Текст книги "Том 4. Сорные травы"
Автор книги: Аркадий Аверченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)
В один город приехала ревизия… Главный ревизор был суровый, прямолинейный, справедливый человек с громким, властным голосом и решительными поступками, приводившими в трепет всех окружающих.
Главный ревизор начал ревизию так: подошел к столу, заваленному документами и книгами, нагнулся каменным, бесстрастным, как сама судьба, лицом к какой-то бумажке, лежавшей сверху, и лязгнул отрывистым, как стук гильотинного ножа, голосом:
– Приступим-с.
Содержание первой бумажки заключалось в том, что обыватели города жаловались на городового Дымбу, взыскавшего с них незаконно и неправильно триста рублей «портового сбора на предмет морского улучшения».
«Во-первых, – заявляли обыватели, – никакого моря у нас нет… Ближайшее море за шестьсот верст через две губернии, и никакого нам улучшения не нужно; во-вторых, никакой бумаги на это взыскание упомянутый Дымба не предъявил, а когда у него потребовали документы – показал кулак, что, как известно по городовому положению, не может служить документом на право взыскания городских повинностей; и, в-третьих, вместо расписки в получении означенной суммы он, Дымба, оставил окурок папиросы, который при сем прилагается».
Главный ревизор потер руки и сладострастно засмеялся. Говорят, при каждом человеке состоит ангел, который его охраняет. Когда ревизор так засмеялся, ангел городового Дымбы заплакал.
– Позвать Дымбу! – распорядился ревизор. Позвали Дымбу.
– Здравия желаю, ваше превосходительство!
– Ты не кричи, брат, так, – зловеще остановил его ревизор. – Кричать после будешь. Взятки брал?
– Никак нет.
– А морской сбор?
– Который морской, то взыскивал по приказанию начальства. Сполнял, ваше-ство, службу. Их высокородие приказывали.
Ревизор потер руки профессиональным жестом ревизующего сенатора и залился тихим смешком.
– Превосходно… Попросите-ка сюда его высокородие. Никифоров, напишите бумагу об аресте городового Дымбы как соучастника.
Городового увели.
Когда его уводили, явился и его высокородие… Теперь уже заливались слезами два ангела: городового и его высокородия.
– И-зволили звать?
– Ох, изволил. Как фамилия? Пальцын? А скажите, господин Пальцын, что это такое за триста рублей морского сбора? Ась?
– По распоряжению Павла Захарыча, – приободрившись, отвечал Пальцын. – Они приказали.
– А-а. – И с головокружительной быстротой замелькали трущиеся одна об другую ревизоровы руки. – Прекрасно-с. Дельце-то начинает разгораться. Узелок увеличивается, вспухает… Хе-хе… Никифоров! Этому – бумагу об аресте, а Павла Захарыча сюда ко мне… Живо!
Пришел и Павел Захарыч.
Ангел его плакал так жалобно и потрясающе, что мог тронуть даже хладнокровного ревизорова ангела.
– Павел Захарович? Здравствуйте, здравствуйте… Не объясните ли вы нам, Павел Захарович, что это такое «портовый сбор на предмет морского улучшения»?
– Гм… Это взыскание-с.
– Знаю, что взыскание. Но – какое?
– Это-с… во исполнение распоряжения его превосходительства.
– А-а-а… Вот как? Никифоров! Бумагу! Взять! Попросить его превосходительство!
Ангел его превосходительства плакал солидно, с таким видом, что нельзя было со стороны разобрать: плачет он или снисходительно улыбается.
– Позвольте предложить вам стул… Садитесь, ваше превосходительство.
– Успею. Зачем это я вам понадобился?
– Справочка одна. Не знаете ли вы, как это понимать: взыскание морского сбора в здешнем городе?
– Как понимать? Очень просто.
– Да ведь моря-то тут нет!
– Неужели? Гм… А ведь в самом деле, кажется, нет. Действительно нет.
– Так как же так – «морской сбор»? Почему без расписок, документов?
– А?
– Я спрашиваю – почему «морской сбор»?!
– Не кричите. Я не глухой.
