Текст книги "Том 4. Сорные травы"
Автор книги: Аркадий Аверченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)
Маня мечтает
Хорошо идти, идти, да вдруг найти на улице миллион. Вот бы тогда…
Мане четырнадцать лет, кожа на лице ее прозрачна, и подбородок заострен; глаза, большей частью, красные; конечно, не от природы, а от усиленной работы в мастерской madame Зины, где она работает и сейчас, несмотря на вечер Страстной субботы и заманчивый перезвон колоколов…
Наблюдал ли кто-нибудь за взаимоотношением между положением человека и его желаниями? Как-никак, Маня всё же сидит более или менее сытая, в более или менее теплой комнате, и ей хочется найти миллион; броди она босая, в изорванном платье – венцом её мечтаний было найти десять или даже сто миллионов. Неправда, что у нищих скромные желания. Нищие больны лихорадкой ненасытности. Если бы Маня сидела не в мастерской, а у себя дома, в уютной гостиной, за пианино, и отец ее был бы не пьяный рассыльный технической конторы, а статский советник – её материалистические мечты сузились бы пропорционально благосостоянию. («Хорошо бы найти где-нибудь пятисотрублевую бумажку. Чего только на пятьсот рублей не сделаешь!..») А некоторые немецкие принцессы, как о том писали в газетах, получают от родителей десять марок в месяц, и, конечно, венец их желаний – найти где-нибудь стомарковую монету.
Маня мечтала о миллионе; из этого можно заключить, что жилось ей совсем неважно.
– Пасха тут на носу, – угрюмо думала Маня, переезжая со своего излюбленного миллиона на предметы более реальные, – а ты сиди, работай, как собака какая-нибудь. Уйти бы теперь, да на улицу!.. Хорошо, если бы вдруг пожар случился. Чтобы вспыхнуло у старшей мастерицы платье, которое она так внимательно расправляет на манекене. И чтобы огонь перескочил на всю эту кучу тряпок… Все визжат, бегут… Я бы тоже завизжала, да на улицу… Ищи меня тогда…
– Опять задумалась? Тебя что же взяли сюда – работать или раздумывать? Скоро одиннадцать часов, а у тебя что сделано, дрянь этакая?
У Мани так и вертелся на языке ошеломляющий по своей ядовитости ответ:
– Дрянь, да с дворян, а ты халява моя.
Она и сама не знает, где впервые услышала это «возражение по существу», но элемент сатанинской гордости, заключенный в вышеприведенной угрозе, чрезвычайно привлекает её.
Конечно, она никогда не рискнет сказать эту фразу вслух, но даже про себя произнести ее – так заманчиво. Даже элемент неправдоподобия не смущает ее: она далеко не дворянка, да и мадам Зина никогда не была ее халявой; да и еще вопрос, что означает странное обидное слово – халява; а помечтать все же приятно: «Вдруг я скажу это вслух! Крики, истерика, да уж поздно. Слово сказано при всех, услышано, и мадам Зина опозорена навеки».
– Опять ты задумалась?! И что это в самом деле за девчонка такая омерзительная?!
Легкий толчок в плечо; иголка впивается в палец;. первая мысль – профессиональная: боязнь запятнать работы кровью, для чего палец берется в рот и тщательно высасывается; вторая мысль: «Тебя бы мордой на иголку наткнуть, узнала бы тогда…»
Но этого мало; когда мысли начинают течь по обыкновенному руслу, судьба madame Зины определяется более ясно: Хорошо бы ошпарить ей голову кипятком, когда она моет волосы; под видом, будто нечаянно. Вылезшие полосы поползут вместе с водой по плечам, по спине, и набегает она, проклятая Зинка, с красным лицом, страшная, обваренная, и только тогда поймет, какая она была дрянь Но отношению к Мане.
Однако этот проект быстро забраковывается, и нужно сказать правду – не по причинам милосердия и душевной доброты мстительницы.
