![](/files/books/160/oblozhka-knigi-tom-4.-sornye-travy-162719.jpg)
Текст книги "Том 4. Сорные травы"
Автор книги: Аркадий Аверченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 35 страниц)
Пылесос
Все мы страдаем от дураков. Если бы вам когда-нибудь предложили на выбор: с кем вы желаете иметь дело – с дураком или мошенником? – смело выбирайте мошенника.
Против мошенника у вас есть собственная сообразительность, ум и такт, есть законы, которые вас защитят, есть ваша хитрость, которую вы можете обратить против его хитрости. В конце концов, это честная, достойная борьба.
Но что может вас защитить против дурака? Никогда в предыдущую минуту вы не знаете, что он выкинет в последующую. Упадет ли он вам с крыши на голову, бросится ли под ноги, укусит ли вас или заключит в объятия… – кто проникнет в тайны темной дурацкой психики?
Мошенник – математика, повинующаяся известным законам, дурак – лотерея, которая никаким законам и системам не повинуется.
Самый типичный дурак – это тот человек из детской хрестоматии, который зарезал курицу, несущую ему золотые яйца.
Все проиграли от этой комбинации: и курица, и ее владелец, и государство, на котором, конечно, отражается благосостояние ничтожнейшего из его подданных.
А вдумайтесь – так ли бы поступил с курицей мошенник? Да он бы ее на руках носил, и пылинке бы не дал на нее сесть, кормил бы отборным зерном. Мошенник прекрасно знает, что зерно не отборное, пополам с разной дрянью втрое дешевле… Осмелился ли бы он подсунуть своей курице такое зерно? Нет!
Он бы, может быть, подсунул торговцу зерном фальшивый двугривенный или обсчитал бы его, но обидеть свою курицу – на это не способен самый отъявленный мошенник.
Почти всякий из нас, читатели, – курица, несущая кому-нибудь золотые яйца, и потому всякий из нас рискует быть зарезанным рукой дурака.
Поэтому – долой дураков!
Видели вы когда-нибудь, как магнит, сунутый в кучу самых разнородных мелочей, вытягивает из всего этого только железные опилки, – как он чисто, ловко и аккуратно это делает! Всунули вы чистенький, гладкий, полированный стержень… момент – и вытаскивается из кучи густо облипший опилками и железной пылью, потерявший форму комок.
И еще: видели ли вы, как работает так называемый «пылесос»?
Прекрасное, волшебное зрелище.
Как будто одаренный человеческим умом и энергией, нащупывает хобот аппарата залежи пыли. Глядишь: только прикоснулся к ним – и уже сверкает белизной грязное, загаженное место… Ни одной пылинки не оставит жадный хобот, все втянет аппарат своими могучими легкими.
И ни чахотки не знает он, ни даже простого кашля.
Однажды, когда я, сидя на диване, наблюдал из другой комнаты работу чудесного аппарата, ко мне пришел знакомый и сказал:
– А я вчера очень заинтриговал Елену Сергеевну…
– Каким образом?
– Да сказал, что видели вас в «Аквариуме» с одной блондинкой. Она долго допытывалась, да я – не дурак ведь – помучил, помучил ее, однако не сказал. Очень было весело.
– Кто же вас просил говорить об этом?
– Никто. Я просто заинтриговать хотел. Она чуть не плакала, да я-то не дурак, слава богу, хе-хе… Не выдал вас.
Пылесос свистел и шумел, ощупывая хоботом своим пыльный карниз.
Я глядел на его работу и думал:
«Отчего никто не выдумает такой пылесос для дураков? Хорошо бы сразу высосать всех дураков из нашего города, втянуть их куда-нибудь всех до последней крошечки. Жизнь сразу бы посветлела, воздух очистился и дышать сделалось бы легче».
Эта мысль – придумать пылесос для дураков – гвоздем засела во мне, и я часто к ней возвращался…
* * *
– Что я с ними буду делать, ты подумай! – плакался как-то, сидя у меня, один из моих друзей, получивший недавно наследство. – На что они мне, эти проклятые пятьсот десятин?! Место сырое, топкое, лесу нет, только песок и камень, вода за двадцать верст, дорог нет. Ближайший город – за двести верст.