Помолчали. Ангел его превосходительства притих и смотрел на все происходящее широко открытыми глазами, выжидательно и спокойно.
– Ну?
– Что «ну»?
– Какое море вы улучшали на эти триста рублей?
– Никакого моря не улучшали. Это так говорится – «море».
– Ага. А деньги-то куда делись?
– На секретные расходы пошли.
– На какие именно?
– Вот чудак человек! Да как же я скажу, если они секретные!
– Так-с…
Ревизор часто-часто потер руки одна о другую.
– Так-с. В таком случае, ваше превосходительство, вы меня извините, обязанности службы… я принужден буду вас, как это говорится, арестовать. Никифоров!
Его превосходительство обидчиво усмехнулся.
– Очень странно: проект морского сбора разрабатывало нас двое, а арестовывают меня одного.
Руки ревизора замелькали, как две юрких белых мыши.
– Ага! Так, так… Вместе разрабатывал?! С кем?
Его превосходительство улыбнулся.
– С одним человеком. Не здешний. Питерский, чиновник.
– Да-а? Кто же этот человечек?
Его превосходительство помолчал и потом внятно сказал, прищурившись в потолок:
– Виктор Поликарпович.
Была тишина. Семь минут.
Нахмурив брови, ревизор разглядывал с пытливостью и интересом свои руки… И нарушил молчание:
– Так, так… А какие были деньги получены: золотом или бумажками?
– Бумажками.
– Ну раз бумажками – тогда ничего. Извиняюсь за беспокойство, ваше превосходительство. Гм… гм…
Ангел его превосходительства усмехнулся ласково-ласково.
– Могу идти?
Ревизор вздохнул:
– Что ж делать… Можете идти.
Потом свернул в трубку жалобу на Дымбу и, приставив ее к глазу, посмотрел на стол с документами. Подошел Никифоров.
– Как с арестованными быть?
– Отпустите всех… Впрочем, нет! Городового Дымбу на семь суток ареста за курение при исполнении служебных обязанностей. Пусть не курит… Кан-налья!
И все ангелы засмеялись, кроме Дымбиного.
Простой счет– Ради Бога! – умоляюще сказал старый, седой, как лунь, октябрист. – Вы не очень на него кричите…Все таки, он член Государственного Совета. Сосчитаться с ними, как мы проектируем, – это, конечно, хорошо… Но не надо, все таки, слишком опрокидываться на беднягу. Можно и пробрать его, но как? Корректно!
– Будьте покойны, – пообещал молодой скромный октябрист, выбранный посланником. – Я не позволю себе забыться. Сосчитаюсь – и сейчас-же назад! – Ну, с Богом.
Молодой октябрист сел на извозчика и поехал к влиятельному члену Государственного Совета считаться.
Пробыл он у члена Государственного Совета действительно, недолго.
Через пять минут вышел на крыльцо и тут-же столкнулся с товарищем по фракции, который, горя нетерпением, прибежал, чтобы пораньше узнать результаты…
– Ну, что? – спросил товарищ. – Сосчитался?
– Кажется…
– А ты… разве… не уверен?
– Нет, я почти уверен, но он какой-то странный.
– Они все странные какие-то.
– Да… Представь себе, вхожу я в кабинет и начинаю речь, как и было условлено.
А он… послушал немного, поднялся с кресла, отвел в сторону правую руку, быстро-быстро приблизил ее к моему лицу и коснулся ладонью – щеки. Потом говорить: «А теперь ступайте!» Я и ушел. Что бы это значило?
Товарищ сел на ступеньки подъезда и призадумался.
– Действительно, странно… Что бы это могло значить? Ты говоришь: отвел в сторону правую руку, быстро-быстро приблизил ее к твоему лицу и коснулся щеки?
Долго он держал руку около твоей щеки?
– Нет, сейчас-же взял ее и спрятал в карман.
– Ничего не понимаю… Может, он заметил, что тебе было жарко и обмахнул лицо?
– Нет! В том-то и штука, что мне не было жарко. Щека сделалась розовая не сначала, а потом.
– Непостижимо! Пойдем к другим товарищам – спросим.