– Кипятком, пожалуй, и не обваришь как следует. Наденет вместо волос парик, а красные пятна запудрит. Нет, нужно что-нибудь такое, чтобы она долго мучилась, чтобы страдала и чувствовала, страдала и чувствовала.
И совершенно неожиданно страшный, злодейский план приходит в голову закоренелой преступнице Мане.
– Хорошо бы купить такую машину, которую я давеча видела в магазине, где покупала ветчину… Машина эта специально и сделана для резки ветчины: около небольшой площадки вращается с невероятной быстротой колесо; края у него острые, как бритва, на площадке лежит окорок ветчины, и стоит только пододвинуть этот окорок к колесу, как колесо режет тонкий, как бумага, ломоть ветчины.
Страшные мысли бродят в многодумной Маниной голове.
– Взять бы эту анафемскую Зинку да положить ногами вместо ветчины… Отрезать сначала кончики пальцев да и посмотреть в лицо: «Приятно ли тебе, матушка?» Поподвинуть немножко опять, завертеть колесо да снова заглянуть в лицо: «Что, сударыня, приятно вам?» Целый час резать можно по тоненькой такой пластиночке – а она все будет чувствовать.
Выкупавшись досыта в Зинкиной крови, Маня переходит на месть более утонченную, более женственную. Правда, тут без миллиона не обойтись, ну, что же делать – можно ведь, в конце концов, найти и миллион (иду, а он у стенки валяется в белом пакете)…
– У меня свой дом; большая мраморная лестница, и на каждой ступеньке пальма и красный лакей. Я сижу в зале, всюду огни, а меня окружает золотая молодежь! Все во фраках. Я играю на рояле, а все восхищаются, охают и говорят: «До чего ж вы хорошо играете, Мария Евграфовна! Подарите розу с вашей груди, Мария Евграфовна! Я вас люблю, Мария Евграфовна, – вот вам моя рука и сердце».
– Нет, – печально говорю я, – я люблю другого. Одного князя… – Вдруг на лестнице шум, лакеи кого-то не пускают, слышен чей-то женский голос: «Пустите меня к: ней, она, наверное, не забыла свою старую хозяйку, мадам. Зину! Я так разорилась, и она мне поможет…»
Рука с иголкой опустилась. Широко открытые глаза видят то, чего никто не видит. Видят они захватывающую полную глубокого драматизма, сцену:
– Услышав шум, я встаю из-за рояля… Барон, взгля ните, что там за шум?.. Встаю, иду на середину зала, за мной все мои гости, ну, конечно, и мастерицы некоторые; здешние. На мне корсаж из узорчатого светлого шёлка, воротник из тонкого линобатиста. Юбка в три волана, клеш. Спереди корсажа складки-плиссе. Шарф из тафты или фай-де-шинь. На шее сверкает кулуар. Мадам Зина одета криво, косо, юбка из рыжего драпа спереди разорвана, застежка на блузе без басонных пуговиц – позор форменный! Я смотрю на нее в лорнетку и удивляюсь как будто бы: «Это еще что за чучело?»
«Манечка! – кричит она. – Это же я, мадам Зина!»
– «Кескесе, Зина? – спрашиваю я, опираясь на плечо барона. – Кто осмелился пустить эту не-пре-зен-табельную женщину? Мой салон не для неё».
– «Манечка, – кричит она. – Я несчастная, прости меня!» Я снова осматриваю ее в лорнетку, холодно говорю: «Вон!» – и сажусь играть за рояль. Ее выводят, она кричит, а я играю «Сон жизни», и все танцуют. А лакеи смеются над ее драповой юбкой и сбрасывают ее с лестн…
– Ну что, Маня, кончила? – раздается над ее головой голос madame Зины. Странно – голос как будто потеплел, без сухих деревянных раздражительных ноток.
– Немножко осталось, мадам. Только эту сторону притачать.
– Заработалась? – улыбается мадам Зина, поглаживая ее жидкие волосы. – Все уже ушли, только ты и Софья остались. Ну, да ладно. Отложи пока – тут на полчаса работы, пойдем ко мне.
– Зачем, мадам? – робко шепчет кровожадная, честолюбивая Маня.
