355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антоний Либера » Мадам » Текст книги (страница 20)
Мадам
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 17:37

Текст книги "Мадам"


Автор книги: Антоний Либера



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)

На мгновение наступила тишина.

– Вы свободны, – сказал он, протягивая мне проездной билет и клубную карточку.

– Наконец-то… – невнятно пробормотал я.

Он отдал честь и отошел.

Пряча документы, я ненароком взглянул на фасад посольства. В одном из окон первого этажа явственно промелькнуло лицо секретарши из приемной.

Я поднял вверх голову, будто меня осенила блестящая мысль или в поисках вдохновения у сил небесных.

«А над ним под порывами ветра на высокой светлой мачте гордо реял флаг Французской республики.

– Победа, – подумал он с надеждой».

ВПЕРЕД! ВПЕРЕД НА ЗАПАД!

Победа… Но Пиррова! – Нет, не из-за цены, которую мне пришлось заплатить за этот «морской переход» (стычка с контролерами, прыжок «лорда Джима» за борт, подпорченный гардероб, перепалка с милиционером), а из-за последствий психологического характера.

Ведь что, в сущности, произошло?

С одной стороны, у меня наконец появился шанс поиграть на другом поле, а не на школьном пустыре, а с другой, я, окончательно разобравшись в истинных стратегических замыслах Мадам и, особенно, в мотивах ее поступков, направленных на достижение основной цели жизни, в очередной и, кажется, последний раз утратил веру в целесообразность всех этих… «усилий любви» и поэтому желание продолжать игру.

На что я мог рассчитывать, узнав то, что узнал? Что на вернисаже в «Захенте» или в кулуарах театра мне удастся подойти к ней и там она будет относиться ко мне по-другому, чем в школе? Будет со мной разговаривать? Свободно… шутливо… неофициально? Поведет себя так же, как, хотя бы, сребровласая Марианна или Зеленоокая?

Вряд ли. Уженет. Во всяком случае, мне в это не верилось.

Как удастся «завязать игру»? И прежде всего, почему она там вдруг изменится? Что должно произойти, чтобы лед растаял? Какие нужны слова или стимулы?

Конечно, оставался еще один ход: ложная угроза шантажа. Разыграть комбинацию с добытыми сведениями, касающимися ее особы и тех планов, которые она тайно вынашивала. Дать ей понять, что я знаю, где моя тетрадь и почему она там оказалась…

«Apropos, давайте уточним, вы преподаете у нас французский три… три с половиной месяца, а никак не полтора года.Вы проявили излишнюю скромность, занизив такие выдающиеся результаты. Но и полтора года – прекрасный показатель! Лишь бы все гладко прошло. Уезжаете летом, не так ли?»

Она мало обо мне знала, – с кем я встречался, случайными были эти встречи или нет, и вообще «кто я такой», – поэтому неожиданно выпущенная стрела, направленная точно в цель, могла посеять у нее страх и заставить предпринять ответные меры… Может, я знаком с кем-нибудь из сотрудников Service Culturel? Если бываю на этих закрытых вечерах для избранной публики и так хорошо знаю язык! Или, кто знает, может, я связан с кем-то из ГБ? Если так уверенно и нагло веду себя и ничего не боюсь! Но даже если я никого не знаю и ничего не замышляю, как можно поверить мне – перевозбужденному молокососу, – что я буду сидеть тихо, а не трезвонить по всем углам о ее делах? Такие, как я, когда их «разберет», бывают совершенно неуправляемыми! Лучше меня приручить и – лаской обезвредить.

С ее подозрительностью, оснований для которой у нее было достаточно, и осторожностью, о которой упоминал пан Константы, ход ее мыслей вполне мог быть именно таким.

Однако хотел ли я этого? Нужна ли мне столь желанная ответная реакция с ее стороны, которой я добьюсь таким неблаговидным способом? Нет, никогда. Сама мысль о чем-то подобном была мне отвратительна. Добиться цели такими методами – значит не уважать себя. Совершить подлость. И окончательно проиграть.