Седой октябрист переспросил:
– Как, вы говорите, он сделал?
– Да так, – в десятый раз начал объяснять недоумевающий посланник. – Сначала встал, потом отвел в сторону правую руку, быстро-быстро-быстро приблизил ее к моему лицу и коснулся ладонью щеки.
– Поразительно! Что он хотел, спрашивается, этим сказать? Гм… Может быть, у вас на щеке сидела муха, а он из вежливости отогнал ее?..
– Скажете тоже! Какие же зимой бывают мухи?..
– Ну, тогда уж я и не знаю – в чем тут дело.
Третий октябрист, стоявший подле, сказал:
– А, может быть, он просто хотел попросить у вас папироску?
– Тоже хватили! Зачем же ему трогать мою щеку. Ведь не за щекой у меня лежат папиросы. Нет, тут не то…
– Не хотел ли он попрощаться?
– Как же это так? Кто будет за щеку прощаться?… Прощаются за руку.
– Убейте меня, ничего не понимаю…
– Как вы, говорите, он сделал? Посланник вздохнул и терпеливо начал:
– Так: встал, отвел в сторону правую руку, быстро-быстро-быстро приблизил ее к моему лицу и коснулся ладонью щеки.
– Да, странно… А вы вот что: спросите какого нибудь из правых; они эти штуки знают.
Когда правый пришел, все обступили его и засыпали вопросами…
– Обождите! не кричите все зараз. Как он сделал?
– Так: встал, отвел в сторону правую руку быстро-быстро-быстро приблизил ее к моему лицу и коснулся ладонью щеки.
– А, как же! Знаю! Еще-бы…
– Что-ж это? Ну? Что?
– Это пощечина. Обыкновенная оплеуха!
– Не-у-же-ли?!
Все были потрясены. Но подошел седой октябрист и внушительно спросил:
– Вы почувствовали боль в щеке после его прикосновения?
– Ого! Еще какую.
– А он… как вы думаете? Чувствовал в руке боль?
– Я думаю!
– Ну, и слава Богу! – облегченно вздохнул опытный старик. – Вы чувствовали боль, он чувствовал боль. Значить – cocчитaлиcь!!
Кустарный и машинный промыселТо сей, то оный на бок гнется…
Сидя на скамейке Летнего сада, под развесистым деревом, я лениво рассматривал «Новое Время».
Низенькая полная женщина в красной шляпе и широких золотых браслетах на красных руках, присела возле меня, заглянула через мое плечо в газету и, после некоторого молчания, заметила:
– Чи охота вам читать такую гадкую газету?
Я удивленно взглянул на свою соседку.
– Вам эта газета не нравится?
– Да, не нравится ж.
– Вот как! Вы, вероятно, недовольны той манерой угодничества и пpecмыкaния перед сильными, которая создала этой газете такую печальную извест…
– Ну – создала она, чи не создала – это меня не касается. То уж ихнее дело.
– А чем же вы недовольны? Может быть, меньшиковским нудным жидоедством, которое из номера в номер…
– Я вам, господин, не о том говорю, что там нудное или не нудное, а что гадости делать – это они мастера! Уж такие мастера, что даже им вдивляешься. Ах, господин!..
Она поставила зонтик на землю, сжала его массивными коленями и освободила таким образом руки исключительно для того, чтобы всплеснуть ими. Очевидно, у моей словоохотливой соседки что-то чрезвычайно накипело в сердце, и она жаждала излиться.
– Прямо-таки скажу вам – ну, мое дело бабье; значит, я понимаю в этом, ну, мне, как говорится, и книгу в руку. Так вы думаете, что? Они тоже воображают, что понимают и уже они готовы мне дорогу перейтить!
– В чем же дело? – удивился я.