– Разговеешься, дурочка. Что ж так сидеть-то, спину гнуть в такой праздник?.. Разговеешься, окончишь то, что осталось, и иди домой спать. Ну, пойдём же.
Она увлекает пораженную, сбитую с толку Маню во внутренние, такие таинственные, такие заманчивые комнаты, подводит ее к столу, за которым сидят уже мастерица Соня, старуха – мать хозяйки и два молодых человека в смокингах, с громадными цветками в петлицах.
– Господа, христосуйтесь! – смеется madameе Зина, подталкивая Маню. – Ну, Маня, иди, я тебя поцелую. Христос воскресе!
– Воистину… – шепчет ужасная Маня, касаясь дрожащими губами упругой, надушенной сладкими духами щеки madame Зины.
– Садись сюда, Маня. Вот выпей, это сладенькое. Мама, передайте ей свяченого кулича. Барашка хочешь или истчины? Что именно?
* * *
…Маня задумчиво жует ветчину. Что-то ассоциируется в её мыслях с тонкими ломтиками ветчины. Что именно?
Взгляд её падает на красиво обтянутую шелковым чулком стройную ногу, выставленную из-под черного бархатного платья madame.
Маня хочет представить, как эта нога, обнажённая, сверкая белизной, ляжет у острого, как бритва, колеса, как колесо врежется в розовую, нежную, как лепесток цветка, пятку, как она, Маня, будет глядеть в искажённое лицо madame – хочет Маня всё это представить и не может.
Жуёт кулич, потом сладкую творожную пасху, запивает душистым портвейном и снова глядит немигающими глазами на madame.
– Что, Маня? – спрашивает madame, снова кладя тёплую ладонь на светлые Манины волосы. – Покушала? Ну, иди, детка, кончай, а потом ступай себе спать. Впрочем, пойдём, я тебе помогу… Вдвоём мы скорее справимся. Извините, господа! Я через десять минут…
Привычные руки быстро порхают над куском белого, как весеннее пасхальное облачко, газа…
А мысли, независимо от работы рук, текут по раз навсегда прорытому руслу:
– Хорошо бы найти где-нибудь миллион да взять его, купить дом с садом и мраморной лестницей. Конечно, на каждой ступеньке лакеи и всё, что полагается… Сижу я в зале, всюду огни, играю на рояле, все сидят во фраках, слушают… Вдруг шум, крики: «Пустите меня к ней, это моя бывшая мастерица Манечка». Я ещё не знаю, в чём дело, но уже говорю графу: «Впустите эту добрую женщину». Впускают… «Боже мой! Это вы, мадам Зина? В таком виде? В грязи, в старом платье?!! Эй, люди, горничная! Принесите сейчас же туалет лёгкого шелка, заложенного в складки-плиссе. То самое, низ складок которого скреплен рюшем с выстроченными краями, а на рубашечку надевается веста-кимоно из фая мелкими букетиками вяло-розовых цветов!! Дайте сюда это платье, наденьте его на мадам и, вообще, обращайтесь с ней, как с моим лучшим другом. Мадам! Вы, может быть, голодны? Могу вам предложить барашка, ветчины или чего-нибудь презентабельнее? Кескесе вы пьете?» Я плачу, мадам плачет, гости и лакеи тоже плачут. Потом все, обнявшись, идем в столовую и пьём за здоровье мадам. «Жить вы будете у меня, как подруга!» Тут же я снимаю с шеи алмазный кулуар и вешаю его на мадам. Все плачут…
Обилие слёз в этой фантастической истории не смущает Маню.
Главное дело – чувствительно и вполне отвечает новому настроению.
Шалуны и ротозеи
Предводитель Лохмачев
– Предводитель! Все исполнено. Завтрак готов. Мясо изжарено.
– Ого! По чести сказать, малец, ты довольно-таки исполнительный парняга. Это что у тебя в руках?
– Так себе, ничего, предводитель. Груша. Обыкновенная грушка…
– Дай-ка я откушу маленький кусочек.
