Текст книги "Мадам"
Автор книги: Антоний Либера
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 30 страниц)
Память и мысли о ней затягивали, как наркотик. После занятий я бродил по парку Жеромского в лучах солнца «золотой осени», и мое сердце опять отзывалось болезненной дрожью. Где она теперь? Что делает? Что бы произошло, если бы мы вдруг встретились? Если бы… она и дальше преподавала в школе.
Я возвращался домой в мрачном настроении, ставил перед собой на письменном столе почтовую открытку с видом на Монблан, а под ней, как перед алтарем, раскладывал три реликвии: томик с «Fin de partie», перо «Hommage à Mozart» и сложенный платок с меткой «Made in France». Запах одеколона «Шанель» уже полностью выветрился, остались только несколько почерневших пятен от крови.
«У меня даже ее фотографии нет, – погружался я в сентиментальные раздумья. – Кто она? Что она? Никогда я не узнаю. Да разве вообще можно узнать или понять такие веши?»
И внезапно меня озарило. Моя мысль пародировала идею Шопенгауэра. Что не удается познать со стороны, объективно, можно познать изнутри, обратившись к самому себе как к вещи в себе.
«Войду в нее и покорю, превращусь в нее! Познаю – посредством перевоплощения».
Опять – какой уже раз в жизни! – я начал подготовку. Она не имела – понятное дело – ничего общего с рекомендуемой методикой. Я учил определенную роль и старательно составлял сценарий будущих уроков.
И вот наконец я вышел на «сцену», то есть встал за кафедру и сыграл… Сыграл! Как никогда раньше. Из молчаливого, неприметного студента я вдруг превратился в блестящего артиста и престидижитатора. Из моих «волшебных уст» журчал ручейком и переливался жемчугами французский; на моих уроках нельзя было говорить по-польски, и занятия велись в стремительном темпе – presto. Упражнения, диалоги, ни минуты передышки. Если кто-то чего-то не знал, ошибался или запинался, я прерывал его на полуслове и сам заканчивал фразу. Я был похож на дирижера, который играет за целый оркестр, или солиста-виртуоза, который не обращает внимания на оркестр, потерявший темп или сфальшививший, и с блеском продолжает свою партию. Сыпал литературными и историческими анекдотами, цитировал наизусть отрывки из стихотворений и пьес (включая, разумеется, Расина), очаровывал актерскими приемами, эрудицией, остроумием. Время от времени слегка пощипывал их иронией, когда сталкивался с полной беспомощностью или тупым молчанием. Я превратился в чародея, Просперо, казался… «не от мира сего».
И моя игра должна была внушить им следующее:
«Видите? Можно и так вести уроки, так преподавать язык. Что там – преподавать! Парить, как птица! Можно так жить! Стать таким человеком! – Конечно, не каждый это сможет. Тем не менее необходимо попытаться. Хотя бы попытку сделать, чтобы добиться счастья. Как? Рекомендация простая: изучать иностранные языки, вообще – искусство слова! Если научитесь говорить —свободно, интеллигентно – ваш серый, убогий мир станет цветным… живописным. Потому что все идет от речи. Все от нее зависит. Потому что, как сказано в Писании, в начале было Слово».
Тридцать пар глаз смотрели на меня как на вдохновенного пророка. С изумлением и любовью. И то там, то здесь я замечал взгляды, полные тоски, упоительной и мучительной тоски – неизвестно о чем; и сожаления, что мне скоро придется уйти и наступит конец света, а я, как редкая комета, опять исчезну в бездне космоса и неизвестно когда появлюсь, если будет суждено, вблизи Земли.
Да, я стал Мадам. Чувствовал ее, наконец, – собой. Понимал, кем она была и как могла меня воспринимать.
Преподавательницы французского в учительской в присутствии моих старых, поблекших воспитателей (в том числе Солитера и Змеи) делали мне комплименты:
– Да, коллега, у вас врожденный талант! Редкие педагогические способности! Вы должны преподавать в школе! Присоединяйтесь к нам!
Я печально улыбался, будто говорил им: «Как бы мне хотелось этого, но я не могу. Увы, меня влекут иные цели. Мне уготовано иное поприще».
А они на это:
– Жаль. Правда, жаль. Не ошибитесь со своим призванием.