– Это даже, я вам скажу, и не дело, а так себе, занятие. Ну, один там, скажем, торгует булками, другой имеет шляпочный магазин, или шлепает картины, тот банкир, этот манкир, а я тоже – должна жить или не должна? Ой – еей! Раньше все было гладко, как какое-нибудь зеркало. Все мои четыре девицы, которые снимали у меня квартиру, держали себя ниже воды, тише травы! «Тебе что нужно?» – «Ах, мамаша, мне нужно то-то. Или мне нужно то-то». Враг я им? На-те вам то-то. На-те вам то-то! Они были до мене ласковые, я до их. А теперь они такие хамки сделались, такие настырные, что я даже у нас, в Харькове таких не видела. Слова ей не скажи, yнyшeния ей не сделай. Себя не соблюдают, меня не соблюдают, посетителя не соблюдают. «Манька, причешись! Что ты ходишь растрепанная, как какая-нибудь Oфeлия! Что за страм!» Так вы знаете, что она мне теперь гаворит? «Отвяжись, толстая самка» она мне, гаворит! Да я бы из нее, шибенницы, в прежнее время мочалы на целый гарнитур надрала, а теперь – попробуй-ка пальцем тронуть…
Она умолкла, рисуя зонтиком на песке какое-то слово. Я спросил:
– А что же будет, если тронуть?
– Попробуй-ка. Пальцем не тронь, слова не скажи. Сейчас-же: «Ах, этак-то? Да начхать же я на вас хотела! Сейчас же в „Новое Время“ пойду».
Я изумился.
– Как… в «Новое Время»?
– Чи вы-ж не знаете, как в «Новое Время» ходят? Публиковаться. И идет, ведь, дрянь этакая. Идет! Уже им прежняя мамаша не нужна, уже он себе новую мамашу нашли – «Новое Время». Здравствуйте! Уже они все на этом «Новом Времени» сдурели. Ленивая там не публикуется! Она думает, что публикация от такого же слова, как и ее занятие. Я, вы думаете, их держу? Идите, я говорю им, идите. Поищите себе в «Новом времени» такую мамашу. Кто их там научит, чему надо? Кто им даст совет? Вы думаете публичный канторщик научит? Или сам господин Меньшиков с ними будет заниматься. От-то-ж дуры! Мало у Меньшикова и без них работы. До кого им там доторкнуться? Буренину до них есть забота или господину Астолыпину? Пойдите вы им поговорите! «Я иду в „Новое Время!“» – Иди, миленькая моя, опять придешь ко мне, чтоб тебе пропасть с той публикацией!! Такое я вам расскажу: была у меня Муся Кохинхинка… Девушка – мед! Пух. Масло. Кротости, доброты удивительной. Говорю я ей как-то: «Ты что же это, ведьма киевская, чулки на подзеркальнике бросаешь? Холера тебя возьмет или что, если ты их на место положишь?» И как бы вы думаете? Надулась, ушла. Приходит на другой день: «Дозвольте, мамаша, вещи!» – «Муся! Кохинхиночка! Куда-ж ты?» – «Не желаю я, гаворит, мамаша, ничего. Я теперь, гаворит, массажистка!» – «Мусенька! Да когда ж ты успела? Ведь, ты вчера еще не была массажисткой?» – «Это, гаворит, мамаша, сущая чепуха. Пишется так, а читается, может быть, и иначе» Заплакала я. «Новую мамашу нашла?» Смеется. «Новую-с. Не вам чета. На двенадцати столбцах печатается. Хорошую публику иметь буду!» Ушла… Забрала свои хундры-мундры и ушла. Так что же вы думаете – вернулась! Через две неделечки. Статочное-ли дело этим дурам без хорошего глазу жить. Рази ж газета за усем усмотрит? Обобрал ее какой-то фрукт, тоже из публикующих. Прожила она у меня полтора месяца, потом из-за чего-то, из-за какой-то паршивой ротонды, ка-ак фыркнет! Адью-с – не вернусь! Куда, Мусичка? Я, гаворит, теперь натурщица. «Мусенька! Да какая же ты натурщица? Только одного художника ты и видела, который у меня в прошлом году стекла побил». – «Это, гаворит, ничего не значит. Желаю, гаворит, быть чудно сложена! „Модель, чудно сложена, классические линии, позирует на любителя“». И вы думаете, не ушла? Ушла! Такая большая газета и такую со мной, представьте, войну завела. Сегодня девушка у меня называется, – Муся Кохинхинка, завтра в «Новом Времени» – дама для компании; на этой неделе она у меня Муся Кохинхинка, на той неделе она уже «пикантная брунетка в безвыходном положении»; в этом месяце она, как честная порядочная девица, живет у меня в номере седьмом с мягкой мебелью, а в том месяце она живет уже в номере двенадцать тысяч пятьсот третьем на пятом столбце – прямо-таки, ума не постижимо! Все посдурели. Вот вы, господин интеллигентный, в красивом пальте, в котелке – ну что вы мне посоветуете?
