Текст книги "Том 4. Сорные травы"
Автор книги: Аркадий Аверченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц)
Был в Государственной Думе депутат… Лицо он имел самое незначительное, даже немного туповатое, держался всегда скромно, был молчалив, речей не произносил ни разу, а во время перерывов бродил, одинокий, по кулуарам и все усмехался про себя, шевеля пальцами, будто о чем то втихомолку рассуждая…
Вне Думы все время проводил в своих меблированных комнатах, шагая со скучающим видом из угла в угол, и только изредка чему то усмехаясь.
Так как он не принадлежал ни к какой партии, то депутаты не обращали на него ни малейшего внимания и многие даже не знали его фамилии…
А фамилия у него была: Занзивеев.
И нельзя было узнать – кто такой Занзивеев? За какие заслуги был он выбран своими избирателями? Кому нужно было это пустое место?
По ночам Занзивеев иногда просыпался на своей узкой постели, всплескивал руками, поджимал худые колени к подбородку и, свернувшись, таким образом, в комок, хохотал долго и весело.
Занзивеев был страшный человек.
Однажды какой то добрый мягкосердечный журналист, давно уже следивший за одиноким, скромно бродившим по кулуарам Занзивеевым, подошел к нему и снисходительно сказал, протягивая руку:
– Позвольте познакомиться… Я давно уже хотел вас спросить… Зачем вы ходите всегда особняком? Что заставляет вас ходить, вдали от партий, никогда не выступать на трибуне, не заявить, вообще, каким нибудь образом, о своем существовании?
Занзивеев пожал плечами и сказал еще более снисходительно, чем журналист:
– Ах вы, вьюноша… Да зачем же мне это нужно?
Так как Занзивеев сделал ударение на слове «мне», то журналист возразил:
– Другие же делают это!.. Люди, находящиеся в одном положении с вами…
Занзивеев охнул и закатился тоненьким смехом.
– В одном положении? Нет, дорогой мой, не в одном положении… Хе-хе! Я, миленький, совсем другое!..
– Да что же вы такое? – спросил с некоторым любопытством журналист.
– Я то? Я, миленький, большая персона. За меня голой рукой не берясь. Депутатов то может четыреста штук одинаковых, а я особенный…
– Что ж вы, – усмехнулся журналист, – в министры думаете попасть?
Занзивеев сделал серьезное лицо.
– Видите ли, дорогой вьюноша… Министров то несколько штук, а я один. Губернаторов разных, тайных там советников– много, а я один.
Он задумался.
– Я не говорю, конечно, министр большая власть, а все же я больше…
– Именно, вы? Вы-один?!!
– Я, миленький. Я. Захочу я, чтоб были броненосцы-будут. Захочу чтобы неприкосновенность личности была – будет! Я то не честолюбив. А захоти я – ездил бы в золотой карете на каких нибудь редчайших розовых лошадях, и народ отдавал бы мне королевские почести. Вот как! Потому я – единственный, все во мне и все от меня!
Занзивеев оживился. Глаза его сверкали, руки бешено махали в воздухе, и торжествующий и голос звучал, как труба.
– Я скромный! – кричал он, пронзительно смеясь – Меня никто не знает… А кто провалил те законопроекты, которые мне не нравились, кто может подарить России мир и преуспеяние или, – если у меня скверное настроение, – новую бурю, новый взрыв народного возмущения? Кто может облагодетельствовать народ? Занзивеев! Конечно, Занзивеев не рекламист, он не говорит с трибуны глупостей, Занзивеев скромный. А вы, вьюноша, ха-ха! думали снизойти до меня, обласкать, пожалеть меня… Ха-ха. Не-ет миленький… Занзивеев то самый, может, сильный, самый страшный человек и есть!
– Черт возьми! – рассердился журналист, – если у вас не мания величия – расскажите, в чем дело.
Занзивеев взял его за руку, отвел в угол, огляделся и пронзительным шепотом сказал:
– Кто я? Вы знаете, что у нас большинства нет? Вы знаете, что все последние голосования по важнейшим вопросам в Думе решаются большинством одного голоса…
– Ну, да знаю.
Занзивеев наклонился к самому лицу журналиста и, дрожа от внутреннего восторга, прошипел:
– Так вот этот один голос – именно я! Захочу-будут у нас броненосцы, захочу – не будут… как, смотря по настроению.