Мне вспомнился Ежик и его рассказ о доценте Доловы. О контрабандной икре и «стержнях» для авторучек и о том, как Ежик докопался до этой «золотой жилы» и ему пришло в голову, что и он мог бы ею попользоваться. «Отвратительно, не правда ли?» – я будто слышал его слова, исполненные горечи. «Смирившись с подлой реальностью, сам становишься подлецом! Запомни, нет ничего хуже этого!»

Его слова подействовали на меня, как предупредительный сигнал. Осторожно! Шутки кончились. Душно становится, трясина засасывает. Один неверный шаг, и окажешься по горло в болоте. Только бы не утонуть! – Может, лучше отступить? Может, свернуть с этой дороги?

«Свернуть?.. Отступить?.. Сейчас? – услышал я другой голос. – Когда ты так далеко зашел? Нет, не годится! Ты должен идти дальше. Должен! Поздно назад пятиться! Я поплыву по течению, как говаривал Гейст. Чрезмерная осторожность и осмотрительность – плохие советчики в таком деле. Благословенная неизвестность! Ей ты должен доверять, если хочешь чего-то добиться. Без греха не проживешь. А впрочем – какой грех! И какой там риск! Что я поддамся искушению сыграть нечестно или совершу какую-нибудь глупость? Это всегда может произойти, даже без усилий с моей стороны. Но для чего разум, как не для того, чтобы держать себя в руках? Поэтому прочь сомнения! Хватит раздумьям предаваться. Вперед!»

«Идти вперед» – значит отправляться на вернисаж Пикассо и там, может быть, встретить ее. Но до открытия вернисажа оставалась целая неделя с тремя уроками французского.

Я вел себя на них иначе, чем раньше. Перестал демонстративно читать «Победу» Конрада поочередно с «Воспоминаниями» Иоанны Шопенгауэр и делать вид, что выписываю цитаты; вообще отказался от манерной пассивности. Из обиженного, угрюмого наглеца я вдруг превратился в прилежного ученика: внимательного, собранного, активного, – можно сказать, просто образцового. Это превращение должно было усыпить ее бдительность и стать своеобразным посланием примерно следующего содержания:

«Да, я злился на вас за мою серенаду, оставленную вами без ответа, и за непонятное, жестокое пренебрежение, с каким вы относились ко мне последнее время, будто я перед вами в чем-то провинился… Короче говоря, за равнодушие и несправедливость. Но что делать. Это прошло. Любовь все прощает. Я снова такой же, как прежде, даже еще покорней».

Это было воспринято, о чудо, без сопротивления и даже как бы с облегчением. Когда я, наконец, сделал первый шаг к примирению, ответив, когда весь класс промолчал, на вопрос, связанный с plus-que-parfait, она выслушала мой ответ не с обычной, демонстративной неприязнью, чего я не исключал и даже ожидал, а наоборот – с благожелательным вниманием, будто последнее время между нами и не было холодной войны, полной напряжения и взаимных претензий, будто я все это время оставался прилежной Агнешкой Вонсик. А в дальнейшем она относилась ко мне уже обычно, нейтрально, то есть без враждебности, но и без симпатии. Хотя…

На третьем в течение этой недели уроке произошло чрезвычайное событие, просто неслыханное, и по двум причинам. Во время контрольной работы, целью которой было определить, умеем ли мы ставить глаголы в нужном времени в сложноподчиненных предложениях, – она, продиктовав нам письменное задание и медленно пройдя по рядам, чтобы проследить за ходом работы, – остановилась рядом с моей партой и, немного помедлив, вполголоса (чтобы не мешать другим) обратилась ко мне по-польски, что случалось крайне редко:

– Принеси мне из кабинета лекцию Concordance des temps [160]160
  Согласование времен (фр.).


[Закрыть]
. Она лежит на письменном столе. Посередине.

Удивленный и растерянный, я, не веря своим ушам, встал и пошел к дверям.

– La clé [161]161
  Ключ (фр.).


[Закрыть]
, – услышал я за спиной остановивший меня голос и обернулся.