Но действительно смешной и одновременно трогательный случай произошел в последний день моей практики, когда после заключительного урока, какой я вел в одном из выпускных классов, я с блестящим отзывом и зачетом, полученным от преподавательского состава, покидал стены школы, прощаясь с нею навсегда.
ДА. РАНЬШЕ БЫЛИ ВРЕМЕНА!
На выходе ждал меня один из моих «слушателей» – из выпускного класса, как раз того, где я вел свой последний урок. Это был худенький юноша с приятной внешностью и темными, печальными глазами. Я обратил на него внимание с самого начала практики. Он отличался своим поведением и знанием языка, внимательно присматривался ко мне и ловил каждый мой взгляд. За его ответы и, особенно, за технику чтения текста a vista я наградил его «пятеркой» – единственного во всем классе. Поэтому, когда я увидел, что он направляется в мою сторону, я мысленно усмехнулся, думая, что он собирается поблагодарить меня за опенку и слегка подольститься, как иногда делают ученики.
Однако произошло другое.
– Вас зовут… – начал он и с вопросительной интонацией назвал мое имя.
Я удивился и подтвердил, что меня зовут именно так.
– Мы можем поговорить? – очень серьезно спросил он.
– Да, пожалуйста, – ответил я и принял позицию «вольно».
– Но только не здесь, не в школе, – поморщился он. – Здесь нет условий.
– А где?.. Что ты предлагаешь? – пожал я плечами.
– Давайте пройдемся. До парка.
– До парка Жеромского… – я опять улыбнулся, на этот раз открыто.
– Там спокойно. Приятно. Можно посидеть на лавочке.
– Ну, идем, – сказал я, и мы вышли из школы.
– Я читал, – отозвался он после долгой паузы.
«Ага! Вот в чем дело! – подумал я с усмешкой. – Литература. Поэзия. Хочет писать или уже пишет. И ему нужна моя оценка…»
Но я опять ошибся.
– Я читал, – повторил он громче. – И мне понравилось. Особенно «Две сцены из жизни Шопенгауэра». Но не о том речь. Я хотел бы поговорить с вами о другом, – он шел, опустив голову.
– О чем же? – он начинал меня все больше интриговать.
– Вы эту школу закончили, не так ли? – он искоса взглянул на меня.
– Конечно, – кивнул я головой. – Вам что, говорили об этом?
Он таинственно улыбнулся.
– «Modern Jazz Quartet», да? – таинственность на его лице сменилась мечтательностью.
– Что «да»? – я сделал вид, что не понимаю.
– Правда, что был такой ансамбль?
– Конечно, был… ну и что?
– Вы играли на фортепиано… и пели… как Рей Чарльз…
Наконец-то я понял. Невероятно! Легенда! Классический школьный миф! Я стал героем мифа!
А худой, печальный юноша продолжал с загоревшимися глазами:
– Вы устроили джаз-клуб в мастерской для уроков труда… играли по вечерам в полумраке сигаретного дыма… а два раза в год происходили безумные jam sessions… говорят, даже студенты к вам заходили… Так оно и было? Скажите!
Я смотрел на него с дружеской снисходительностью.
– Так моглобыть, мой дорогой фантазер! – сказал я с улыбкой. – Могло, но не случилось. Не было никакого клуба и никаких jam sessions, а репетиции происходили после уроков в физкультурном зале в тошнотворном запахе пота и немытых ног… Дым от сигарет!.. Вот это было… в сортире! А когда мы однажды действительно сыграли Hit the Road… Рея Чарльза и у нас получилось, – это оказалось лебединой песней: на следующий день за нарушение дисциплины наш ансамбль запретили, а мне за мои шуточки снизили отметку по поведению.
Он ловил каждое мое слово, будто я рассказывал о Бог весть каких невероятных событиях, а когда я закончил, пробормотал как бы про себя: «Да-да…»
Мы опять шли молча.
– А «Театр Шекспира»? – произнес он наконец вполголоса. – Вы ведь не будете утверждать, что и его не было?
– «Театр Шекспира»! – фыркнул я. – Какой «Театр Шекспира»?
– Тот, которым вы руководили, – не сдавался он. – Вы получили первую награду за «Как вам это понравится», надеюсь, это вы не будете отрицать! Ваш диплом в рамке под стеклом висит в актовом зале.
– Там не написано «за „Как вам это понравится“»…
– Да-да, по-другому… «за „Весь мир – театр“»… Теперь-то вы должны согласиться… Ведь фраза из той пьесы.