Я потер рукой голову.
– Вот что… Садись за стол и пиши объявление в газеты…
Он сел.
– Ну?
– Пиши: «В сырой холодной местности, лишенной питьевой воды, продаются участки для постройки на них домов и усадеб. Полное отсутствие леса; почва песок и глина. Ближайший город за двести верст. Полное бездорожье, отсутствие медицинской помощи, лихорадочная, малярийная местность. Квадратная сажень земли стоит 50 коп. При больших покупках – дороже. Лиц, желающих приобрести землю и поселиться в этом месте, просят обращаться туда-то. Контора по продаже земли в поселке Каруд».
– Господи Иисусе, – ахнул мой друг. – Кто же может откликнуться на это предложение?.. Разве только круглый дурак.
– Ну да же! Подумай, какая прелесть: это будет единственное место, где дураки соберутся в этакую плотную компактную массу. Твоя земля – это пылесос, который сразу вытянет всех дураков из нашей округи… То-то хорошо дышать будет.
– Да ведь они там помирать шибко будут. Жалко…
– Дураков-то? Да пусть мрут на здоровье. Боже ты мой!
– Ну так я хоть припишу, что летом там очень прохладно.
– Ни за что! Пиши так: «Холодная бесснежная зима, жаркое, душное лето, полное отсутствие растительности…» Есть?
– Есть. Да только уж и не знаю – выйдет ли что-нибудь из этого?
* * *
Вышло.
В «Контору по продаже земель в поселке Каруд» посыпались письменные запросы.
Спрашивали:
«Действительно ли нет лесу поблизости, а если нет, то я прошу записать на мое имя четыре десятины, посырее, потому что у меня часто пересыхает горло, и вообще в лесу мало ли что может быть!»
Один господин писал:
«Если публикация говорит правду в параграфе о песчаной каменистой почве, то я покупаю 10 десятин: мне песок и камень нужны для постройки дома. Сообщите также, как понимать выражение „лихорадочная местность“? Не в смысле ли это „лихорадочной деятельности в этой местности“?»
Дама писала:
«Меня очень соблазняет отсутствие медицинской помощи. Действительно, эти доктора так дерут за визиты, а пользы ни на грош. Хорошо также, что нет воды: от нее страшно толстеешь; я пью лимонный сок и остаюсь с почтением Василиса Чиркина».
* * *
Через два месяца половина участков в поселке Каруд была распродана.
Пылесос работал вовсю.
Обыкновенная женщина
Звали эту женщину – Зоя, имя легкое, не имеющее веса, золотистое, все насквозь пронизанное желтыми лучами солнца, вызывающее мысль о светлых, коротко подстриженных кудрях и тонкой атласной коже с голубыми жилками; губки розовые, ножки маленькие, голосок, как серебряная ниточка.
Вот какое представление вызывает у меня имя – Зоя. А может быть, все это потому, что носительница имени «Зоя» – была действительно такова по внешности.
Мы с ней жили вместе и, не могу сказать, чтобы жили плохо…
Но я никак не мог отделаться от мысли, что она не настоящий человек, втайне смотрел на нее, как на забавную игрушку, и однажды, когда она, наморщив лоб, спросила меня в упор:
– Скажи, ты уважаешь меня? – Я упал с оттоманки на диван и стал корчиться от невыносимого смеха, отчасти утрированного, отчасти настоящего.
– Чудак ты, человечина, – отвечал я ей, успокаивая. – На что тебе мое уважение? Ты бы ревела от муки и тоски, если бы я тебя уважал. Ну, за что тебя уважать, скажи на милость?
– За что?
Она немного растерялась.
– Как за что? Ну за то, что я… гм! Порядочный человек. За то, что я к тебе хорошо отношусь… Ну, за то, что я… тебе нравлюсь.
– Замечательный ты человечина! Разве за это уважают? За это любят.
– Так ты меня любишь?
– Ну конечно.
– Значит, я лучше всех?
– Помилуй, как так ты лучше всех? Не дай бог, если бы ты была лучше всех… Тогда все мужчины повлюблялись бы в тебя, и я уж никак не мог бы протолпиться к твоему сердцу… Нет, конечно, есть на свете женщины лучше тебя.