На двух пальцах протянутой в мою сторону правой руки она держала круглый алюминиевый «номерок», на котором висел ключ от английского замка директорского кабинета.

Когда я брал у нее ключ, мой взгляд невольно остановился на ее лице и встретился с ее взглядом, и, казалось, она только этого и ждала. Мадам смотрела мне в глаза внимательно, испытующе, загадочно. Я кивнул глуповато головой, будто подтвердил что-то или извинился, и быстро вышел из класса.

«Что случилось? Что это может быть? – лихорадочно размышлял я, скорым шагом минуя вымершие коридоры и сбегая по лестницам. – Ничего особенного? То есть только то, чем и может быть подобная услуга? Или, все же, здесь что-то другое? Какая-то игра? Ответ на примирение?» Я терялся в догадках. А тем временем уже оказался перед дверями кабинета.

Я уже не впервые переступал этот порог. Однако в последний раз мне довелось побывать в директорском кабинете очень давно, во всяком случае еще до назначения Мадам. С того времени в памяти остался смутный образ сверкающих политурой темных застекленных шкафов и стоящих в них или на них хрустальных ваз и спортивных кубков, а также богатого чайного или кофейного сервиза. Кроме того – массивный письменный стол с двумя телефонами и лампа на гибкой ножке и, наконец, огромная пальма, посаженная в деревянную кадку, похожую по форме на лохань.

На этот раз – как только я открыл дверь – перед моими глазами предстала совершенно другая картина, как в смысле устройства интерьера, так и выбора мебели. Не осталось даже следов пальмы, хрусталя и «блеска политуры», вместо этого – простота и, одновременно, изысканный вкус: удобная мебель в «национальном стиле» из натурального дерева золотистого оттенка; стол-бюро Т-образной формы; изящная настольная лампа с соломенным абажуром; пол, застеленный темно-зеленым ковром; того же цвета шторы, висящие по обе стороны окон; легкие стеллажи с книгами; наконец, у одной из стен что-то вроде дивана или скамьи, обтянутой обивочной тканью, примерно для трех человек, а перед ней – низкий столик, прикрытый льняной салфеткой, и два кресла с невысокой спинкой и деревянными подлокотниками.

Я взглянул на стеллажи. На полках стояли почти исключительно французские книги. На нижних – словари, большой Larousse, справочники и десятки пособий по французскому языку; на верхних – разнохарактерная литература, в том числе – много livres de poche. А на небольшой полке рядом с диваном лежали альбомы по искусству и иллюстрированные журналы, сверху же в резной деревянной оправе высокомерно сияли золотистыми корешками выстроившиеся в шеренгу книги издательства «Плеяды»: Аполлинер, Бодлер, Корнель, Мольер, Расин – почти вся классика в алфавитном порядке.

«Откуда у нее все это? – я не мог прийти в себя от удивления. – Покупает? Выписывает из Франции? Получает от Service Culturel? И почему она держит книги в школе? Зачем они ей здесь? Ведь не для преподавания же! Так зачем? Для бахвальства? Но перед кем? Перед той мифической комиссией, проверяющей квалификацию учителей французского языка?»

Тут я опомнился и направился к столу, чтобы забрать рукопись, за которой она меня послала. И тогда моим глазам открылось нечто такое, от чего у меня перехватило дыхание.

Сумочка. Еесумочка. Висящая на стуле у стола. Открытая. Даже с легким наклоном в мою сторону.

Первой мыслью было немедленно заглянуть в нее.

«Посмотреть паспорт! Взглянуть на фото! – возбужденно перебирал я представившиеся возможности. – Запись „незамужняя“ или „свободная“ в рубрике „гражданское состояние“… Описание внешности… „Особые приметы“… Может, они у нее есть?.. И место рождения!.. Что там записано?.. „Франция“?.. Какой город?.. И далее: дата выдачи паспорта!.. И другие данные!.. Номер партийного билета?.. И так далее, далее и далее!»