– Черррт возьми! – только и мог сказать потрясенный журналист.
Снова Занзивеев ходил по кулуарам из угла в угол, одинокий, шевелящий пальцами и усмехающийся.
* * *
Тихо и скромно ходил, держась у стенки, страшный человек.
Журналист, спрятавшись за колонной, следил за ним. Потом подошел, взглянул робко и почтительно на Занзивеева и прошептал:
– Пропустите законы о печати.
– Вы мне нравитесь, – подумав, сказал Занзивеев. – У вас нос симпатичный. Хорошо, пропущу!
Кавказская историяВ тифлисский полицейской участок пришла какая-то армянка и, разливаясь в три ручья, сообщила:
– Моего мужа украли! Пристав удивился.
– Как украли? Что ты врешь! Будто это самовар какой, или сапоги… Кто украл?
– Разбойники. Пришли к нам и взяли его.
– Да что же они его, в узел, что ли, завязали?
– Зачем в узел? Просто взяли и увели в горы.
– Странно… Ну, для чего он им нужен? Будь он еще съедобный…
– Они выкуп хотят. Тысячу рублей за мужа требуют!
– А ты не давай! – посоветовал, после долгого раздумья, пристав.
– Да как же не дать, ежели мне без мужа ни как невозможно. Или пусть полиция мне его отыщет, или выкуп платить надо.
– Отыскать… Это легко сказать – отыщите! Ты говоришь – в горы его увели?
– В горы.
– Ну, вот видишь! Как же его найти… Гор много есть: Кавказские, Уральские, Карпатские, Монбланы разные… Нешто так сразу найдешь…
Армянка повалилась в ноги.
– Найдите, ваше благородие!
На другой день в участок пришли три женщины и двое мужчин.
– Что нужно?
– Г. пристав! Ради Бога! Разбойники нынешней ночью увели наших мужей!
Пристав заинтересовался.
– Да как же они их увели? Неужели, так привязали веревкой за ноги и утащили?
– Мы уже не знаем как… Только знаем, что увели в горы. Вы уже отыщите их, г. пристав!
– Легко ли сказать: отыщите! Гор, братцы, много есть – Кордильеры, Тибетская возвышенность, Уральские… Впрочем, сделаю, что могу.
Вечером пристав снарядился в экспедицию: взял сто стражников, пушку и пошел по направлению к горам. Подошел к первой горе, потрогал ее рукой, почесался:
– Здоровая, шельма!
В голове у него мелькали грандиозные планы: срыть все горы, чтобы некуда было уводить горожан… Или расклеить везде обязательное постановление, воспрещающее увоз в горы, под угрозой штрафа в 500 рублей, с заменой в случае несостоятельности…
Но, по зрелом размышлении, у пристава явилась третья идея, наиболее удобоисполнимая и не менее радикальная: он вернулся в город, произвел обыск у одной заподозренной сельской учительницы и выслал двух евреев – музыкантов:
– Посмотрим, осмелится ли кто теперь уводить мирных граждан в горы?
К его удивлению, на другой день пришло известие, что разбойники увели в горы полтораста граждан, а еще через день – пятьсот.
Пристав сделал последнюю отчаянную попытку: выслал аптекарского ученика и оштрафовал трех гимназистов за ношение оружия.
К концу недели было уведено около шести тысяч! Убыль граждан росла с головокружительной быстротой. Разъезжая со стражниками по безлюдным улицам, пристав втайне уже жалел, что выслал музыкантов и аптекарского ученика:
– Все таки народонаселения было бы больше.
Наконец – это было в ясный солнечный день – город опустел окончательно. Разбойники уже не показывались в городе, запропастившись в своих горах, и только самые неугомонные из них еще изредка наезжали на безлюдный город, уводили те жалкие крохи, которые накапливались из приезжего элемента – и опять пропадали.
Пристав делал все, что мог: расклеил обязательные постановления о вреде увоза в горы и запретил въезд в город труппе акробатов, среди которых было двое под фамилией Юделевичей.
Однажды, когда он, печальный, брел по вымершей улице – на него налетели несколько джигитов и – пристав впервые узнал всю простоту их приемов, лишенных завязывания в узел и привязывания веревкой за ногу.
Узнал также пристав адрес тех гор, которые служили джигитам местом для заселения уведенными гражданами и увидел он, в глухой котловине целый город, шумный, многолюдный, пополненный теми тысячами народа, которых в свое время лишился Тифлис.