Я подавил улыбку и сказал, стараясь быть серьезным:
– Они делают конкуренцию вам, а вы сделайте им: начните издавать такую же газету.
– Тоже вы скажете! У меня восемь номеров, а у них двенадцать тысяч. У меня шесть девушек, а у них, может быть, пятьсот! Нет, вы, господин, знаете? Я думала бы другое: что если бы нам с ними войти в компанию?
Я подумал.
– Ну, что ж… Этим, вероятно, и кончится. Нынче все предприятия должны быть капиталистическими. Фабрика всегда пожрет мелких кустарей…
Мы оба молчали, думая каждый о своем. Закат красными лучами осветил меня и мою соседку, сидевшую с понуренной головой. И, щурясь на красное солнце, соседка со вздохом прошептала:
– Ох, любовь, любовь! Какое ты трудное занятие.
Тихий океанРусский писатель Аргусов был бодр и полон самых светлых надежд на будущее…
– Эх! – говорил он, весело хохоча. – Да и отмочу же я летом штуку!
– Какую штуку?
– Купаться поеду заграницу.
– Почему именно заграницу?
– Широкие, дорогой, у меня горизонты!.. Океана хочу… Неизмеримого, безбрежного океана! Море – как хотите – не то. А представьте, например, Тихий океан! Ведь подумать только о его величине и раздолье – голова кругом идет!
Однажды мечтательный, тихо-восторженный Аргусов уложил чемоданчик и собрался ехать. Пришли.
– Ты… куда? Куда собрался?
– Прощайте, братцы! Купаться еду в Тихий океан. Хе-хе!
– Нет, не прощайте; нет, не братцы; нет, не купаться; не Тихий океан… Нет, не «хе-хе». Давай подписку! Артамонов, бери с него подписку!
Побледнел писатель.
– Какую?
– На белой бумаге. О невыезде заграницу. Над тобой, братец, еще три литературных дела висят! Видали? Заграницу захотел, на Тихий океан. Эх. ты! Тихоокеанец…
Даже рассмеялись. уходя. Смеялся и писатель. Не особенно, впрочем.
– Еду, – говорил писатель. – Купаться. На Черное море еду! Хе-хе! Вы подумайте – какая прелесть. Черное море! Это тебе не река какая-нибудь или озеро. Выйдешь это к воде: ого-го – горизонта не видно! Прелестная, должен я вам сообщить, вещь Крым!
Собрался. Поехал.
– Вам чего?
– То есть? Мне даже странно… Вам-то что? Купаться приехал.
– Нельзя тут купаться. Писатель? Нельзя. Артамонов, проводи их.
– Как вы смеете? Ваше, что ли, Черное море.
– Идите, идите! Вот чудак! Подумаешь – Черноморец выискался.
Встретили писателя совсем недавно. С узелочком шел..
– Вы куда?
– Купаться буду. Прекрасное это учреждение – Фонтанка. Утонуть нельзя, а выкупаться можно. А горизонты – если вдуматься, на кой они мне в сущности прах.
Пришел писатель на Фонтанку. Остановился. Уже жилетку стал снимать.
– Эй, эй! Господин! Чего такого делаете? Нельзя.
– Да я купаться. Можно?
– Купаться тут нельзя. Правилов таких не исделано. Ежели, будем говорить, утопленники – с ними другой разговор. А – купальщик, он не тово-с. Купальщику тут невозможно.
– Ну, ладно… Я топиться буду.
– Тоже на виду не хорошо. Ежели, тишком, с плохого надзору – твое счастье! А так – это что же… Артамонов! Проводи их на сухое место.