Я бросился к двери и повернул в замке ключ, закрыв кабинет. Однако когда я стрелой подлетел к столу и уже протянул руку к этому портативному, переносному «Сезаму», то вдруг застыл как громом пораженный. Я вспомнил ее загадочный взгляд, с которым встретился глазами, когда брал у нее ключ, а потом представил себе сценку в гостиничном номере, когда Ежик копался в вещах доцента Доловы.

«Теперь понятно, – подумал я, освобождаясь от наваждения, – как совращает людей Искуситель. Не заметишь, как в его лапах окажешься».

Я порывисто схватил рукопись и быстро – будто за мной кто-то гнался – покинул кабинет.

«Несомненно, – в панике думал я, когда, перескакивая через несколько ступенек, взбегал вверх по лестнице, – это была проверка! Тест. На порядочность. Выдержу ли я его? Стоит мне доверять? Наверняка она так сложила все в своей сумочке, что сразу бы заметила малейшую перемену. Какое счастье, что меня будто кто-то предостерег от этого губительного шага!.. Кто-то или что-то… Возможно, история Ежика или ее испытующий взгляд, когда я брал ключ…»

Чтобы не привлекать внимание своим возвращением, я постарался проскользнуть в класс как можно тише и незаметней.

Она стояла между партами, спиной ко мне и наклонившись над книгой, которую держала в руках. Я, не сказав ни слова, подошел к ней и протянул рукопись.

– О, большое спасибо, – машинально пробормотала она и взяла брошюру, не отрываясь от книги.

Я секунду, а может, больше помедлил и, вытянув перед собой открытую правую ладонь, на которой – как на подносе – лежал ключ, сказал вполголоса:

– Et voila la clé [162]162
  Ключ, пожалуйста (фр.).


[Закрыть]
. – И поднял взгляд на высоту ее глаз, чтобы она, повернувшись ко мне, встретилась со мной своим взглядом.

Да, так оно и было.

– Ah, oui, – опять пробормотала она, но на этот раз слегка смутившись, о чем, как мне показалось, свидетельствовало то, что она невольно, когда брала ключ, слегка дотронулась до моей ладони.

Глава пятая
МОЙ МИР ЗДЕСЬ!

Открытие выставки в «Захенте» состоялось в воскресенье в двенадцать часов. Я явился туда намного раньше – за двадцать минут. Несмотря на это, перед входом и, особенно, в вестибюле толпилось много людей, стоял шум и гам, царила атмосфера суматошного ожидания. Преобладала французская речь, по крайней мере, она выделялась в общем гомоне – своей колоратурой и особой звучной мелодичностью, можно было различить еще несколько языков – итальянский, испанский, английский – слабее всего наш родной, польский.

На широкой лестничной площадке между этажами стояли два микрофона на фоне огромной фотографии Пикассо с его собственноручной подписью в многократном увеличении, была установлена внизу на небольшом подиуме, перед которой сапфировая ваза с букетом бело-красных гвоздик. Немного выше, с двух сторон, над мраморными перилами виднелись телевизионные камеры и осветительные приборы.

За стойкой гардероба стояли портье в униформе и высокая женщина с визиткой в петлице костюма «Service – CBWA», которая по-французски обращалась к гостям, сдающим верхнюю одежду, с просьбой показать приглашения, а молчаливое выполнение своей просьбы сопровождала чрезмерно угодливым «спасибо» или «merci beaucoup».

В ожидании своей очереди я занервничал. Как она отреагирует на мою carte d'entrée? Молча пропустит меня? Поблагодарит – как других? Или удивится и, возможно, остановит? Да, конечно, на пропуске имелась печать посольства и размашистая подпись директора Service Culturel, но официально бумага на мое имя не оформлялась. Что делать, если она начнет спрашивать, кто я такой и откуда у меня этот пропуск? Сказать правду, как оно есть? Или попытаться выдать себя за кого-нибудь другого? За француза, например? Рискованно. За человека, связанного с дипломатическими кругами? Тоже не лучший вариант.

