.
– Почему?
– Потому что мне самому хотелось воровать.
– Правильно. А страшная у тебя была рука, нечто вроде железного молотка. Воображаю, какая она теперь…
– Да, брат, – усмехнулся он. – И вообразить не можешь.
– А что?
– Да вот, гляди.
И показал из-под одеяла короткий обрубок.
– Где это тебя так?
– Батарею брали. Их было человек пятьдесят. А нас, этого… Меньше.
Я вспомнил, как он с опущенной головой и закинутой назад рукой слепо бросался на пятерых – и промолчал. Бедный Страшный Мальчик!
* * *
Когда я уходил, он, пригнув мою голову к своей, поцеловал меня и шепнул на ухо:
– За кем теперь стрядаешь?
И такая жалость по ушедшем сладком детстве, по книжке «Родное Слово» Ушинского, по «большой перемене» в саду под акациями, по украденным пучкам сирени, – такая жалость затопила наши души, что мы чуть не заплакали.
Рассказ для «Лягушонка»
Редактор детского журнала «Лягушонок», встретив меня, сказал:
– Не напишете ли вы для нашего журнала рассказ?
Я не ожидал такой просьбы. Тем не менее спросил:
– Для какого возраста?
– От восьми до тринадцати лет.
– Это трудная задача, – признался я. – Мне случалось встречать восьмилетних детей, которые при угрозе отдать их Бабе Яге моментально затихали, замирая от ужаса, и я знавал тринадцатилетних детишек, которые пользовались всяким случаем, чтобы стянуть из буфета бутылку водки, а при расчётах после азартной карточной игры, в укромном месте, пытались проткнуть ножами животы друг другу.
– Ну да, – сказал редактор. – Вы говорите о тринадцатилетних развитых детях и о восьмилетних, отставших в развитии. Нет! Рассказ, обыкновенно, нужно писать для среднего типа ребенка, руководствуясь, приблизительно, десятилетним возрастом.
– Понимаю. Значит, я должен написать рассказ для обыкновенного ребёнка десяти лет?
– Вот именно. В этом возрасте дети очень понятливы, сообразительны, как взрослые, и очень не любят того сюсюканья, к которому прибегают авторы детских рассказов. Дети уже тянутся к изучению, жизни! Не нужно забывать, что ребёнок в этом возрасте гораздо больше знает и о гораздо большем догадывается, чем мы предполагаем. Если вы примете это во внимание, я думаю, что рассказец у вас получится хоть куда…
– Ладно, – пообещал я. – Завтра вы получите рассказ.
В тот же вечер я засел за рассказ. Я отбросил всё, что отдавало сюсюканьем, и старался держаться трезвой правды и реализма, который, по-моему, так должен был подкупить любознательного ребёнка и приохотить его к чтению.
Редактор прочёл рассказ до половины, положил его на стол и, подперев кулаками голову, изумлённо стал меня разглядывать:
– Это вы писали для детей?
– Да… Приблизительно имея в виду десятилетний возраст. Но если и восьмилетний развитой мальчишка…
– Виноват!! Вот как начинается ваш рассказ:
День Лукерьи
«Кухарка Лукерья встала рано утром и, накинув платок, побежала в лавочку… Под воротами в тёмном углу её дожидался разбитной весёлый дворник Федосей. Он ущипнул изумлённую Лукерью за круглую аппетитную руку, прижал её к себе и, шлёпнув с размаху по спине, шепнул на ухо задыхающимся голосом:
– Можно прийти к тебе сегодня ночью, когда господа улягутся?
– Зачем? – хихикнула Лукерья, толкнув Федосея локтем в бок.
– Затем, – сказал простодушный Федосей, – чтобы…»
Ну, дальше я читать не намерен, потому что, я думаю, от такого рассказа вспыхнет до корней волос и солдат музыкальной команды.
Я пожал плечами.