Она опечалилась… Опустила голову и сказала, растерянно разглаживая пальчиком шов диванной подушки:
– Вот тебе и раз… я этого от тебя не ожидала…
А я рассматривал ее близко-близко, как естествоиспытатель – редкого зверька, и мне было смешно-смешно.
– Ну, посуди сама! Голубь мой золотой: не может же быть, чтобы ты была лучше всех… Есть женщины лучше тебя? Есть. Красивее? Есть. Обаятельнее? Есть.
Она криво усмехнулась:
– Ну, в таком случае я счастливее тебя: ты, по-моему, самый умный, самый красивый, самый обаятельный…
– Ты так думаешь? А по-моему, я вот что: я человек 55 лет, шатен, лицо приятное, особых примет нет, ум не государственный, а так, для домашнего обихода, а что касается обаяния, то почему же, черт возьми, меня окружают десятки женщин, которым даже в голову не придет обратить на меня благосклонное внимание?
– Господи ты мой. Господи, какой вздор несет этот человек! Знаешь, какой ты? Я тебя опишу: у тебя глаза горят, как две звездочки, улыбка твоя туманит голову, а голос твой проникает в самое сердце и прямо переворачивает его. Знаешь, на кого ты похож? На серебряного тигра, вот на кого.
– Не видал таких. Они что ж, эти серебряные тигры, также носят визитку, темный галстук и по будним дням ходят на службу?
– Ты – глупый.
– Не скажу. Недалекий – пожалуй, но глупый – это уже крайность.
– Слушай, – прошелестела она мне на ухо, прижимаясь ко мне. – Я сказала тебе, какой ты…
– Ну?
– Теперь же скажи мне, какая я?
– Ты? Зовут тебя Зоя, ты ниже среднего женского роста, волосы у тебя очень хорошие, грудь немного полнее, чем бы следовало, а ноги немного короче, чем это требуется правилами женского сложения. Но и то и другое следствие твоего роста. Таковы уж все маленькие женщины. Глаза красивые, но поставлены друг к другу ближе, чем следует. Ручка малюсенькая, но ногти, хотелось бы, чтобы были поуже.
Она встала и отшатнулась от меня, бледная, с широко раскрытыми, остановившимися глазами.
– Постой! И ты осмеливаешься говорить, что любишь меня?! Меня, с большой грудью, с короткими ногами, с широкими ногтями – ты говоришь, что любишь меня?!!
Она упала на диван, и слезы, как вешние воды с гор, хлынули из глаз ее.
А я сидел, задумчиво опершись подбородком о свою спокойную холодную руку, и внимательно рассматривал плачущую женщину.
И думал:
«Понять женщину легко, но объяснить ее трудно. Какое это нечеловеческое, выдуманное чьей-то разгоряченной фантазией существо! Что может быть общего между мной и ею, кроме физической близости и примитивных домашних интересов?»
А она рыдала, исходила слезами, изредка ударяясь головой о собственные, сложенные на спинке дивана руки:
– А я-то, глупая, думала все время, что мы созданы друг для друга!! Еще давеча, когда к чаю подали печенье и ты выбирал только соленое, то я подумала: господи, как много между нами общего, хым… хым…
– Между нами – общее?! Что за ересь говоришь ты? С какой стороны мы похожи друг на друга? Я – большой, толстый, сильный, ты – маленькая, хрупкая, закутанная в кружевные тряпки и ленты. Я дымлю папиросами, как фабричная труба. Ты задыхаешься от этого дыма, как моль от нафталина. Попробуй надеть на меня то, что носите вы: туфли на высоченных каблуках, паутинные панталоны, кофточку из кисеи, корсет. Я сделаю несколько шагов и последовательно: упаду, простужусь насмерть и задохнусь от корсета, одним словом – погибну. Ну, что же общего между нами? А попробуй надеть мужской костюм на хорошо сложенную женщину – и спереди и сзади это будет так нехудожественно, так неэстетично… Правда, худые женщины могут надевать мужской костюм, но это только тогда, когда у них нет ни груди, ни бедер, то есть когда они похожи на мужчину.
Она подняла на меня страдающие, заплаканные глаза…
– Это все пустяки, все внешние различия, а я говорю о духовном сродстве.