Очевидно, эту фразу можно было толковать двояко, потому что Илья Лохмачев всунул в рот почти всю грушу, оставил маленький кусочек и великодушно протянул его Мне.
Это была небольшая уютная лужайка, окруженная кустами боярышника и кривыми акациями. Мы помещались на краю лужайки в большой, неправильной формы яме, посредине которой весело пылал костер. На этом костре жарилось несколько кусков мяса, выпрошенных малышом Петькой у своей доброй, слабохарактерной кухарки.
Надо сказать несколько слов о яме, в которой мы помещались: она была вырыта нашими руками еще весною. Предполагалось сделать подземный ход под всем городом, до самого моря, куда мы ежедневно бегали купаться. Предполагалось ходить купаться именно через это подземелье, а выход его у берега моря заваливать каждый раз какой-нибудь скалой, которая могла бы поворачиваться на замаскированных петлях.
К рытью подземелья приступили очень охотно, вырыли яму в пол-аршина глубиной и бросили. Впрочем, яма была и так хороша. Посредине разводили костер, а по краям, на свежей траве и листьях, располагалась шайка.
Шайка состояла из пяти человек: предводитель – Илья Лохмачев, и мы – Гичкин, Луговой, Прехин и малыш Петя, личность еще не определившаяся, но полезная тем, что могла доставлять провиант для пирушек, а также исполнять все мелкие черные работы.
Конечно, в любой благовоспитанной детской Илья Лохмачев производил бы дурное впечатление. Ходил он, заломив фуражку набок, изогнувшись боком и насвистывая все время разные грубые марши. Голос имел сиплый, и разговор его как раз подходил к голосу.
– Разрази меня гром, если я не голоден как собака! Пусть дьявол унесет мою душу, если я сейчас не расправлюсь с тобой по-свойски!
Он наводил ужас, но вместе с тем мы тайно его уважали. Вот почему, несмотря на его тринадцать лет, он был уже нашим предводителем.
Сегодня в нашей компании был еще посторонний мальчик, приглашенный Гичкиным, и поэтому Лохмачев старался казаться еще страшней, грубей и заносчивей,
– Тысяча пуль! – прохрипел он. – Если этот парень пережарил мясо, я вобью его ему в горло собственным шомполом!
О шомполе было, конечно, упомянуто для постороннего мальчика, потому что никакого шомпола у Лохмачева не было.
Однако, кроме шомпола, кое-что у Лохмачева было такое, отчего Посторонний Мальчик онемел от ужаса и изумления.
Именно, Лохмачев лениво потянулся и сказал: «А теперь недурно бы промочить горло глоточком рома», наклонился к краю ямы и, отодвинув деревянную заслонку, вынул из тайника бутылку с желтой таинственной жидкостью.
Он говорил, что никакой напиток не действует так благодетельно на его организм, как обыкновенный матросский ром. Пил он его из горлышка, запрокинув голову, и все мы с тайным ужасом и замиранием сердца следили за этой страшной, грубой операцией. Каждый из нас ожидал, что вот-вот сейчас предводитель наш зашатается и грохнется смертельно пьяный на землю, но ничуть не бывало – отпив приблизительно чайный стакан, Лохмачев опускал бутылку, утирал губы и, сказав хладнокровно: «Добрый ром», прятал бутылку в тайник.
Никто из нас, конечно, никогда и не думал о том, чтобы попробовать это ужасное пойло. Кроме того, Лохмачев однажды предупредил, что если хоть одна живая душа дотронется до его запаса, то он, Лохмачев, познакомит смельчака со своим пистолетом, который лежал в том же тайнике в стенке ямы – в черном длинном футляре.
На этот раз операция с ромом была проделана еще медленнее и торжественнее. Спрятав бутылку и осмотрев внимательно футляр таинственного страшного пистолета, Лохмачев развалился на краю ямы и, прожевывая жареное мясо, затянул старинную матросскую песню:
Никого мы не боимся,
Всех возьмем на абордаж,
В воду трупы побросаем —
Так проводим мы день наш.