– Это правда, – подтвердил я, делая ударение на слове «это». – Что, однако, еще не значит, что мы играли всю пьесу, тем более что наш «кружок», так нас тогда называли, именовался… «Театром Шекспира».
– Говорят, вы наизусть знали десятки монологов… и даже могли импровизировать в стиле Шекспира… говорить на любую тему одиннадцатистопным стихом.
– Невелика наука, – небрежно бросил я, вспомнив реплику Константы, какой тот отреагировал, когда я выразил восхищение по поводу того, что Клер, мать Мадам, свободно читала готический шрифт.
– Невелика наука! – рассмеялся парень. – Не надо кокетничать! Даже сам, – тут он назвал славное имя FC, – с трудом за вами поспевал.
– Ты преувеличиваешь, сильно преувеличиваешь, – отрицательно покачал я головой. – Прежде всего, тебе необходимо понять следующее: театральный кружок, который мне с огромным трудом удалось организовать, просуществовал недолго и выдающихся результатов не добился. Мы дали только одно и то скромное представление, без декораций и костюмов: оно действительно называлось «Весь мир – театр»… И это была не пьеса, а так называемый коллаж: отрывки из различных пьес… своеобразный концерт… декламация. Что же касается награды, которую мы тогда получили на Конкурсе любительских театров, то я не пожелал бы тебе… подобного успеха.
– Почему?
– Долго рассказывать. Достаточно спросить у тебя: ты хотел бы за… Произведение Искусства… получить часы «Рухля»? На сцене, из рук ведущего? В городском Доме культуры? На глазах у хулиганов, пришедших потанцевать и отвести душу? И декламировать перед ними монолог Жака о семи этапах жизни?
– Не хотел.
– Вот видишь. А мне пришлось.
– Да-да… – опять пробурчал он себе под нос.
Мы вошли в парк. Солнце светило. Кроны деревьев и кусты меняли цвет. В теплом, застывшем воздухе плавали паутинки бабьего лета.
– Можно вам задать еще один вопрос? – спросил Печальный Юноша.
– Говори, не стесняйся, – разрешил я с улыбкой.
– А вы не обидитесь?
– Посмотрим, что ты спросишь.
– Когда вы ходили в школу… – робко начал он, – директором была, кажется, какая-то француженка… или, может, полуфранцуженка?.. я точно не знаю…
Я замер, хотя еще ничего не подозревал.
– Она была полькой, – ответил я. – Но владела двумя языками. Говорила по-французски как настоящая француженка.
– Ага, – тихо сказал он. – И какая она была… эта пани?
– Не знаю, о чем идет речь, – пытался я его расшевелить. – Что тебя, собственно, интересует?
– Ну… какая она была. Что собой представляла? Как себя вела?
Я растерялся, не зная, как ему ответить.
– Иначе, чем другие, – решился я. – Всегда прекрасно одевалась. Своеобразная личность. Очень умная.
– И, говорят, красивая, – искоса взглянул он на меня.
– Да, не дурнушка, – с некоторой иронией заметил я.
– Ну да, – вздохнул он, явно волнуясь. – А правда, что… – он остановился и проглотил слюну, – что вы… – он начал запинаться, – ну… как бы это сказать…
– Попроще, – подсказал я ему с добродушной иронией и одновременно почувствовал, как сердце бьется все сильнее и быстрее, потому что мысленно уже слышал вторую часть этой фразы: «что вы были в нее страшно влюблены».
Но слова, которые я услышал, означали нечто другое. Он наконец выдавил их из себя:
– Что у вас был с ней любовный роман.
Я онемел от неожиданности, и на меня не к месту напал смех, однако я сдержался и не подал виду. Шагал с каменным лицом, склонив голову, заложив руки за спину и изображая глубокие раздумья о далеком прошлом. А тем временем пытался побыстрее справиться с неожиданно свалившейся мне на голову напастью в форме сладостного видения, завладевшего сознанием невинного юноши.
«Насколько могущественна сила… Воли и Воображения, – весело удивляясь, думал я, – если она порождает миф и заставляет верить в него следующее поколение! Достаточно руки… той „Федры“ в кабинете, которую видели Мефисто и Прометей, и того танца на выпускном балу и встречи у киоска, которую, в свою очередь, наблюдал Рожек (Рожек или Куглер?), чтобы появилась эта сказка, более увлекательная и правдивая, чем реальная история. Может, и Мадам, может, вся ее жизнь были совсем не такими, как это мне представлялось? Может, я сам все сочинил… с помощью Константы, влюбленного в Клер?»