– Увы, где оно?.. Мужчина почти всегда духовно и умственно превосходит женщину…
Ее глаза засверкали.
– Да?!! Ты так думаешь? А что, если я тебе скажу, что у нас в Киеве были муж и жена Тиняковы, и – знаешь ли ты это? – она окончила университет, была адвокатом, а он имел рыбную торговлю!! Вот тебе!
– Дитя ты мое неразумное, – засмеялся я, ласково, как ребенка, усаживая ее на колени. – Да ведь ты сама сейчас подчеркнула разницу между нами. Заметь, что я, мужчина, всегда говорю о правиле, а ты – бедная логикой, обыкновенная женщина – сейчас же подносишь мне исключение. Бедная головушка! Все люди имеют на руках десять пальцев – и я говорю об этом… А ты видела в паноптикуме мальчишку с двенадцатью пальцами – и думаешь, что в этом мальчишке заключено опровержение всех моих теорий о десяти пальцах.
– Ну, конечно, – удивилась она. – Как же можно говорить о том, что правило – десять пальцев, когда (ты же сам говоришь!) существуют люди с двенадцатью пальцами.
Говоря это, она деловито бегала по комнате, уже забыв о своих горьких слезах, и деловито переставляла какие-то фарфоровые фигурки и какие-то цветы в вазочках. И вся она в своих туфельках на высоких каблуках, в нечеловеческом пеньюаре из кружев и ленточек, с золотистой подстриженной кудрявой головкой и еще не высохшими от слез глазами, с ее покровительственным тоном, которым она произнесла последние слова, – вся она, эта спокойно чирикающая птица, не ведающая надвигающейся грозы моего к ней равнодушия, – вся она, как вихрем, неожиданно закружила мое сердце.
Лопнула какая-то плотина, и жалость к ней, острая и неизбывная жалость, которая сильнее любви, – затопила меня всего.
«Вот я сейчас только решил в душе своей, что не люблю ее и прогоню от себя… А куда пойдет она, эта глупая, жалкая, нелепая пичуга, которая видит в моих глазах звезды, а в манере держаться – какого-то не существующего в природе серебристого тигра? Что она знает? Каким богам, кроме меня, она может молиться? Она, назвавшая меня вчера своим голубым сияющим принцем (и чина такого нет, прости ее господи!)».
А она, постукивая каблучками, подошла ко мне, толкнула розовой ладонью в лоб и торжествующе сказала:
– Ага, задумался! Убедила я тебя? Такой большой – и так легко тебя переспорить…
Жалость, жалость, огромная жалость к ней огненными языками лизала мое черствое, одеревеневшее сердце.
Я привлек ее к себе и стал целовать. Никогда не целовал я ее более нежно и пламенно.
– Ой, оставь, – вдруг тихонько застонала она. – Больно.
– Что такое?!
– Вот видишь, какой ты большой и глупый… Я хотела тебе сделать сюрприз, а ты… Ну да! Что ты так смотришь? Через семь месяцев нас будет уже трое… Ты доволен?
* * *
Я долго не мог опомниться.
Потом нежно посадил ее к себе на колени и, разглядывая ее лицо с тем же напряженным любопытством, с каким вивисектор разглядывает кролика, спросил недоверчиво:
– Слушай, и ты не боишься?
– Чего?..
– Да вот этого… ребенка… Ведь роды вообще опасная штука.
– Бояться твоего ребенка? – мягко, непривычно мягко усмехнулась она. Что ты, опомнись… Ведь это же твой ребенок.
– Послушай… Можно еще устроить все это…
– Нет!
Это прозвучало как выстрел. Последующее было мягче, шутливее:
– А ты прав: между мужчиной и женщиной большая разница…
– Почему?
– Да я думаю так: если бы детей должны были рожать не женщины, а мужчины, – они бежали бы от женщин, как от чумы…
– Нет, – серьезно возразил я. – Мы бы от женщин, конечно, не бегали. Но детей бы у нас не было – это факт.
– О, я знаю. Мы, женщины, гораздо храбрее, мужественнее вас. И знаешь это будет превесело: нас было двое – станет трое.