– Мне нет дела до какого-то там солдата музыкальной команды, но живого любознательного ребёнка такой рассказ должен заинтриговать.
– Знаете что? – потирая руки, сказал редактор. – Вы этот рассказ попытайтесь пристроить в «Вестнике общества защиты падших женщин», а если там его найдут слишком пикантным, отдайте в «Досуги холостяка». А нам напишите другой рассказ.
– Не знаю уж, что вам и написать. Старался, как лучше, избегал сюсюканья, как огня…
– Нет, вы напишите хороший детский рассказ, держась сферы тех интересов, которые питают ребёнка десяти-одиннадцати лет. Ребёнок очень любит рассказы о путешествиях – дайте это ему со всеми подробностями, потому что в подробностях для ребёнка есть своеобразная прелесть. Вы можете даже не стесняться фантазировать, но чтобы фантазия была реальна – иначе ребёнок ей не поверит, – чтобы фантазия была основана на цифрах, вычислениях и точных размерах. Вот что дает ребенку полную иллюзию и что приковывает его к книжке.
– Конечно, я это сделаю, – сказал я, протягивая руку редактору «Лягушонка». – Через два дня такой рассказ уже будет у вас в руках.
И я, обдумав, как следует тему, написал рассказ:
Как я ездил в Москву
«Недавно мне пришлось съездить в Москву. В путеводителе я нашел несколько поездов и после недолгого размышления решил остановиться на отходящем ровно в 11 часов по петроградскому времени. Правда, были ещё два поезда – в 7 часов 30 минут и в 9 часов 15 минут по петроградскому времени, но они не были так удобны. Для того чтобы попасть на вокзал, я взял извозчика, сторговавшись за 40 копеек. Ехали мы около 25 минут, и на вокзал я приехал за 16 минут до отхода поезда. Известно, что от Петрограда до Москвы расстояние 604 версты, каковое расстояние поезд проходит в 12 часов с остановками или 10 часов без остановок, т. е. 60 вёрст в час. Мне досталось место № 7 в вагоне № 2…»
В этом месте редактор, читавший вслух мой рассказ о путешествии, остановился и спросил:
– Можно быть с вами откровенным?
– Пожалуйста!
– Никогда мне не приходилось читать более скучной и глупой вещи… Железнодорожное расписание – штука хорошая для справок, но как беллетристический рассказ…
– Да, рассказ суховат, – согласился я. – Но самый недоверчивый ребёнок не усомнится в его правдивости. По-моему, самая печальная правда лучше красивой лжи!..
– Вы смешиваете ложь с выдумкой, – возразил редактор. – Ребёнок не переносит лжи, но выдумка дорога его сердцу. И потом, мальчишку никогда не заинтересует то, что близко от него, то, что он сам видел. Его тянет в загадочно-прекрасные неизвестные страны, он любит героические битвы с индейцами, храбрые подвиги, путешествия в пустыне на мустангах, а не спокойную езду в вагоне первого класса с плацкартой и вагон-рестораном. Для мальчишки звук выстрела из карабина в сто раз дороже паровозного гудка на станции Москва-товарная. Вот вам какое путешествие нужно описать!
«Вот осёл, – подумал я, пожимая плечами. – Сам не знает, что ему надо».
– Пожалуй, – сказал я вслух, – теперь я понял, что вам нужно. Завтра вы получите рукопись.
На другой день редактор «Лягушонка» вертел в руках рукопись «Восемнадцать скальпов Голубого Опоссума», и на лице его было написано всё, что угодно, кроме выражения восторга, на которое я имел право претендовать.
– Ну, – нетерпеливо сказал я. – Что вы там мнётесь? Вот вам рассказ без любви, без сюсюканья, и сухости в нём нет ни на грош.