Наконец я нашел выход. Достал из бумажника одну из своих неизменных, необходимых булавок и, приколов ее к пропуску, повесил его на самом видном месте на отвороте пиджака. Подходя к стойке гардероба, я делал вид, что очень спешу, занят делами и мне не до формальностей, а когда раздался вежливый голос портье – «ваше приглашение, пожалуйста», – всем своим видом выразил крайнее удивление, будто не совсем понимал, о чем идет речь, после чего легким жестом указал на пропуск.

– Oh, excusez moi! – включилась в разговор женщина из Service CBWA и, как бы извиняясь за допущенную ошибку, вручила мне каталог.

– Merci, merci, madame, – ответил я с лучшим, на какое был способен, грассирующим «эр» и с соответствующей дикцией и, мысленно посмеиваясь, передал плащ гардеробщику.

Преодолев этот барьер, я приступил к методичному освидетельствованию уже собравшихся гостей, чтобы проверить, нет ли среди них Мадам. Я ее не нашел. В сложившейся ситуации я занял самую удобную позицию для наблюдения за входом – на ступеньках с правой стороны за треножником с наклеенной на нем афишей – и оттуда, невидимый для других, я мог контролировать всех, кто входил в галерею.

В своем укрытии я начал раздумывать, как бы мне поудачнее обставить нашу встречу, когда она, наконец, появится, и какой выбрать момент для начала действий. Взвесив все за и против, я пришел к выводу, что оптимальным решением будет сразу ей на глаза не попадаться, на вернисаже с ней тоже не встречаться, а начать действовать, только когда она закончит осмотр и соберется уходить. В тот момент, во-первых, картины уже не будут для нее единственным или, хотя бы, основным объектом внимания: насмотревшись на них, она опять начнет воспринимать окружающий мир, на который во время осмотра она не обращала внимания и который, возможно, даже раздражал ее, так как мешал созерцанию произведений искусства; во-вторых, только тогда представится наилучший повод для того, чтобы начать разговор: нет ничего более естественного, чем задать вопрос о впечатлениях от выставки! А ведь даже самого сдержанного ответа на такой вопрос достаточно, чтобы укрепиться на завоеванных позициях и начать беседу. И, наконец, в-третьих, встреча именно на таком этапе мероприятия предоставляет реальный шанс покинуть галерею в ее обществе. Вместе!

Исходя из указанных предпосылок, я разработал следующий план: на протяжении всего вернисажа буду наблюдать за ней, но на глаза ей не попадаться; видеть, оставаясь невидимым; владеть ситуацией, чтобы в благоприятный момент начать действовать.

Увлекательная задача. Только вот нет ее до сих пор!

Тем временем в вестибюле собиралось все больше народа. Люди сбились в плотную массу, стояли буквально голова к голове и с нетерпением ждали открытия вернисажа.

Я медленно скользил взглядом, как в окуляры бинокля, по лицам собравшихся гостей, стараясь не пропустить ни одного человека. Увы, Мадам среди них не было.

Наконец – началось. Включились софиты, загудели динамики, телеоператоры приникли к объективам камер, а на широкую лестничную площадку спустились сверху трое мужчин в парадных костюмах и остановились в центре перед двумя микрофонами.

Первым произнес вступительное слово (точнее, прочел его по бумажке, которую достал из кармана), как потом выяснилось, чиновник из Министерства культуры.

После первых фраз, почувствовав вкус одеревенелой речи, я почти его не слушал, занимаясь своими наблюдениями. Мое внимание оживило только слово «Герника», которое в какой-то момент донеслось до моего слуха, а за ним: «фашизм», «Франко» и «гражданская война в Испании». Тогда мне довелось узнать, что «этот великий художник стоит – и всегда стоял – на стороне сил прогресса, бесспорным свидетельством чего стало его вступление в ряды Коммунистической партии».

– Уже двадцать лет, – вещал оратор Министерства, – он шагает в первой шеренге борцов за светлое будущее, являя собой гордость и славу нашей партии. Как и Арагон и Поль Элюар, передовые и самые выдающиеся писатели современной Франции.

Чиновник, закончив свою речь, уже наизусть произнес традиционную фразу, что ему выпала честь передать слово директору отдела культуры Французского посольства, господину Франсуа Жанвье.