Потом она долго, испытующе поглядела на меня:
– Скажи, ты меня не прогонишь?
Я смутился:
– С чего ты это взяла? Разве я говорил тебе о чем-нибудь подобном?
– Ты не говорил, а подумал. Я это почувствовала.
– Когда?
– Когда переставляла цветы, а ты сидел тут на оттоманке и думал. Думал ты: на что она мне – прогоню-ка я ее.
Я промолчал, а про себя подумал другое: «Черт знает кто их сочинил, таких… Умом уверена, что люди о двенадцати пальцах, а чутьем знает то, что на секунду мелькнуло в темных глубинах моего мозга…»
– Ты опять задумался, но на этот раз хорошо. Вот теперь ты миляга.
Разгладив мои усы, поцеловала их кончики и в раздумье сказала:
– Пожалуй, что ты больше всего похож на зайца: у тебя такие же усики…
– Нет, уж извини: мне серебристый тигр больше по душе!..
– Ну, не надо плакать, – покровительственно хлопнула она меня по плечу. – Конечно, ты тигр серебряный, а усики из золота с бриллиантами.
Я глядел на нее и думал:
«Ну, кому она нужна, такая? Нет, нельзя ее прогнать. Пусть живет со мной».
– Ну, послушай… Ну, посуди сам: разве это не весело? Нас сейчас двое, а через семь месяцев будет трое.
* * *
И тут она ошиблась, как ошибалась во многом: через семь месяцев нас было по-прежнему двое – я и сын. Она умерла от родов.
* * *
Мне очень жалко ее.
Красильников и мы трое
Все мы меряем только на свой аршин, и каждый из нас стоит только на своей точке зрения.
И как стоит! Уцепившись за эту точку зрения, как коршун, цепкими, крючковатыми когтями. Даже тычками и побоями не сгонишь его с принадлежащей ему точки зрения. Тепло ему на ней и уютно.
«Моя точка зрения» – больше ему ничего не нужно, ничьей другой точки. И кто возвысится до многоточия – тот мудрец.
Но мало мудрецов, и поэтому жизнь эгоистична, скупа и жестка, как солдатская подошва:
– С моей точки зрения, я прав; с моей точки зрения, вы дурак; с моей точки зрения, это весело; с моей точки зрения, так вам и надо!
У нас у троих были свои точки зрения, у Красильникова – своя. Никто из нас даже на минуту не подумал стать на его точку зрения – потому все и произошло.
* * *
В жаркий ленивый полдень мы трое изнывали в безделье, расположившись, как кто хотел, в моей редакторской комнате: поэт Кувшинов лежал на широкой оттоманке; художник Крысаков в углу, сидя на маленькой скамейке, зарисовывал чей-то профиль; я, откинувшись в кресле, боком к письменному столу и положив ноги на подоконник, лениво просматривал кипу рукописей.
– Этот проклятый Красильников никогда не отвыкнет от безграмотности, – пробормотал я. – У него в рассказе есть такая фраза; «Сидя с Леночкой на кушетке, он целовал ее ножки». Чьи ножки, черт его возьми?
– А вот он и сам идет, – заметил Кувшинов, оборачивая лицо к открытой двери.
У нас уже так установилось, что с Красильниковым – человеком недалеким – никто серьезно не разговаривал: или сообщали ему тут же измышленные сенсационные новости, или просто замечали:
– Чудесный рассказ у вас был в «Ниве».
– Да я там не пишу, что вы!
– Как не пишете? А рассказ «Веревка», подписанный «Н. Крутиков», разве не ваш?
– Нет, что вы! Он же Крутиков, а я Красильников.
– А ведь верно! А мы нынче получили от редактора парижской «Temps» письмо… Спрашивает, кто такой Красильников и не может ли он у них сотрудничать? Заинтересовался.
– Ну? А я же по-французски не пишу.
– Ну, и пеняйте на себя. Значит, все дело расстроилось.
Но в этот томительный жаркий полдень даже такие разговоры с Красильниковым не шли на ум.
Только поэт Кувшинов по привычке лениво заметил:
– А, Красильников… Так-с, так-с… Слыхали! Нечего сказать, хорош!
– А что такое? Что вы слыхали? – забеспокоился Красильников.