– Совершенно верно, – сказал редактор, дёрнув саркастически головой. – В этом рассказе нет сухости, нет, так сказать, ни одного сухого места, потому что он с первой до последней страницы залит кровью. Послушайте-ка первые строки вашего «путешествия»:
«Группа охотников расположилась на ночлег в лесу, не подозревая, что чья-то пара глаз наблюдает за ними. Действительно, из-за деревьев вышел, крадучись, вождь Голубой Опоссум и, вынув нож, ловким ударом отрезал голову крайнему охотнику.
– Оах! – воскликнул он. – Опоссум отомщён!
И, пользуясь сном охотников, он продолжал своё дело… Голова за головой отделялась от спящих тел, и скоро груда темных круглых предметов чернела, озарённая светом костра. После того как Опоссум отрезал последнюю голову, он сел к огню и, напевая военную песенку, стал обдирать с голов скальпы. Работа спорилась».
– Извольте видеть! – раздражённо сказал редактор. – «Работа спорилась». У вас это сдирание скальпов описано так, будто бы кухарка у печки чистит картофель. Кроме того, на следующих двух страницах у вас бизон выпускает рогами кишки мустанга, две англичанки сгорают в пламени подожжённого индейцами дома, а потом индейцы в числе тысячи человек попадают в вырытую для них яму и, взорванные порохом, разлетаются вдребезги. Согласитесь сами – нужно же знать границы.
– Да что вам, жалко их, что ли? – усмехнулся я. – Пусть их режут друг другу головы и взрывают друг друга. На наш век хватит. А зато ребёнок получает потрясающие, захватывающие его страницы.
– Милый мой! Если бы существовал специальный журнал для рабочих городской скотобойни – ваш рассказ явился бы лучшим его украшением… А ребёнка после такого рассказа придется свести в сумасшедший дом. Напишите вы лучше вот что…
Я видел, что мы оба чрезвычайно опротивели друг другу. Я считал его тупоумным человеком со свинцовой головой и мозгами, работающими только по неприсутственным дням. Он видел во мне бестолковую бездарность, сказочного дурака, который при малейшем принуждении к молитве сейчас же разбивал себе лоб. Он не понимал, что человек такого исключительного темперамента и кипучей энергии, как я, не мог остановиться на полдороге, шёл вперед напролом и всякую предложенную ему задачу разрешал до конца.
Я чувствовал, что мой энергичный талант был той оглоблей, которой нельзя орудовать в тесной лавке продавца фарфора.
– Напишите-ка вы, – промямлил редактор «Лягушонка», – лучше вот что…
– Стойте, – крикнул я, хлопнув рукой по столу. – Без советов! Попробую я написать одну вещицу на свой страх и риск. Может быть, она подойдёт вам. Сдаётся мне, что я раскусил вас, почтеннейший.
Через час я подал ему четвёртую и последнюю вещь. Называлась она:
Лизочкино горе
«Мама подарила Лизочке в день ангела рубль и сказала, что Лизочка может истратить его, как хочет. Лизочка решила купить на эти деньги занятную книжку, чтобы в минуты отдыха своей мамы читать ей из этой книжки интересные рассказы для самообразования.
Лизочка оделась, вышла на улицу и, мечтая о книжке, которую она должна сейчас купить, весело шагала по тротуару.
– Милая барышня, – послышался сзади неё тихий голос. – Подайте, Христа ради. Я и моя дочка целый день не ели. Лизочка обернулась, увидела бедную больную женщину и, не раздумывая больше, сунула ей в руку рубль.
– Нате, купите себе на эти деньги горячей пищи!
И, вернувшись домой без книжки, Лизочка припала к плечу мамы и, рассказав ей о своей встрече, горько заплакала.
– Чего ты плачешь? – спросила мама удивлённо, – Не оттого ли, что тебе жалко своего доброго порыва?
– Нет, мама, – отвечала благородная девочка. – Мне жалко, что я не имела трёх рублей».
– Ну, вот видите, – сказал редактор «Лягушонка». – Я был уверен, что в конце концов вы и напишете то, что нам нужно!