Я машинально дотронулся до пропуска, прикрепленного к пиджаку у сердца, и, слегка загнув его вверх и вбок, перенес на него взгляд – на размашистую подпись над печатью с названием отдела. Да, это была его подпись.

Таким образом, передо мной стоял шеф Зеленоокой – человек, который читал мое сочинение! И, читая его, «не мог сдержать своих эмоций».

Я быстро снял с пиджака пропуск и вместе с приколотой к нему булавкой спрятал в карман.

Директор Service Culturel был красивый мужчина лет сорока с загорелым лицом (будто только что приехал с Лазурного берега) и со смоляными волосами. На нем был бежевый, прекрасно сшитый костюм, бледно-голубая рубашка с воротничком, углы которого застегивались на пуговицы, и темно-синий галстук в пурпурную косую полоску. Вместо жилета он носил тонкий пуловер болотно-зеленого цвета, а ноги были обуты в легкие туфли из замши орехового цвета.

Директор говорил без бумажки – свободно, красноречиво, слегка жестикулируя. Содержание его выступления сводилось примерно к следующему.

Современная цивилизация, хотя она постоянно апеллирует к идеям прогресса, разума и свободы, хотя она провозглашает, что служит благородным идеалам освобождения и возвеличивания человека, по сути, использует его, дурачит и порабощает. Несмотря на беспрецедентное развитие технической мысли, науки и образования и рост уровня жизни, человек в этих новых условиях не чувствует себя счастливым. Он отравлен конформизмом, мучим комплексом неполноценности, депрессией и стрессами. Он превратился в закомплексованное, зависимое существо совершенно неестественное.

И Пикассо, гений, всегда опережавший время, видит это, как никто другой, и призывает людей проснуться, сойти с пагубного пути.

Куда? – возникает вопрос. Вот именно, куда? К природе. Как двести лет назад вернулся к природе великий Руссо.

«Твои расчеты лгут! – бросал он в лицо современной цивилизации свои обвинения. – Ты не выполняешь данных тобой обещаний. Вместо лучшей жизни ты несешь людоедство, вместо большей свободы – угнетение и позор. Я не верю тебе! Не доверяю!»

И старый философ обратился к первоначалам, к тому, что сохранило невинность, – к источникам и корням! Le corps. Le corps humain [163]163
  Тело. Тело человеческое (фр.).


[Закрыть]
. Вот райская страна, в которой человек может остаться самим собой, собой и только собой, где спит его счастье, его единственное счастье: l'amour. L'amour physique [164]164
  Любовь. Физическая любовь (фр.).


[Закрыть]
.

– Да, mesdames et messieurs, – сказал в заключение своего выступления директор. – Призыв Пабло Пикассо, воплощенный в этих шедеврах современного периода его творчества, пробуждает в моей памяти известную кощунственную фразу, которую произносит шекспировский Антоний, услышав весть о прибытии гонцов из Рима. Позвольте мне напомнить ее. Он говорит так:

 
Пусть будет Рим размыт волнами Тибра!
Пусть рухнет свод воздвигнутой державы!
Мой дом отныне здесь. Все царства – прах.
Земля – навоз; равно дает он пищу
Скотам и людям. Но величье жизни —
В любви, —
 

в этот момент директор понизил голос и поднял вверх голову, будто искал там кого-то или – запнувшись – продолжения монолога, что, однако, оказалось только актерским приемом: он тут же объяснил, на время выйдя из роли, что с этими словами Антоний привлек к себе Клеопатру и заключил ее в объятья (директор употребил слово «étreinte»); после чего закончил фразу, а вместе с ней и свою речь, —

 
И доказать берусь я миру.
Что никогда никто так не любил,
Как любим мы [165]165
  Шекспир У.Антоний и Клеопатра, акт 1, сцена 1 (пер. М. Донского).


[Закрыть]
.
 