Так как поэт вообще ничего не слышал, а придумывать ему было лень, то он ограничился тем, что перебросил мяч дальше.
– Да уж знаем! Нечего притворяться удивленным… Вот вам Крысаков может рассказать все подробно… Не ожидал я этого от вас не ожидал.
– В чем дело, Крысаков? – повернулся к нему встревоженный Красильников. – Что случилось?
Но и Крысакову было лень вытягивать самому этот неуклюжий воз.
– Что случилось? – патетически воскликнул он. – Эх, Красильников, Красильников! И вы это спрашиваете у меня? Да можете ли вы смотреть мне прямо в глаза? Нет, Красильников! Или вы издеваетесь над нами, или… или… нет, я просто не нахожу слов!..
– Да в чем же, наконец, дело? – завопил Красильников, побледневший, как бумага, на которой он писал свои топорные рассказы. – Я, наконец, требую, чтобы вы сказали… Если я в чем-нибудь виноват, я извинюсь, конечно, но…
– Послушайте, – тихо сказал Крысаков, и в голосе его дрогнула слеза. – Все это так тяжело, так невыносимо, что… Да что там говорить об этом! Вот тут, видите? Вот тут бьется сердце, которое вас, может быть, любило – и что же!.. Да нет, не могу я… Вот тут давит… Пусть вам редактор сам скажет…
По обыкновению, эти негодяи всю фактическую часть постарались свалить на меня. Они запутывали, а я всегда должен был распутывать.
Но на этот раз никакая мысль не рождалась в разваренной зноем голове…
– «Редактор, редактор»… – вскричал я. – А редактор не человек, что ли? Если вам обоим так тяжело говорить об этой ужасной истории, то почему мне легко?..
– О какой истории? – спросил дрожавший Красильников, бессильно опускаясь на стул. – Какая история?
– И вы это спрашиваете – меня? Меня? – захныкал я. – И вы можете мне прямо посмотреть в глаза? О, Красильников! Ну, глядите же в эти честные глаза… Ага! Вы не можете смотреть! Ваш взгляд бегает… Довольно! Теперь я уверился…
– В чем, в чем? – чуть не рыдал Красильников.
– В чем? Я не хотел поднимать разговора об этой тяжелой для вас и для меня истории, но начал разговор бестактный Кувшинов. Пусть же он и объяснит все.
– Кувшинов! Ради Бога, в чем дело?..
Кувшинов спустил ноги с дивана, сложил руки на груди и, опустив голову, торжественно и мрачно начал:
– Господин Красильников! Вы сами понимаете, что… не время да и не место говорить обо всем этом. Здесь редакторский кабинет, а не… а не какая-нибудь другая комната!.. Это – храм! А в храме о таких поступках, как ваш, не говорят! Это осквернение святыни! Вы спрашиваете: «В чем дело?» – ха-ха! Вы это спрашиваете у меня? Но почему вы не спрашиваете у художника Крысакова, который сам из первых уст узнал об этом страшном эпизоде!
– Крысаков! Я вас умоляю – в чем дело? Я ведь спать не буду, если не узнаю!
– И не спите! – истерически закричал Крысаков, стуча кулаком по столу. – И не спите! Вам теперь нельзя спать. Я бы удивился, если бы вы спокойно спали… Боже мой, Боже мой… Будь это еще мужчина, а то ведь женщина… Слабая, прекрасная женщина…
– Что женщина? Какая женщина? Что с ней случилось?
– Вам это лучше знать, – криво улыбнулся Крысаков. – Вам и… и редактору. Он ведь тоже немного в этом замешан.
И опять этот дурацкий запутанный клубок без начала и конца вернулся ко мне…
– Да, я замешан! – воскликнул я. – Но как? В самом благородном смысле. Я даже дал слово ничего об этом не говорить… И я сдержу это слово!.. Впрочем, вот что, Красильников. Ответьте мне только на один вопрос: вы ведь бывали в Киеве?
– Да… я там жил четыре года… А что?
– Ага! – сказал поэт. – Уже он сознается! Он уже это признал!
– И там у вас были знакомые? – нахмурившись, спросил я.
– Д… да, были.
– Ну вот! Больше нам ничего и не надо… Ах, Красильников, Красильников.