– Да это тот же Тифлис! – воскликнул удивленный и обрадованный пристав.
Поселился.
Назвал город Тифлисом и построил себе участок.
И пока не было на этом месте полиции – не считалось оно городом.
А как появился участок – тут все и увидели, что это такой же город…
Когда же джигиты узнали, что в «Новом Тифлисе» завелась полиция, то сейчас же стали увозить граждан, но уже не в горы, а из гор в долину на место прежнего Тифлиса.
Чем эта история кончится – неизвестно.
Новые правилаЯ спросил:
– Все в сборе?
– Все.
– Бабушку и тетю захватили?
– Ну, как же.
– Попугай тут?
– Тут.
– Бедного Мишу не потеряли?
– Бедный Миша тут. Миша, не жуй галстук! Это нехорошо.
– Стол и гардины захватили?
– Сзади носильщики тащат.
– Прекрасно. Эй, извозчики! На телеграф. Мы поехали.
На телеграф вошли гуськом, как индейцы ходят по тропинке войны: впереди я – предводитель – с телеграммой в руке; за мной тетя, бабушка, гимназист Котя, горничная с попугаем, Бедный Миша, и в арьергарде носильщики со столом и гардинами.
Я скомандовал:
– Смирррно! Паспорта наголо!
Все остановились и по команде обнажили паспорта.
– Миша! Выплюнь спичку.
Я подошел к окошку и поклонился телеграфной барышне.
– Имею честь кланяться. Телеграмма!
И подал телеграмму. В ней было написано:
«Ялта набережная дом Мамас-оглы Евгении Брыкиной соскучились возвращайся переехали на зиму город у тети Ани горе Миша впал тихий идиотизм твой попугай прихварывает думаю тебе комнату поставить красный письменный стол гардины моль съела бабушка тетя кланяются пиши целую пудик».
Барышня внимательно прочла телеграмму, вернула ее и сказала:
– Не могу принять. Вы ведь знаете, что по новому циркуляру мы не имеем права принимать телеграмм шифрованных и заключающих в себе тайный смысл.
– Тут смысл явный, – твердо заявил я. – Что вам кажется тайным?
– Что? Гм!.. Вот, например, набережная. В Ялте, насколько я знаю, нет никакой набережной…
– Константин! – скомандовал я. – Карту Ялты наголо!
Котя обнажил карту города Ялты и взмахнул ею.
– Я захватил на всякий случай карту. Извольте видеть – набережная есть.
– Кто такая Евгения Брыкина?
– Моя жена. Вот-с брачное свидетельство, вот копия выписки из приходских книг, кото…
– Ладно. Мне только подозрительно: зачем вы просите ее возвращаться на зиму в Петербург? Может, вы с ней бомбы собираетесь делать.
– Нет, бомб не делаем.
– Так зачем же она вам?
– Да так. Все-таки, знаете, жена.
– Все это, согласитесь сами, чрезвычайно подозрительно, – вздохнула барышня. – Э, э! Послушайте! Ну, как вам не стыдно?!
– Что такое? В чем дело?!
– Да?! Вы будто не знаете? Младенец невинный! Вы можете в душе быть несогласным с последним распоряжением по почтово-телеграфному ведомству об отказе в приеме телеграмм, имеющих тайный смысл, но зачем же над этим распоряжением глумиться?
– Я глумился? Да когда же я глумился?
– А это… Что такое тут написано: «У тети Ани горе Миша впал тихий идиотизм»…
Я понимаю, что вы хотели этим сказать… Знаю, на кого вы намекаете…
– Помилуйте! Я вам докажу! Миша!
Бедный Миша приблизился.
– Миша! Выплюнь окурок. Нельзя есть табак. Фи! Вот видите: Миша. Он впал в тихий идиотизм. Об этом я и сообщаю жене.
– Гм! Чрезвычайно подозрительно. Лицо у него, кажется, умное.
– Бутылда калабалда, – подтвердил Миша.
– Что это он?
– Это он говорит «бутылка молока».
– Ну, допустим. А что это за условная фраза: «попугай прихварывает»?
– Даша! Попугая! Вот этот попугай. Он, видите ли, прихварывает.
– Дурак! – сказал попугай.