Выступление директора встретило восторженный прием. Раздались громкие аплодисменты и возгласы «Браво!» с грассирующим «эр» и с ударением на последний слог, точно после арии какой-нибудь оперной дивы. Директор поклонился, как профессиональный актер, и снова посмотрел вверх, в сторону второго этажа, будто и там его приветствовала публика, собравшаяся в ложах верхнего яруса.

Последний этап открытия вернисажа был коротким и чисто формальным. Сотрудник выставочного зала и организационного комитета, худой мужчина с усиками и испуганным взглядом, в сером костюме из коллекции «Польской моды», обратился со словами благодарности «к тем прекрасным людям, стараниями которых была организована эта выставка». Он также поблагодарил за сотрудничество парижскую галерею Луи Лейри в лице господ Даниэля Генри Кахнвейлера и Мориса Жардо. Именно они великодушно согласились выставить в Варшаве графику Пикассо, не требуя залога и даже обязательной страховой суммы, которую в данном случае пришлось бы выплачивать в девизах.

– Польские художники и любители искусства навсегда сохранят память об этом жесте доброй воли и беспрецедентной щедрости в своем благодарном сердце, – тщедушный человечек, произнеся эти слова, отвесил почтительный поклон в сторону директора, который в ответ положил руку на сердце и слегка наклонил голову.

Тем временем гость из Министерства, недвижимый как скала, смотрел на это «изъявление верноподданнических чувств» с нескрываемым отвращением.

– Выставка графики Пикассо, – закончил музейщик взволнованным голосом, – объявляется открытой!

Скучившиеся в вестибюле люди начали подниматься по лестнице. Я остался на месте и, выжидая, когда толпа пройдет мимо, продолжал всматриваться в лица. В вестибюле почти никого не осталось.

Я тоже поднялся на лестничную площадку и, свернув к следующему лестничному пролету, ведущему на второй этаж, машинально взглянул на мраморную балюстраду, тянущуюся вдоль закрытой галереи, и убедился, что, да, это было нечто вроде балкона, где во время церемонии открытия могли находиться люди (дипломатический корпус? почетные гости?), и именно к ним обращал взгляд директор, когда цитировал Шекспира в заключение своей речи.

Наконец я поднялся наверх, вошел в первый зал и – что тут скрывать – замер, увидев то, что увидел. Нет, это была не Мадам. Причиной стали картины – графические образы на стенах галереи.

Собираясь на выставку, я, разумеется, более или менее знал, что меня может ожидать. Я был знаком с творчеством Пикассо разных периодов, включая довоенный, и приготовился увидеть произведения смелые, пикантные и даже шокирующие; кроме того, в память запало замечание Зеленоокой, что для мещанского восприятия c'est très scandalisant, а также то, что минуту назад публично заявил директор Service Culturel, – мол, мы имеем дело с культом du corps humain et de l'amour physique. Однако, даже предупрежденный заранее, я, когда стал лицом к лицу с воплощенным в графике выражением этого культа, испытал своеобразное чувство растерянности и замешательства, – будто кто-то раздевал меня и при этом надо мной же насмехался.

На эстампах разных размеров переплетались голые тела, чаще женские, чем мужские, – уродливые, чудовищные, странно деформированные. Однако не столько деформация и откровенная обнаженность тел шокировали зрителя, сколько подчеркнутая демонстрация и, особенно, метод изображения первичных половых признаков или детородных органов. Картины были так скомпонованы, что прежде всего промежности и гениталии выступали на первый план и становились своеобразным композиционным центром, а кроме того, эти органы, хотя едва обозначенные, эскизно прописанные, почти символические (точки, штрихи, овалы, иногда черные пятна), оставались дьявольски выразительными, а по форме – убедительными. Моментами они напоминали детские каракули генитальной фазы восприятия, когда маленькие художники дают в живописи выход своим первым анатомическим открытиям, в основном осознанию таинственных различий в человеческих телах – девочек и мальчиков. А иной раз все это упорно навязывало ассоциации с первобытным искусством, в котором, как и у детей, не последнюю роль играли половые, сексуальные мотивы.