Гоп! Гоп!
Помолчав немного, Лохмачев повернулся к ошеломленному его прекрасными разбойничьими манерами Постороннему Мальчику и сурово спросил его:
– Ты нас не выдашь?
– В чем? – робко спросил мальчик.
– Так, вообще.
– А вы что делаете?
– Мало ли что… Если на днях у Хрустальных скал найдут разбитый бриг и вся команда будет висеть на реях, ты помалкивай. Ладно?
– Ладно, – сказал мальчик. – А разве вы…
– Тссс! – сказал таинственно Лохмачев. – Тут стены имеют уши.
Ближайшая стена была по крайней мере на расстоянии полуверсты, но тем не менее Посторонний Мальчик умолк.
– Да, брат, – медленно сказал Лохмачев;. – А, если проболтаешься, тогда пеняй на себя, – тебя постигнет участь Одноглазого Джима.
– Какого Одноглазого Джима? – спросил заинтересованный Гичкин.
– Гром и молния! Они не знают, как я расправился с Одноглазым Джимом! Провались вы в преисподнюю, если стоит водить с вами компанию.
– Где, же он жил? – спросил Гичкин.
– Где? Около Капштадта, в Южной Африке, Был он боэром.
– Да ты разве был в Южной Африке?
– Был, – сказал хладнокровно Лохмачев, поглядывая на костер. – Подбросить бы, ребята, дровец.
– Когда? Когда ты был?
– Да два года назад. С отцом. Он был торговцем невольниками.
– Да как же так: ведь твой отец служит в казначействе чиновником?
– Ну, и служит. Что тут удивительного: нельзя же заниматься все время одним делом.
– Так ты был в Южной Африке? Вот-то здорово! Там, наверное, зверей много, а?
– Ужас! Бывало, ложимся спать – всегда костер раскладываем. Два года так мы промучились.
– Но ведь если лев подкрадывается, я думаю, от него можно на мустанге ускакать?
Лохмачев с сожалением оглядел всю компанию:
– Эх вы, суслики!.. В огороде бузина, а в Киеве дядька! Где вы нашли мустангов? В Африке? Вот что значит знать все по учебникам географии, а не по собственному опыту. Во-первых, мустанги водятся только в Америке, а во-вторых, любая пума, американский лев, в три прыжка догонит мустанга. Меня однажды мустанг подвел так, что я чуть не погиб.
– Ты разве был в Америке?
– Был, – сказал Лохмачев, презрительно пожимая плечами. – Все мое раннее детство. Ах, моя родина! Эти пампасы, озаренные восходящим солнцем… Эти льяносы [4]4
Льяносы – тип саванны.
[Закрыть]…
Он погрузился в задумчивость, которую никто не смел нарушить. Только малыш Петя шмыгнул носом и спросил:
– А их едят?
– Кого?
– Лампасы.
– Ты бы, Петя, пошел прогуляться, – сказал Лохмачев под общий смех. – Тебе вредно слушать разговоры взрослых.
Петя засопел, сложил умоляюще руки и прошептал фразу, которую он подцепил в какой-то детской книжке:
– О, не гоните меня, добрый господин.
– А в Австралии ты не был? – спросил Гичкин.
– Ну, это даже нельзя сказать, что был, – пожал плечами Лохмачев. – Хотя я и прожил там три года, но мы жили около Мельбурна и вглубь не заходили.
– Разбойников боялись?
– Разбойников? Разбойников, милый мой, нужно бояться не там…
– А где же?
– На Кавказе. Я до сих пор не могу забыть этих двух лет, которые прожил у них в плену.
– Да ты разве и на Кавказе был?
– Важное кушанье! Четыре года с отцом в ущелье прожили.
Если бы подсчитать все годы, которые непоседливый Лохмачев потратил на скитания, ему должно было бы быть лет пятьдесят. Но он говорил об этом так уверенно, с такой массой подробностей, что ни у кого не зарождалось сомнения.
– А как же ты освободился? – спросил Гичкин. – Убежал?