– Послушайте! Это вы его научили, – возмутилась барышня. – Если вам не нравится новое распоряжение, то…
– Это он меня, – успокоил я ее. – Ей Богу, он болен.
– А вот тут у вас сказано «красный письменный стол поставлю комнату». Это, может, о революции тут.
– Позвольте, кто же революцию ставит в комнату? Я прочел в глазах барышни сомнение.
– А вдруг… комната… иносказательно.
– Носильщики! Давайте стол! Вот, позвольте вам представить: стол. О нем и говорится. Видите – красный.
– Так, так. А, может быть, вы согласитесь вычеркнуть «гардины моль съела».
– Почему?
– Я думаю, что истинный смысл этого такой: «полиция арестовала тайную типографию».
– Да вот же я и гардины захватил. Видите, моль съела.
– А, может, вы для отвода глаз устроили… что моль съела…
– Да что ж я, каждую моль ловил да научал «съешь, моль, эту гардину!» Что вы, барышня… Зачем мне вас обманывать.
– Да… «Зачем, зачем»… Это еще какие такие бабушка, тетя?
– Вот эти. У них все в порядке. Это вот Мишина мама.
– Мама? Вы говорите – мама? А почему она на него не похожа?
– Помилуйте – как же можно. Человек впал в тихий идиотизм – какое же может быть сходство?
– Чрез-вы-чай-но подозрительно, – раздумчиво повторила барышня. – Послушайте! Непонятных слов нельзя писать.
– А где они?
– А вот. Слово: «пиши».
– Не пиши, а пиши. Ударение на последнем слоге.
– Вы что-то путаете. Почему же вы писали «пиши целую пудик». Это безграмотно. Надо сказать: «пиши целый пудик».
– Что же это за смысл будет?
– Ну… смысл тот, чтобы она вам побольше писала. Целый пудик. А не целую.
– Да у меня – не целую, а целую. Понимаете: от слова поцелуй. Ударение на предпоследнем слоге.
– Все это чрез-вы-чай-но подозрительно. То там у вас ударение, то тут. Потом, почему у вас телеграмма без подписи?
– Как без подписи? «Пудик». Это жена меня так зовет. Мое имя Пуд.
– Повернитесь, – сказала барышня. Я повернулся.
– Это не вы!
– Почему?..
– В вас больше.
– Ну, так что же!
– Вы не то лицо, за которое вы себя выдаете… Телеграмма не может быть принята. Ха-ха… Хороший пуд!
Я побледнел: столько хлопот, столько расходов – и все это рушится из-за пустяка…
Но тут меня озарила мысль:
– Сударыня! – сказал я. – Честное слово, я то лицо, за которое себя выдаю. Но дело, видите-ли в том, что, как известно, имена даются в раннем детстве. И вот, клянусь сам, когда меня так назвали – во мне был ровно пуд. Я и сохранил без изменения это имя, памятуя, что по основным законам Российской Империи, внешние изменения в физическом организме индивидуума не могут отражаться на таком постоянном институте, как принадлежащее человеку имя.
– Например, Пипин Короткий, – подсказал Котя.
– Ну, ладно, – с сомнением сказала барышня, кивая головой. – Телеграмму я приму. Но, все-таки, все это чрез-вы-чай-но подозрительно.
Я обернулся к своему отряду и скомандовал:
– Вольно! Оправсь! Паспорта отставить!
И все весело засуетились: носильщики закурили папиросы, бабушка закашлялась, Бедный Миша съел черновик телеграммы, а попугай захлопал крыльями и восторженно закричал:
– Дурак! Дурак! Дурак!..
Первый весенний выход МеньшиковаМихайло Осипович Меньшиков подсмотрел в окно, что на дворе светлая, радостная весна, подслушал в замочную скважину веселое щебетание птиц и нерешительно подумал:
– Донести, что ли? Эх, была-не-была: не донесу!
И вслед за этим сказал сам себе:
– Семь-ка я пойду, посижу в сквере. Когда он вышел на улицу, солнце, не разобрав за дальностью расстояния, что это Меньшиков, бросило на него пару-другую живительных, теплых лучей.
– Хорошее солнце! – одобрительно подумал Меньшиков. – Хорошо было бы подарить его немцам…
Идя по улице, он то и дело встречал бывших знакомых, которые, увидев его, начинали внимательно рассматривать трубы шестиэтажных домов или заинтересовывались ползущим по небу облачком.