Поливали дворники мостовую. Мимо проходя, приблизился к ним писатель и попросил:
– Я вам пятачок дам, а вы меня из кишки искупайте!..
– Да, Господи ж, – обиделись добрые дворники… Разве-ж мы за деньги или что? Да мы и так рады облить человека.
Брызнула струя… Только поворачивался ликующий, просветленно-восторженный писатель.
Пробегал мимо мальчишка, только что выдранный кем-то за уши…
Увидев такую картину, увидя потоки холодной воды, забыл мальчишка все свои горести, заплясал на одной ножке и завопил радостно:
– Брраво! Воды-то сколько!.. Тихий океан!!
Отцы и дети…Семья состояла из трех лиц: самого хозяина дома Гниломозгова – члена Государственной Думы четвертого созыва, его жены Анны Леонтьевны и сына Андрюши – крохотного вихрастого гимназиста.
Сегодня в семье Гниломозговых был большой шум и скандал…
Началось с того, что Андрюша покрасил белого маминого шпица в черный цвет; почуяв запах чернил, резвая собака вырвалась из рук юного вершителя ее судеб, прибежала в гостиную и стала кататься по диванам и креслам…
Пораженная ужасом, Анна Леонтьевна схватила собаку, засунула ее в шкафчик, на котором стоял граммофон, но, при этом, запачкала себе руки и пеньюар чернилами.
И ударил на Андрюшу гром:
– Чтоб тебе до завтрашнего дня не дожить, паршивец ты несчастный! Чтоб тебя всего перекорежило, подлеца! Извольте видеть – собак ему нужно перекрашивать! Вместо того, чтобы задачи решать – собак красит!! Обожди ж ты… Да нет, нет, не спрячешься… Ты думаешь, я тебя отсюда не достану? Достану, голубчик… Вот, вот… Пойди-ка сюда, пойди. Вот тебе, вот!! Что нравится? А теперь посиди-ка у меня в темной ванной. На, тебе еще раз – на память!
Избитый, униженный – быль брошен Андрюша в темную ванную. А разъяренная Анна Леонтьевна побежала в кухню мыться и чиститься.
В кухне она увидела следующее: ее муж, член Государственной Думы четвертого созыва, держал за руку краснощекую полномясую Дуню и говорил ей грешные слова:
– А вот возьму, да поцелую!
– Да зачем же, Иван Егорыч?
– А вот возьму, да поцелую.
– Господи! Да зачем же это? К чему вам беспокоиться!
– А вот возьму, да поцелую! Ги-ги…
– Ну, к чему же это?
Затрудняясь ответить на этот ленивый бессодержательный вопрос, Иван Егорыч безмолвно припал к Дуниной пышной груди, и… сейчас же отлетел к кухонному столу…
– Опять?! – закричала Анна Леонтьевна. – Ах, подлец! Весь в сынка: тот собаку перекрашивает, этот жену меняет на черт знает что! Пойди сюда… Пойди, сладострастник проклятый! Я с тобой поговорю после, а пока ты у меня посиди-ка в ванной, чтобы тебя перекорежило!
И был Иван Егорыч сильной рукой жены ввергнут в темную холодную ванную комнату…..
– Ой, кто тут такой?! – вскричал испуганно депутат.
– Это я, папа, не бойся… – сквозь слезы отвечал Андрюша. – Тебя – мама?
– Мама, – со вздохом прошептал депутат, усаживаясь на плетеную корзину для белья.
– Меня тоже мама…
Оба помолчали. Было так темно, что друг друга не видели. Почему-то разговаривали шепотом.
Чувство нежности к сыну наполнило сердце Гниломозгова.
– Бедные мы с тобой, Андрюша, – всхлипнул он. – Не живем, а мучаемся. Тебя за что?
– Собачку хотел перекрасить. Все белая, да белая – прямо-таки надоело. А тебя за что?
– За горничную.
– Поколотил ее, что-ли?
– Да нет, напротив. Я к ней очень ласково…
– Странно… – вздохнул невидимый Андрюша. – Значит, просто придирается.