Но что такое правда? Вещь в себе и для себя? Или то, что нам кажется, то, как мы представляем себе эту правду? А может быть, и то и другое? Но если так, то что нам выбрать? Правду скрытую или явную, пусть и относительную. И в конце концов… разве не было этого «любовного романа»? Разве обстоятельства этой банальной истории не типичны для него? Жгучее любопытство, жажда узнать побольше о предмете своего интереса, неясные желания… Любовное письмо в форме сочинения о звездах… Немного невинной тайны… Слежка, ревность, «голгофа» в январскую ночь под ее окном… А потом «возрождение»… признание Федры… и рука – соединение рук как при обручении… и, наконец, «Вальпургиева ночь»… танец и ночное свидание… и загадочное обещание… пророчество о «втором пришествии»… ну, и этот поклон «с того света»…
Я продолжал идти молча, анализируя свою жизнь. – Разве потом со мной случалось что-нибудь подобное? – Флирт, любовные приключения, холодная похоть тела… Нет, это было не то! Без прежней лихорадочной страсти и – поэзии. И мало напоминало счастье. Прав был Тонио Крегер, когда сказал: «…счастье (…) не в том, чтобы быть любимым; это дает удовлетворение, смешанное с брезгливым чувством, разве что суетливым душам. Быть счастливым – значит любить, ловить мимолетные, быть может, обманчивые мгновения близости к предмету любви».
– Я знал, что так получится, – заговорил «мой ученик». – Вы обиделись на меня.
– Я не обиделся, – задумчиво ответил я. – Просто решаю, как тебе ответить.
– Скажите правду.
Но что есть правда? – задал я вопрос Пилата.
– Вам лучше знать, – печально взглянул он на меня.
«Puisque çа se joue comme ça…» [263]263
Если играть, то только так… (фр.)
[Закрыть]– вспомнилась мне фраза из финала «Fin de parties» – «будем играть только так!», и я принял решение.
По обычаю Константы я внезапно остановился и посмотрел своему собеседнику прямо в глаза:
– Джентльмен, как тебе известно, не говорит о таких вещах, даже если речь идет о прошлом. Но на этот раз я отступлю от священного принципа, потому что ты мне симпатичен. Однако ты должен поклясться, что никому не расскажешь…
– Никому ни слова, никогда! – поспешно обещал он.
– Слово? – я поднял планку, исходя из соображения, что чем тверже буду требовать соблюдения тайны, тем скорее он все выболтает.
– Слово. Слово чести.
– Хорошо. Тогда слушай… Я не был к ней равнодушен. Она мне нравилась. Под ее руководством я писал замечательные сочинения. Одно из них на тему Мишеля де Нострадамуса (о звездах и знаках Зодиака) она даже предложила на конкурс Французского посольства для учащихся средних школ, изучающих французский язык. Я получил награду за это сочинение, что дало мне право поехать в так называемую «летнюю школу» в окрестностях Тура над Лаурой. По правилам ехать туда можно было только со своим преподавателем, потому что и он проходил там стажировку по методике преподавания иностранного языка. И мы отправились туда вместе. Ученик и пани преподавательница. В конце занятий организаторы устроили конкурс декламаторов. Я принял в нем участие. Читал отрывок из Расина, монолог Ипполита, и получил первый приз. Им стала поездка в Альпы: посещение Шамони. Я поехал туда один, но через пару дней, как сейчас помню, шестого августа, туда приехала она. Мы встретились и отправились на Монблан. Она мне сказала тогда, что родилась там… конечно, не на самой вершине, но в том районе, вблизи «крыши Европы». Потом мы поднялись к базе Валло, и она прочла стихотворение, которое читала ее мать, когда она еще не родилась, и позже над ее колыбелью…
Я слегка поднял голову и прикрыл глаза; и, будто повторяя за ней, перевоплотился в Константы (привожу в переводе):
Загадку, что из чистого источника начало получило,
Лишь песня, но с трудом сумеет угадать.
Ведь каким ты родишься,
таким уж и останешься;
сильнее невзгод,
сильнее воспитания
тот луч света,
который встречает новорожденного.