А один, проходя в это время мимо извозчичьей пролетки, отвернулся, посмотрел на лошадь и процедил сквозь зубы:
– Скотина!
– Чего это он лошадь выругал? – подумал, недоумевая, Меньшиков. – Жаль, что он меня не узнал… Можно было бы с ним раскланяться. Давно я ни с кем не раскланивался… Догоню-ка я его!
Меньшиков поравнялся со своим бывшим знакомым, снял шляпу и ласково сказал:
– Здравствуйте, Павел Иванович!
Павел Иванович взглянул на него, пожал плечами и пошел дальше.
– Доброго здоровья, Павел Иванович, – повторил Меньшиков, семеня около господина и заглядывая радостно ему в лицо.
Так как господина заинтересовала какая-то вывеска, то Меньшиков хихикнул и, взяв его за рукав, заискивающе сказал:
– Это я, Меньшиков. Не узнали?
Выпятив нижнюю губу, господин посмотрел на Меньшикова:
– Ну-с?
– Меньшиков я, знакомый ваш… хи-хи.
– Ну, так что же?
– Изволили узнать?.. Михайлой меня зовут… Осипыч по батюшке. Знакомы мы были!
– Виноват, что вам нужно?
– Хе-хе! Не узнаете-с? Очень странно, очень странно! Я просто так, поздороваться хотел…
– Ну-с?
– Я ничего-с. Извините, если обеспокоил. Погодка какая весенняя!
Господин посмотрел на пробегавшую собачонку, проворчал, глядя ей вслед:
– Скотина!
И быстро зашагал дальше.
– Престранный человек, – подумал Меньшиков, оставшись позади. – Теперь собачку скотиной назвал. Такие, право, странные поступки! А меня, я уверен, он не узнал. Близорукие нынче какие-то пошли. А почему? Секли в детстве мало! Вон в Германии…
Он задумался о Германии и, входя в сквер, сказал про себя:
– Отдать бы и сквер Германии! Вон теперь мы должны на него деньги тратить, садовника содержать и прочее, а тогда немцы бы это делали! Ведь вот, кажется, просто, а пойди-ка додумайся до этого…
Он опустился на скамеечку сквера около какой-то дамы с ребенком и строго посмотрел на нее:
– Развратом занимаются только… Детей рожают!
Ребенок потянулся к нему и, смотря на него широко раскрытыми глазами, прошептал:
– Дяя… Дяя…
Меньшиков покосился на ребенка и, не зная, как приласкать его, ткнул его указательным пальцем в щеку.
– Ваш?
– Мой, – улыбнулась дама. – Не правда ли, хорошенький?
– Забавноватый мальчонка, – кивнул головой Меньшиков и, ухмыльнувшись, добавил: – А вырастет – развратничать будет!
Дама вспыхнула.
– Почему вы так думаете?
– Все развратничают! Пить будет. Ночью подымут его пьяненького, грязного на улице и притащат в участок… Клопы там, вонь. Изобьют еще, пожалуй. А утром придет он к вам в синяках, с сивушным запахом, одна нога босиком, другая в калоше… «Маменька, скажет, дай на похмелье…!»
Дама нервно вскочила и, забрав ребенка, со слезами на глазах быстро зашагала к выходу.
– Хи-хи! – потихоньку засмеялся ей вслед Меньшиков. – Не любишь, стерва?..
Его веселый взгляд быстрыми прыжками перебегал с одного предмета на другой и, наконец, остановился на жирном глупо-радостном воробье, прыгавшем у ног Меньшикова.
– Божья птичка, – умиленно подумал Меньшиков и ласково посмотрел на птицу.
От его взгляда воробей съежился и тихо запищал…
Меньшиков посмотрел на него еще более ласковым, добрым взглядом. Воробей распустил крылышки, открыл клюв и, закатив глаза, свалился на песок дорожки…
Мимо ног Меньшикова мягко прошуршал большой резиновый мяч и, вслед за этим, послышались звонкие детские голоса:
– Лови его! Лови, я бросаю!
– А теперь я брошу!
Меньшиков с грустной ласковостью прислушался к звонкому смеху и поманил к себе мальчика, у которого был мяч.
– А покажи-ка свой мяч, покажи.
Мальчик робко посмотрел на незнакомца.