– Убежал, как же! От них убежишь… Просто отец заплатил им – разрази их гром! – выкуп.
– Много?
– Пустяки. Десять тысяч.
Он посидел немного и встал:
– Эх, воспоминания на меня нахлынули. Промочу-ка я горло ромом. Кстати, ребята, не знаете, где тут можно достать табаку для жевания?
– А ты разве… жуешь?
– Да, жеванул бы. От матросов научился, да и сам не знаю, что теперь с собой делать.
– От каких матросов?
– С которыми я плавал. Да недолго пришлось – на «купца» налетели и пошли ко дну.
– На какого купца?
– «Купец» – так называется купеческое судно. Они везли кошениль и сандаловое дерево, а мы – пятьсот чернокожих.
– Торговать рабами стыдно, – сказал я возмущенно. – Это позор для белых людей.
– Тысяча чертей! – взревел Лохмачев, – Этот щенок, кажется, собирается меня учить! Не хочешь ли ты, я поджарю тебя на этих угольях вместо говядины?
Простодушный Петя пришел мне на выручку. Он сложил ручонки и прошептал:
– О, пощадите его, добрый господин!
– Пощадить, пощадить… Надо помалкивать, господа, вот что.
Чтобы переменить разговор, кто-то спросил:
– А со львами тебе приходилось иметь дело?
– Изредка. Однажды я привязал лошадь к кусту алоэ и погнался за львицей, не заметив, как два львенка подобрались к лошади и растерзали ее чуть ли не в пять минут.
– Маленькие были львята? – спросил Посторонний Мальчик странным тоном.
– Маленькие…
– Тогда ты говоришь неправду, маленькие львята не могут растерзать лошадь.
– Каррамба! – вскричал свирепо Лохмачев. – Не хотите ли вы, господинчик, сказать, что я лгу? О, лучше бы вам тогда и на свет не родиться!
– Я говорю только, что маленькие львята лошади не растерзают.
– Да ты откуда это знаешь?
– Видел…
– Что видел? Где-видел?
– В Берлине… Мы с отцом были в Зоологиш-Гартен. Я видел, как сторож вынимал голыми руками за шиворот двух львят и они держали себя как котята. Он понес их через дорогу и пустил побегать около пруда.
Странно: все рассказы Лохмачева об Африке, мустангах и кавказских разбойниках сразу потускнели перед Берлином Постороннего Мальчика.
Наглый, развязный Лохмачев и сам это почувствовал.
– Ты говоришь вздор! Моим львятам было уже по три месяца, а твои, вероятно, только что родились,
– Нет… Я спрашивал у сторожа, и он сказал, что им уже по пяти месяцев.
– Как же ты спрашивал, – угрюмо захохотал Лохмачев, – если в Берлине сторож – немец?
– Потому что я говорю по-немецки, – коротко объяснил Посторонний Мальчик.
Все мы ахнули: такой маленький мальчик и уже говорит по-немецки.
– Врешь ты! – неожиданно сказал Лохмачев. – Ни в Берлине ты не был, ни львят не видел и по-немецки ты не говоришь.
– Я в Германии был, – сказал Посторонний Мальчик, пожимая плечами. – В Берлине, Лейпциге, Франкфурте и Дрездене. И по-немецки я говорю. А вот ты нигде не был, а просто выдумываешь все.
– Каррамба! Этот щенок, кажется, обвиняет меня во лжи?! Я вижу, тебе уже давно мешает твой собственный скальп, и я тебе его сниму по образцу моего краснокожего друга Серого Гриззли!
– О, пощадите его, добрый господин! – захныкал сердобольный Петя.
– Постойте, господа, – сказал, вставая, Посторонний Мальчик, губы которого дрожали от обиды. – Одну минутку. Так ты говоришь, что был в Америке?
– Был!
– По-индейски говорить умеешь?
– Ха-ха! Получше, чем ты по-немецки.
– На языке сиуксов говоришь?
– Это все равно – все племена: сиуксы, шавнии, гуроны и апачии апачи говорят на одном языке.