– Перревести? – спросил я с французским «эр» Ежика. – Или ты понял?
– Понял, это несложно, – ответил он так же, как и я когда-то.
– Тогда продолжаю… Волнение, усилившееся от разреженного воздуха, – вдохновенно вещал я, – привело к тому, что с ней случился обморок. Я старался привести ее в чувство.
«Что ты себе позволяешь?» – сердито спросила она, когда пришла в себя.
«Я осмелился спасти вас», – ответил я с улыбкой.
«Ну, ну! – погрозила она мне пальцем. – Ты занимался этим чересчур самоотверженно…»
На память об этом необычном приключении я получил от нее в подарок авторучку. Посмотри – вот она. «Монблан», – я достал из внутреннего кармана свою маленькую «Hommage à Mozart» и протянул ее парню.
Тот взял авторучку дрожащими руками и долго смотрел на нее восхищенными глазами, после чего вполголоса прочитал на станции надпись на золотом ободке вокруг колпачка:
– Meisterstück… – И повторил: – Meisterstück…
Meisterstück…
Наконец он отдал мне авторучку и поднял на меня глаза. Они были большие, как блюдца, и их переполняла безмерная тоска.
– Это все, – пожал я плечами. – Действительно, «любовный роман»! – иронично добавил я, чтобы добить его окончательно.
Он медленно опустил голову. Не знал, что делать с руками. Наконец, после долгого молчания, прошептал как бы про себя:
– Да, раньше были времена!
Я ничего на это не сказал. У меня лишь мелькнуло в голове, когда я прятал авторучку в карман, что, может быть, я родился не так уж и поздно.
ПОСТСКРИПТУМ
Моя повесть закончена.
Я начёт ее писать двадцать седьмого января полтора года назад, в восемьдесят втором году. Со времени того эпизода, на котором я ее закончил, – разговора с Печальным Юношей – прошло десять лет, а с той июньской ночи, когда я в последний раз увидел Мадам, – почти пятнадцать. Полтора месяца Польша находилась на военном положении [264]264
Военное положение было введено в Польше 13 декабря 1081 года коммунистическими властями ПНР для подавления движения «Содидарность». (Примеч. пер.)
[Закрыть]. Очередной раз людям через колено ломали хребет; снова выколачивали из них мечты о свободе и более достойной жизни. «Восстание» было подавлено, а связь с миром – прервана. По городам разъезжали танки, ходили армейские патрули, вечером наступал комендантский час. Продукты и другие товары первой необходимости выдавались по карточкам; чтобы уехать из города, необходимо было получить специальный пропуск.
У меня уже давно не было никаких иллюзий относительно того, где я живу и кто нами правит; а с тех пор, как я, отказавшись и дальше «торговаться» с цензурой, стал печататься в эмигрантских изданиях, я на собственной шкуре узнал, что такое «суровая, карающая длань народной справедливости». Особенно болезненно эта «длань» приложилась ко мне после того, как на Западе, в семидесятые годы появилось в печати «Поражение» – этот «Конрадовский романс», как независимые критики назвали мою повесть, сюжет которой основывался на трагической судьбе отца Мадам. В повести открыто обвинялась Россия в дестабилизации положения в Испании и в том безумии, которое там воцарилось, а также в циничной игре, способствовавшей поражению Республики. Повесть бросала вызов писателям, вконец одураченным левыми россказнями, которые гражданскую войну в Испании представляли заведомо тенденциозно. Я придерживался версии Оруэлла, автора во многих отношениях мне близкого, чья точка зрения на события гражданской войны в Испании полностью совпадала с моей.
Книга вызвала резонанс и – привела власти в ярость. На страницах партийных газет надо мной издевались как хотели и смешивали с грязью. Меня стали считать по крайней мере «фашистом» и «франкистским последышем», а как писатель – я превратился в «ноль без палочки», в «жалкого графомана, который надеется на рукоплескания и иудины сребреники крайне правых отщепенцев». Вслед за травлей в прессе последовали дальнейшие «оргвыводы»: категорический запрет на публикации и подписка о невыезде. А еще позднее – репрессии: постоянная слежка, обыски, аресты. Петля начала затягиваться.
Я отлично понимал в чем дело: в своей повести я затронул запрещенную тему, нарушил табу. Дернул за самый нерв прокаженного молоха – ударил в больное место, докопался до корней. Такие вещи «центр» не привык оставлять безнаказанными.