– Не бойся, милый мальчик. Я отдам. Мне нужно будет тоже купить одному мальчику мяч, так вот я хочу посмотреть: хороши ли нынче мячи…
Получив от мальчика мяч, Меньшиков сделал вид, что внимательно рассматривает его, но вместо этого вынул потихоньку изо рта папиросу и прожег ею мяч насквозь.
– На иди, играй с ним! Вот вам, скверные мальчишки! Визжите здесь, как поросята, да по клумбам сигаете, вместо того, чтобы уроки учить! Хе-хе! Поиграйте-ка теперь со своим мячом! Поиграйте…
Он доброжелательно улыбнулся плакавшему мальчику и поднялся со скамейки.
– Ну, вот и весну Господь Бог послал, – умиленно вздохнул он, шагая по улице, – птички всякие, травки… букашечки…О, сколь разнообразен Ты, Всевышний, в творчестве дел Твоих…Отче наш, иже еси на небесех!
Записки трупаНе могу сказать, чтобы я, в качестве трупа, испытывал какие-нибудь совершенно новые, еще никем не испытанные, ощущения. Я уверен, что большинство нас, русских, в последнее время превосходнейшим образом прошло всю гамму переживаний выдержанного в гробу трупа; но дело в том, что все остальные, как самые настоящее трупы, не отдавали себе в этих переживаниях отчета. А я могу дать полный отчет и не требую за это никаких почестей и наград, от которых на моем месте не отказался бы всякий другой разоткровенничавшийся труп.
Я не знаю – есть ли в жизни каждого трупа такая резкая граница, до которой он чувствовал бы себя настоящим живым, жизнерадостным человеком, а перешагнув эту границу, должен бы заявить поспешно и категорически:
– Ага! А вот с этого момента я делаюсь трупом! Со мной это случилось. Я уловил этот роковой момент.
Третьего дня я был жив: мы сидели целой компанией у Тихоходова и рассуждали о том, что в России не разрешаются самые безобидные союзы и общества.
– Вы знаете, – кричал я, – почему они не разрешили какого-то Бахлушскаго союза поощрения полезных ремесел? Потому что «союз – видите-ли взял на себе непосильную задачу, которая невыполнима по местным условиям». Да вам то что?! Вам какое дело – выполнима или не выполнима?!
– Безобразие!
– Возмутимый произвол!
– И чего это полиция смотрит? – машинально проревел кто-то, желая, по русскому обыкновению, свалить всякую вину на полицию.
Я хрипло кричал, размахивая руками:
– А где, я вас спрошу, нормальные законы о печати?! Где они? Может быть, у вас в кармане? Или у Черта Иваныча за пазухой?
Было пять часов утра.
На другой день я проснулся утром очень поздно и долго лежал в кровати. Думать не хотелось, была невыносимая, какая то предсмертная тоска.
Я взял свежую газету и развернул ее.
– Из Москвы высылают пятилетнего сына акушерки еврейки Юдиулевич, который не имеет права жительства. Мать его, по закону, имеет право жительства.
Я прочел это известие, и меня удивило то обстоятельство, что я не возмутился.
– Отчего же мы не возмущаемся? – спросил я сам себя. – Ведь это же неслыханный факт! Как может маленький, крохотный еврейчик угрожать государственному спокойствию? За что его высылают? Ну, же – возмущайся!
Внутри меня все молчало.
Тщетно я старался раздразнить себя, поставить на место акушерки, у которой отнимают сына или на место этого маленького мальчика, которого лишают матери.
Тяжелая равнодушная мысль свернулась комком и залегла куда то на самое дно.
Тогда я попробовал придать всему факту юмористическую окраску, чтобы рассмешить себя, чтобы хоть этим расшевелить себя, если мне не удается возмутиться или растрогаться.
– Смешно, должно быть, – сказал я вслух, – как этот маленький еврейчик убегает по московским бульварам от целого отряда конной и пешей полиции, а сзади бежит встревоженная мать и щелкает акушерскими щипцами.
– Нет, – равнодушно сказал я, зевая. – Это не смешно. Нет здесь ничего смешного и ничего ужасного… Пусть вышлют маленького еврея, вышлют большого – пусть! Дума там какая то заседает – пусть. Хочет, пусть заседает, не хочет не надо. Гегечкори там разный или Гучков или еще кто – пусть себе живут. А не хотят – могут умереть. И Финляндию пусть по кусочкам растащат – не важно. И спросил я сам себя:
– А интересно знать – что же важно?