– О каких знакомых вы говорите? – взволнованно спросил Красильников. – О Маевских?
– Да-с! – загремел Крысаков. – Именно, о Маевских! Теперь вы все понимаете?
– Ей-Богу, не понимаю…
– О-о, Красильников… Вы хитрая штучка, и вас не всякий раскусит… но я вас понимаю! Довольно!
– Послушайте!! – простирая руки, бросился ко мне Красильников. – Вы обязаны сказать мне; так же нельзя…
– Как?! Вы спрашиваете меня? Меня? Но ведь я же связан словом, вы знаете…
– Я не знаю, ей-Богу!!
– Хорошо: я вам скажу только два слова: золотой медальон! Белокурые волосы!
– К… к-какой медальон?!
– Довольно, – сказал поэт, которому уже захотелось спать. – Больше вы от нас не услышите ни слова.
Остальное – дело вашей совести. Если редактор устроит товарищеский суд сотрудников, то… впрочем, что об этом говорить, когда так болит сердце!..
Он лег на оттоманку и отвернулся к стене.
Красильников бросился к Крысакову, но тот сурово отвел его рукой, вооруженной карандашом… Красильников обратил на меня растерянный взор, но я только молча пожал плечами…
Он постоял еще с минуту и вышел, спотыкаясь.
– Здорово мы его разогрели, – заметил Крысаков. – Что это за медальон, о котором вы ему говорили?
– Так просто, на язык подвернулось.
– Жаль, что ничего лучшего не придумалось. Вообрази себе, Кувшинов…
Но Кувшинов уже ничего не мог вообразить себе: он спал.
* * *
Прошло две недели.
Снова мы трое собрались в моем редакторском кабинете. Только на этот раз на оттоманке лежал я, а поэт Кувшинов за моим письменным столом переписывал стихи…
– Скучно как, – заметил Крысаков.
– Хотя бы Красильников пришел, – буркнул под нос поэт. – Все-таки какую-нибудь штукенцию выкинули бы…
А я промолвил:
– Давно уж он не показывался.
* * *
В сентябре вся редакция устраивала какую-то юбилейную вечеринку.
Было около 11 часов… Веселье и смех уже достигли апогея, когда в комнату как-то бочком, робко протиснулся Красильников.
Он остановился посредине комнаты и принялся оглядывать всех нас близорукими глазами.
– Красильников, дуся! – вскричал Крысаков. – Что это вы запропали? Да Боже мой, что с вами? Вы так похудели, что на вас смотреть страшно.
– Больны вы были? – спросил Кувшинов. – Случилось что-нибудь? Влюбились?
– Нет, что вы, – неуверенно улыбнулся Красильников. – Только я все это время не находил себе места. Скажите, господа, хоть сейчас – в чем дело?
– Какое дело? Что такое?
– В чем я провинился? Что за история? Какой медальон? – умоляюще поглядел на нас Красильников.
– Медальон? – спросил полный недоумения Крысаков. – Кой черт вы толкуете о медальоне?
Очевидно, все мы трое так добросовестно забыли о вялом июльском разговоре, что Красильникову пришлось долго запоминать нам:
– Ну как же! Я ведь с тех пор сам не свой… Ездил даже в Киев, виделся с Маевскими, но они божатся, что ничего не знают… Я заснуть не могу! Может быть, теперь это наконец можно выяснить…
Я бросил взгляд на Кувшинова: он, отвернувшись, прочищал мундштук; поглядел на Крысакова… Он с любопытством разглядывал картину на стене. Я был предоставлен самому себе.
– Видите ли, Красильников… Оказалось, что вы в это ужасное дело были замешаны случайно… Простое совпадение: того человека звали Крашенинников. Понимаете? Теперь все выяснилось, и вы можете быть спокойны. Поверьте, что нами… гм!.. руководило только товарищеское чувство, и все мы… Я сейчас! Мне тут нужно к одному человеку…
Я повернулся и ушел, вернее убежал – домой.
* * *
Проклятая штука – точка зрения.
С нашей точки зрения, все это тогда, в жаркий полдень, казалось таким веселым, забавным, непринужденным…
У Красильникова же оказалась своя точка зрения.