«Испания», как Бермудский треугольник, втянула меня и свой омут. Сначала она погубила человека, ставшего прототипом моего героя. Затем его жену. Потом через много лет отомстила дочери. Наконец – когда прошло еще больше яреме ни – она добралась и до меня, уже только потому, что я затронул эту тему. Прав был старый Константы, когда предостерегал меня и требовал, чтобы я поклялся в том, что буду сидеть тихо…
Ночью тридцатого декабря меня в Варшаве не было, благодаря чему я спасся во время волны арестов. Пришлось скрываться у друзей. Наконец, на Новый год, воспользовавшись временной потерей бдительности милиции, я пробрался а Гданьск, а там безотказный Ярек нашел мне постоянное убежище – удобное и безопасное. Комнатку в мансарде в старом немецком доме с так называемым «кухонным блоком» и – видом на море.
Именно там, в этом «дупле», я начал писать новую повесть. Мне необходимо было чем-то заняться, заполнить бесконечно тянущееся время. Кроме того, я хотел погрузиться во что-нибудь чистое, во всяком случае далекое от внешнего мира. Поэтому сначала я относился к своим занятиям как к «лечебной процедуре» – чтобы изнутри себя обеззаразить и обрести равновесие. Однако со временем, когда мои занятия шли полным ходом,когда я поймал ветер в паруса меня понесло, я изменил свое отношение к работе: перестал писать от нечего делать, перестал этим «лечиться»; занялся творчеством– думал над композицией и формой и пришел к следующему решению: семь «больших» глав, как семь дней творения, и тридцать пять «малых» – сколько было нашему «героическому веку», когда на свет появилась Мадам, и сколько мне сегодня исполнилось (легендарная «середина жизненного пути» по Данте).
В работе над этой повестью мне очень помог дневник тех лет, к счастью уцелевший при бесконечных обысках, которые устраивала в доме моих родителей ГБ. Если бы я его тогда не писал или позднее потерял, то повесть лишилась бы многих деталей.
Стоит добавить, что писал я своим «Hommage à Mozart» – в школьных тетрадках в клеточку.
Не стоило даже надеяться, что эту повесть опубликуют в Польше. Не только потому, что я в черном списке, но – прежде всего – по причине ее смысла и содержания. «Война с народом» продолжалась, и ничто не предвещало каких-то перемен. Узурпаторские власти, возглавляемые равнявшимся на Восток служакой [265]265
Речь идет о генерале Войцехе Ярузельском, возглавлявшем в 80-е годы коммунистическую партию и правительство Польши, который объявил в стране военное положение. (Примеч. пер.)
[Закрыть]– болезненно честолюбивым и падким на мишурный блеск, – на все наложили свою тяжелую руку и пресекали любые попытки сопротивления.
Повесть – в машинописном виде – передали надежному человеку, и она, с дипломатическим багажом, отправилась на Запад. Ее обещали опубликовать не позднее чем в течение полугода.
Что касается меня, то я не знаю, что будет дальше. Из моего близкого окружения почти никого не осталось. Старый Константы умер. Ежик эмигрировал. Большинство сокурсников живет за границей. Рожек уже два года, как профессор в Принстоне.
Я чувствую, что дальнейшее пребывание на этом тонущем корабле грозит – даже не смертью, а обезличиванием и внутренней опустошенностью. Все отчетливее и чаще я слышу знакомый голос, громко повторяющий знаменитую цитату: «Прыгай, Джордж! Ну, давай! Прыгай!»
Будет ли это прыжок «в колодец – в вечную, бездонную пучину»? Или он в будущем поднимет меня на вершину, откуда я опять увижу «Солнце и другие звезды»?
Не знаю. Но что-то мне подсказывает, что я должен это сделать. Пора отправляться в дорогу.
Но я не могу повторить за печальным Ипполитом: «Решенье принято, мой добрый Терамен, я еду», ведь я не совсем хозяин собственной судьбы.
Ессе opus finitum. Voici l'oeuvre finie [266]266
Произведение закончено (фр.).
[Закрыть].
Я бросаю его в мир, как письмо в запечатанной бутылке бросают на волю океанских волн. Может, ты найдешь его где-нибудь, может, выловишь и подашь знак, моя Полярная звезда, мне, Водолею, от Victoire!
Варшава, 10 сентября 1983 г.