И правдивая мысль ответила:
– Во-первых – ничего нет на свете важного, дорогого, а во-вторых – зачем ты говоришь, «интересно»?.. Тебе ведь ничего не интересно… Зачем же произносить пустые звуки?
И почувствовал я, что шагаю через границу.
– Баста, – равнодушно прошептал я. – Труп. Ну, и труп. Ну, и наплевать.
Вот как я сделался трупом.
Я одевался, когда пришел Тихоходов.
– Здравствуй, – сказал я. – А знаешь, маленького еврейчика из Москвы высылают. От матери отнимают.
– Да, ответил Тихоходов. – Акушерка. Администрация высылает.
– Что ты на это скажешь?
– Да что… Придется ему уехать.
– А какого ты мнения на этот счет? – спросил я, подозрительно глядя на него.
– Да какого же мнения: высылают, и пусть себе высылают.
– А тебе ничего?
– А мне что – не меня же высылают!.. Будут высылать – тогда и закричу.
– Может, и тогда не закричишь?
– Может, и не закричу.
– Труп, – одобрительно сказал я.
– Что?
– Труп. Нашего полку прибыло. Трупы мы с тобой, Тихоходов. Ты и я.
– Неужели? – прошептал он. – Вдвоем страшно. Мало нас.
– Может быть, и еще есть. Я позвонил. Вошел слуга.
– Слушай, Павел… знаешь, новый закон вышел. Если ты будешь нехорошо вести себя – я имею право тебя высечь.
– Что ж, – равнодушно сказал Павел. – Секите.
– Разве тебе не обидно?
– Что ж там обижаться. Пусть!
– Труп, – засмеялся я. – Ступай. Тихоходов, пойдем на улицу.
Вышли на улицу. Сели на извозчика.
– Ну, ты! Пошевеливайся.
Извозчик обернулся к нам и его провалившийся рот благодушно засмеялся.
– А чего-же шевелиться?
– Как чего? Плохо будешь ехать – мы тебя оштрафуем.
– Тихо буду ехать – оштрафуете, скоро буду ехать – оштрафуют. Для нас все едино.
– Труп, – радостно сказал я. – Нас много, нас много.
На улицах кипела жизнь. Мимо нас пробегали солидные трупы, спешащие на службу и элегантные, шикарно одетые трупы в модных шляпах и легких весенних платьях. Эти трупы были женские, и они гуляли. Проносились маленькие утомленные трупики с ранцами за плечами, а за ними плелись страшные, зеленые трупы целой вереницей с досками за плечами. На досках было написано:
– Сегодня решительная борьба.
Все – и солидные трупы, и шикарные трупы и дети – делали вид, что они живые и, поэтому все с натугой разговаривали, смеялись. Но всем было страшно, потому что каждый был уверен, что только он один труп, а кругом все живые.
Никто не догадывался.
А мы с Тихоходовым знали и смеялись.
Первое время нас забавляло это стремительное шествие веселых, преувеличенно живых трупов, но потом – мы утомились.
Свернули в тихую улицу.
– Теперь мне интересно, – сказал Тихоходов, – остался ли в городе кто нибудь в живых?
– Во-первых, тебе это не интересно, а во-вторых никого, вероятно, нет в живых.
Но я ошибся. Сейчас же мы увидели живого человека.
Это был постовой городовой – единственный, который не напоминал собой унылого трупа.
Он веселился: проходивший парень сдернул с головы торговки платок и надел его на себя – городовой расхохотался; дворник окатил из рукава водой задремавшего извозчика – это страшно развеселило городового. Но смех его звучал одиноко: торговка машинально сдернула с головы парня платок и надела на себя, а парень равнодушно пошел дальше. Обливающий дворник и обливаемый извозчик были каменно-молчаливы и апатичны.
И только гулко и одиноко смеялся городовой.
– Жутко ему, поди, среди покойников, – пожалел его Тихоходов.
– Сторож при морге, – покачал я головой. – Не сладко им. Тихоходов! Зайдем в эту мертвецкую, где кормят.
Мы зашли в ресторан, а потом, когда наступил вечер, поехали в анатомический театр смотреть какой-то фарс, весело разыгранный несколькими разложившимися трупами.
Так теперь и живем. Ничего, пустое.