Нашел отцовскую руку, пожал ее и погладил.
– Ничего-о… Может, скоро выпустит.
«Хороший у меня сынок, – подумал тронутый Гниломозгов, – а совсем я забросил мальчишку. Поговорить с ним даже не приходится»…
Разговорились…
– Ну, что у вас в гимназии, – спросил депутат. – Распустили вас на масленую?
– Да, – прошептал Андрюша. – На три дня. А вас?
– Э, нас! – самодовольно улыбнулся депутат. – Нас, брат, на десять дней распустили.
– Счастливые! А на Рождество как?
– На Рождество тоже месяц гуляли…
– А мы две недели.
– На Пасху нас дней на сорок распустят…
Даже в темноте было видно, как Андрюшины глазенки засверкали завистью.
– Господи! Вот лафа! А летом вас когда распускают?
– В июне.
– Одинаково, значит. А когда обратно, в училище?
– В Думу, а не в училище! В октябре.
– Да ну?! Значит, почти ни черта не делаете?! А мы-то, несчастные… Чуть не с августа… А как у вас с экзаменами-то?
– Никаких экзаменов! Ни-ни. Просто так.
– А мы-то! – простонал в темноте Андрюша. – Прямо печально! И отметок тоже не получаете?
– Отметок?.. Каких это? Нет, теперь нет. В третьей Думе, кажется, Годнев получил отметку… от городового… А так, вообще нет.
– А задают вам много?
– Задают-то? Да иногда много. Вот это, говорят, рассмотри и пропусти, и это. А этого не пропускай.
– Зубрить-то значит, не надо?
– Нет, просто в двери проходим. А вы как? – осведомился шепотом депутат.
– Да приходится позубривать. У нас, брат, потрудней. Прижимисто…
Андрюша глубоко вздохнул.
– В поведении иногда тоже сбавляют.
– Чего сбавляют?
– Отметку. Если нашалишь.
– И у нас, – сказал депутат. – Раньше мы не отвечали, были безответственны – понимаешь? – А теперь нам сказали, что мы отвечаем за свои слова.
– И наказывают?
– Наказывают.
Товарищи по несчастью погрузились в молчание. Андрюша долго и тщетно размышлял: чем бы таким поразить отца, чего у того не было.
– А у нас обыски делали! У гимназистов. – И у нас, – подхватил отец.
– Ну, это ты выдумал, – с досадой возразил Андрюша. – Если я сказал, так тебе нужно тоже похвастать…
– Ей Богу, делали! – оживился отец. – У депутата Петровского. Мне хвастаться, брат, нечего. Это уж факт!
Чтоб было удобнее, отец сполз с корзины и улегся спиной вверх на мягкий половичок; сын нащупал отца и лег рядом с ним. Придвинув лицо к бороде отца, он тихо стал рассказывать:
– Сидят все, чай пьют – никто ничего не думает; вдруг – звонок! Что такое? И говорят оттуда, из-за дверей: «примите: телеграмма пришла!» Ну, когда поверили, открыли двери – они и вскочили… «У нас, говорят, какое-то там расписание есть для обыска»…
– Предписание.
– Ну, да, или там предписание. Все, конечно, испугались, а они стали обыскивать…
Потом раздался тихий шепот отца:
– И у нас тоже… Тоже пришли к депутату Петровскому… И телеграмма была, и предписание… Все, как у вас…
Долго еще раздавался на половичке в ванной комнате еле слышный шепот.
Оба, растроганные одинаковостью своей судьбы, долго поверяли друг другу свои маленькие горести и неудачи.
И когда Анна Леонтьевна открыла дверь и сказала сердито: «Ну, вы, шарлатаны, выходите, что ли!..» оба товарища по несчастью вышли, держа друг друга за руку и щурясь от яркого света.
Пили чай рядышком, а вечером, склонившись около лампы, долго перелистывали Андрюшины учебники и отцовы законопроекты.
Отец объяснял Андрюше задачи, а Андрюша рассмотрел несколько законопроектов и высказал по каждому из них свое мнение, внимательно выслушанное притихшим отцом.