– Ну, ладно, – усмехнулся таинственный Посторонний Мальчик. – Идем же!
– Куда?
– Сейчас мы разберем, кто из нас прав.
– Пойдем, – неуверенно сказал страшный Лохмачев. – Только имей в виду, если ты завлечешь меня в западню, мы будем защищаться, как львы.
– Не в западню, а в меблированные комнаты «Ялта». Не боитесь?
– Лохмачев ничего не боится! Дай только промочить горло глоточком ямайского рома, и я пойду хоть к дьяволу на рога.
Через полчаса вся наша молчаливая, приниженная компания поднималась по лестнице меблированных комнат.
У одной из дверей Посторонний Мальчик постучал и сказал:
– Отец! Можно к тебе?
– Входи.
– Я не один. С товарищами.
– Милости прошу.
Мы гурьбой ввалились в комнату. Небольшого роста, коренастый, с мускулистой шеей человек пожал нам руки и сказал:
– Гоп, гоп! Друзья мои! Я уже догадываюсь, зачем вы пришли. Хотите попасть сегодня в цирк?
– Это само собой, отец, – сказал Посторонний Мальчик, похлопывая его по руке. – А теперь ты скажи: Гарри дома?
– Дома.
– Можно к нему зайти?
– Если не спит, идите.
Коренастый человек распахнул боковую дверь и крикнул что-то по-английски.
Мы вошли туда и… испуганно прижались к двери – перед нами стоял высокий медно-красный мужчина с черными, длинными волосами, одетый в коричневый пиджак. В руках у него был огромный лук и ножик, которым он что-то исправлял в тетиве лука.
– Вот, господа, – сказал Посторонний Мальчик звонким смелым голосом. – Это индеец-сиукс, который сегодня выступит в цирке как знаменитый стрелок из лука. Лохмачев! Поговори с ним на его языке. Ты же разговариваешь.
– Он не настоящий! – растерявшись, пролепетал наш предводитель.
– Почему?
– У него нет перьев на голове.
Посторонний Мальчик засмеялся, снял со стены длинный пестрый ток из перьев и дружески нахлобучил индейцу на голову. Тот тоже засмеялся и сказал что-то Лохмачеву.
Лохмачев побледнел, потом покраснел и боком, опустив голову, выскочил из номера.
Все мы восторженно поглядывали на индейца и Постороннего Мальчика, а малыш Петя, по своей привычке, встал перед индейцем на колени и пролепетал, сложив руки:
– О, пощади нас, добрый господин!
Мы ушли, получив обещание коренастого человека пустить нас сегодня в цирк, а завтра на репетиции покатать на слоне.
Веселой гурьбой отправились мы на свою излюбленную лужайку за городом… Костер уже погас… Солнце склонялось к западу.
Посторонний Мальчик смело отодвинул заслонку и вынул знаменитую лохмачевскую бутылку с ромом и пистолет в футляре.
Бесстрашно открыл он футляр и вынул… трубку. Старую, прокуренную, поломанную трубку с длинным чубуком.
Мы придвинулись ближе…
Он откупорил зловещую бутылку и, подмигнув нам, отхлебнул.
– Гм! – сказал он. – Я предпочитаю его пить горячим.
– Что?
– Чай, ведь это обыкновенный сладкий чай.
– Кто смеет трогать мое оружие и мой погреб?! – раздался за нами хриплый голос. – Кто нарушает приказание атамана?!
– Урра! – крикнули мы. – Да здравствует новый атаман! Ты уже больше не атаман… Можешь лгать кому хочешь, но не нам.
Лохмачев упер руки в боки и разразился страшным хохотом.
– Бунт? Ну, ладно! Вы еще повисите у меня на реях. Кто за мной? Кто еще остался мне верен?
И раздался неожиданно для нас тонкий голосок:
– Я!
Это был Петя.
– Ага. Молодчага. Лихой разбойник. Отчего же ты не хочешь покинуть своего старого атамана?
И добросердечный малыш Петя отвечал:
– Потому что мне тебя жалко.