Разумеется, графика Пикассо не отличалась наивностью, как рисунки малолетних или пещерных художников. У него она дышала терпкой, почти оскорбительной иронией. С покрытых краской или тушью полотен и листов бумаги обрушивался на зрителя грубовато-издевательский смех.

Но над чем, собственно, смеялся достопочтенный мастер из Малаги?

На первый взгляд: над сомнительной, подозрительной взрослостью Человека; над губительной серьезностью, с какой он относится к самому себе как к творцу культуры: над его чувством превосходства по отношению к фауне и флоре, которые, как ему кажется, он раз и навсегда оставил далеко позади себя.

«Вы что же, – слышался мне с картин насмешливый голос, – уже посчитали себя высшими, божественными существами, все превзошедшими? Или думаете, что, построив на Земле это ваше царство со всеми его ритуалами, обычаями и духовностью, вы далеко ушли от ваших четвероногих родичей? Так вот, я хочу вам напомнить, как на самом деле обстоят дела. Вам никуда не уйти от Природы, и вы навсегда останетесь ее подданными, – пребывая во власти слепых инстинктов, неосознанных импульсов и тропизмов. Вопреки тому, как вы расцениваете свою избранность, вашей единственной миссией – каждого из вас – является продолжение рода. Размножение. Оплодотворение. Остальное значения не имеет. Остальное – лишь видимость, самообман и тщетные попытки поймать ветер.

Вы только посмотрите на него, на homo sapiens! Пыжится, становится в позу. А ниже пояса – животное животным, дикое, неуправляемое и – смешное. Все эти щели, отростки, округлости и отверстия, посредством которых осуществляется процесс деторождения, как они нелепы в перспективе человеческого высокомерия!»

Я пробирался сквозь толпу собравшейся публики, стараясь особо не высовываться и не задерживаться на картинах откровенного бесстыдства. Запечатлев их лишь одним взглядом, коротким, как фотовспышка, я переходил дальше, сохраняя видимость равнодушия. На самом деле я был напряжен и насторожен. Старался не бросаться в глаза (больше всего мне хотелось бы вообще превратиться в невидимку), а сам внимательно присматривался ко всему окружающему. Наконец я поймал себя на том, что больше внимания уделяю зрителям, чем самой экспозиции. Но уже не для того, чтобы найти Мадам, а с совершенно иной целью.

Окружающие меня люди по большей части воплощали собой кондиции зрелости, как в смысле возраста, так и общественного положения. Они представляли элиту – административную, имущественную, артистическую, физическую. Их тела были сытыми, выразительными, ухоженными, одежды – дорогими, а жизненный опыт, отразившийся на лицах, – богатым и многообразным. Я с первого взгляда понял, что в школе чувств, страстей и похотей они проучились не один год и сдали не один экзамен, что программу по данной дисциплине прошли полностью, материалом овладели, и не как-нибудь, по верхам, а солидно и основательно.

Короче говоря, я рассчитывал (хотя не совсем осознанно), что, наблюдая за ними, особенно когда они рассматривали все эти акты и сцены, я почерпну что-то от их знаний, проникну в чужие секреты; что их perceptio picturae [166]166
  Созерцание картины (лат.).


[Закрыть]
, когда я застану этих людей in flagranti, наведет на след какого-нибудь «горячего» дельца, обстряпанного ими во мраке прошлого.

Напрасная надежда, хотя впечатляющая и породившая целый ряд вопросов:

«Что они чувствуют, когда смотрят на эти картины? А точнее: что в них происходит? Какое эхо в них отбывается, какие тени прошлого встают перед ними под влиянием образов Пикассо? В каком виде они предстают перед ними? Как воспоминание о каком-то полузабытом чувстве? Как ощущение восторга, отвращения, как дрожь похоти?»

Острота теснящихся в моей голове вопросов только усугубилась, когда я оказался в зале, где выставлен был графический цикл под названием L'etreinte (именно такое слово использовал директор Service Culturel в комментарии к сиене Антония и Клеопатры; в каталоге галереи «Захенте» выражение перевели дословно – «в объятиях»).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю