Текст книги "Мадам"
Автор книги: Антоний Либера
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)
РАСЧЕТЫ С СОВЕСТЬЮ
Я сознавал, что, несмотря на спазмы в сердце, которых стоила мне последняя, короткая, поспешно разыгранная сценка моей драмы (больше кинематографического, чем театрального свойства), мне удалось выбраться из этой передряги, избежав разгрома и с оружием в руках. Хорошо бы я выглядел, если бы в горячке или в порыве безрассудной отваги бросился в атаку! Например, в очереди в гардероб или, тем более, в вестибюле перед ее выходом из театра. Потери оказались бы намного значительнее. Однако – несмотря на объективные свидетельства собственного везения – я не чувствовал себя счастливым. Меня угнетало ощущение неудачи, разочарования и, особенно, осознание того, что я человек… существоminorum gentium.
В течение двух часов я наблюдал за разыгрывающейся на сцене драмой, основанной на греческом мифе. Ее протагонисты, хотя и смертные, были в чем-то похожи на титанов. Они как бы представляли самые достойные образцы рода человеческого. Их судьбы и одолевающие их страсти были царственными, величественными.
В образы этих героев, в свою очередь, воплощались люди по меньшей мере неординарные в масштабах реальности, сформированной системой народной демократии, – будто не от мира сего. Женщины и мужчины необыкновенной красоты, со звучным голосом, благородные, харизматичные. К тому же – с Запада! Из буржуазной Франции – Олимпа искусства и жизни! Актеры легендарной Comédie Française! Какими же они должны быть талантливыми, впечатлительными, внутренне богатыми и раскрепощенными, с огромным жизненным опытом и неиссякаемым интересом к окружающему миру! И какой же благодаря этому должна быть их жизнь – личная, повседневная – там, в тени Эйфелевой башни и Триумфальной арки!
И, наконец, эту мистерию богоподобных образов, сыгранную людьми полубожественной природы, наблюдала необычная, а для меня – божественная женщина. Рожденная от удивительных, повитых тайной родителей, как Рейн в «сокрытом замке Альп», в той «кузнице, где только драгоценные металлы идут в работу»; красивая, умная, с сильным характером; закаленная под ударами судьбы; схваченная и плененная большевистским отродьем, этими красными пигмеями, оккупировавшими страну, и пытающаяся всеми силами вырваться из плена… У кого еще могла бы быть такая судьба и такая воля? Кто еще на этой бесплодной земле отличался бы такой силой, умом, красотой! «О, где же тот второй, столь же свободный!»
Как положено гордой femme emancipée, она явилась в театр – одна, в последнюю минуту. А когда уходила из театра, за ней заехала машина du corps diplomatique. Как за принцессой или звездой. Как колесница за богиней! Ее, очевидно, отвезли на ужин или на банкет, устроенный в посольстве или в отеле «Бристоль» в честь французских артистов. Чтобы пила она там шампанское и вела беседы, полные esprit и brillant. Равная среди равных. В ином пространстве-времени!
А кем при этом я был? По сравнению с ними. По сравнению с ней. Разве не второсортным существом, которое даже не удостоилось удара обнаженного клинка этих блестящих фехтовальщиков? Что моя жизнь? Из чего она складывается? Детство в разрушенной Варшаве. Кошмар сталинизма. Падение нравов. Убожество, серость, потемки. Жалкая мистерия людей бедной, униженной провинции, где дьявол отправил всех спать. Мир изношенных, старых, дрянных и рваных вещей. «Подачки» и «цацки» с Запада, завораживающий голос «Свободной Европы». И постоянно одна и та же песня: «когда-нибудь!.. где-нибудь!.. не здесь!.. все кончается!.. кончилось!» [192]192
Беккет С.Конец игры.
[Закрыть]Да, проза моей жизни, как сказал бы поэт, была полностью лишена привлекательности и сослагательности.
Однако судьба – это еще не все. Ведь и Мадам, какие бы необычные повороты и удары ни готовила ей судьба, продолжала год за годом прокладывать себе дорогу в этих зарослях. Все зависит от внутреннего огня – от силы духа. Интенсивности и яркости пламени. Его температуры. – Ну и как я в этом смысле выглядел, хотя бы в собственных глазах? – Опять же бледно, мизерно. Как больной карлик. – Что из того, что я хорошо учился, был воспитан, говорил по-французски и играл на фортепиано! Что знал секреты королевской игры в шахматы и отличался обезьяньей памятью! Что, в конце концов, любил слова и умел ими по-всякому жонглировать и даже говорить стихами! – Все это было слишком показным, смиренным, «культурным». Холодным, расчетливым, логичным и абстрактным. Я не познал ни высокого безумия, ни экстаза, ни божественной глупости. И доверялся «разуму и глазу», а не «чувству и вере» [193]193
Из стихотворения А. Мицкевича «Романтика».
[Закрыть]. Все в голове, ничего в теле! Все в мыслях, ничего в чувствах! Я предпочел одежду, а не наготу. Видимость, а не правду. Забился в раковину, замуровал сам себя. Отгородившийся иронией, шуткой, парадоксом, шутовством. Бледнеющий при виде крови. Стыдящийся собственной природы. И не сумевший найти форму для выражения любовного порыва…
Разве такой мог стать – героем драмы? Возможно, и мог, но, уж конечно, не таким, как Ипполит, как Федра, как… Антоний! В лучшем случае, таким, как Жак из печальной комедии Шекспира; как мольеровский мизантроп; как беккетовский Хамм. То есть карикатурой или антигероем. Олицетворением отрицания, сомнения, болезни, отчуждения.
А если это так, то Мадам – кем бы она по сути ни была: Снежной Королевой, Рейном, Леной или femme fatale – не могла этого не чувствовать. А если чувствовала, то, понятное дело, я ее не привлекал, даже отталкивал. Если она такая же, как и я, холодная, высокомерная, скованная разумом и стыдом, то знакомство со мной может только ослабить ее волю, даже парализовать – как кривое зеркало. А если под маской холодности скрывается решительная женщина, всеми силами старающаяся освободиться из клетки, то такой, как я, ей вообще не нужен; нужен Гейст, Капитан, Мужчина, а не робкий мальчик, перегруженный комплексами и химерами. Наконец, если бы она была Еленой или Клеопатрой, «герцогиней», модницей и светской львицей, то такой, как я, для нее просто не существовал бы, как пролетевшая мимо муха, в лучшем случае, остался бы статистом.
Нелегким оказался груз этой многоэтажной конструкции.
Чтобы отогнать тяжелые мысли и освободиться от апатии, я достал программку и раскрыл ее.
На обратной стороне обложки во всю страницу был изображен молодой, тридцатидвухлетний Расин – черно-белая репродукция портрета, который приписывали Франсуа де Трою. Миндалевидными глазами он печально смотрел куда-то в сторону, будто на кого-то рядом со мной (справа от меня), и грустно, едва заметно улыбался.
«На нее смотрит, не на меня, – тоскливо подумал я. – На личность, а не на фон. Я для него… пустое место».
Я перевернул страницу, пытаясь найти фамилию Ежика. Скоро мне это удалось – под напечатанным мелким шрифтом очерком с названием «Гений».
В очерке живым языком рассказывалось о творчестве Расина и отдельных эпизодах его биографии. Перед читателем во всем многообразии представал образ художника со свойственными ему внутренними противоречиями.
В набожного мещанина, духовно сформировавшегося под влиянием знаменитого Пор-Рояля и янсенистского «затворничества», в котором культивировались бытовой ригоризм и доктрина превосходства благодати Божией над волей и заслугами человека, вдруг вселился гениальный ум и просто дьявольские способности. Более того, в бедном сироте из провинции, добропорядочном и робком, жил жаждущий славы и карьеры светский человек; в ледяной скале логики скрывался вулкан страстей; в последователе Аполлона устраивал дикие оргии неистовый Дионис; в светлой христианской душе, открытой надежде и небесной радости, царил унылый сумрак крайнего пессимизма.
Какова земля и семена, таковы плоды и жатва. Жизнь и творчество писателя несли отметины этих острых противоречий. Его биография полна странных контрастов и резких превращений. После девятнадцати лет ангельского детства и кристально чистого юношества, исполненного молитвы и упорной, прилежной учебы (хотя слегка подпорченной чтением под школьной партой модных романов), наступила взрослая жизнь – грешная, порочная, шальная, с любовной лихорадкой и плотскими утехами, с орлиными взлетами гения и головокружительной карьерой, отмеченная, с одной стороны, королевскими милостями, а с другой, заклейменная множеством diablerie. В течение десяти лет было написано семь трагедий, одна лучше другой. А их автор блистал в салонах и при дворе, покорял сердца прелестных актрис и поднимался по ступеням карьеры, занимая все более высокие и доходные должности. Но вдруг в возрасте всего лишь тридцати семи лет он порвал с театром и с распутной жизнью, «этим преступным обольщением и ярмаркой тщеславия»; вернулся как блудный сын в Пор-Рояль, предавшись раскаянию, сжег все записи и заметки к будущим пьесам и женился на простой мещанке, набожной, тихой дочери известного нотариуса, которая до конца своих дней не прочитала ни слова из его вдохновенных строф. У Расина было от нее семеро детей: пять дочерей и двое сыновей, которым он постарался внушить отвращение к художественной литературе во всех ее проявлениях. За двадцать три года такой добропорядочной жизни он превратился в ловкого придворного, склонного к лицемерию и ханжеству.
Однако и в этот период его необычайный гений дал о себе знать. С просьбой к нему обратилась госпожа де Менте-нон, уже немолодая и благочестивая морганатическая жена Людовика XIV, которая покровительствовала известному Сен-Сирскому пансиону для девушек из обедневших дворянских семей. В пансионе был устроен театр – для упражнений в красноречии и воспитания хороших манер. В поисках достойного репертуара попечительница обратилась к «золотым строфам» «Береники». Это привело к совершенно неожиданным последствиям. Воспитанницы играли слишком хорошо, вызывающе хорошо! С таким подъемом и пылкостью, что богобоязненная попечительница распорядилась прекратить репетиции. Однако она не хотела отказываться от услуг знаменитого автора и обратилась к поэту с просьбой, чтобы он специально для нее – для пансиона в Сен-Сир – написал новую «высоконравственную» пьесу с «куплетами», в которой девушек не подстерегали бы «опасности для души». Расин, уже двенадцать лет как вставший на путь добродетели и считавший театр творением злого духа, наотрез отказался выполнить ее просьбу, но потом, поколебавшись, прельстился мыслью о труде во славу Божию – и взялся за перо.
И вот что из этого получилось: предложенная трагедия под названием «Эсфирь», основанная на сюжете из Священного Писания, несмотря на возвышенные идеи и отсутствие даже намеков на скабрезность, вызвала у воспитанниц нездоровое возбуждение. Порядок в пансионате нарушили интриги, соперничество, амбиции, фиглярство. А когда на спектакль стала наведываться молодежь из высшего общества, строгое прибежище невинности превратилось в светский салон, если не в дом терпимости. Возобладали эмоции, разыгралось кокетство, доходило до тайных связей. В такой обстановке и в поэте взыграл прежний дух. Как в те времена, когда он жил театром и актрисам-любовницам втолковывал каждое слово, каждую строку и интонацию, так и теперь он обращал внимание на малейшие детали в постановке пьесы; и когда одна из девушек, игравшая роль Элизы, запнулась, читая монолог, он воскликнул страдальческим голосом: «Вы губите мою пьесу!» – и остановил спектакль. Несчастная резвушка залилась горькими слезами, ему стало ее жаль, и он побежал вытирать ей слезы. Умоляя простить его и успокаивая ее – и одновременно себя, – он искал губами ее губ. На этом они и помирились.
Итак, опять – в который уже раз и при таких своеобразных обстоятельствах – демонический Дионис одержал верх над ангельским Аполлоном; опять несмотря на благие намерения или вообще им вопреки пьеса зажгла пожар. Так велика была сила ее безбожной красоты! Поэтому и вторую пьесу, которую поэт написал для мадам де Ментенон, трагедию из библейских времен «Аталию» (считающуюся по прошествии времени одним из величайших шедевров французской драматургии), разрешили сыграть воспитанницам Сен-Сира только один раз, перед королем, в обычных, повседневных костюмах.
Внизу страницы, где очерк заканчивался, была напечатана репродукция с другого портрета Расина кисти Шарона, написанного почти через столетие после смерти автора «Британника». На картине поэт читает одну из своих пьес великому Roi-Soleil:
Поэт, на первом плане, сидит в кресле (слева), держит перед собой книгу, открытую примерно на половине, и смотрит в нее с благостным выражением. Король же (с правой стороны и несколько в глубине) свободно раскинулся на софе, оперев голову на руку и глядя на Расина задумчиво и признательно – как бы думая про себя: «Хорошо ты пишешь, Расин, и не хуже читаешь».
Эта сценка дала мне повод еще раз поразмыслить о самом себе.
«Если ты не король, – думал я с тоской, в глубине которой, однако, трепетал слабый огонек надежды, – и если нет в тебе даже подобия героя, ты все-таки не просто прожигатель жизни, бессмысленно жующий хлеб, а человек, который мечтает и тоскует неизвестно о чем и неустанно паясничает, потому что не умеет нормально выразить ни одно чувство, поэтому, чтобы состояться и найти успокоение, ты должен стать художником – зерцалом мира и магом».
И вот неожиданно глазами воображения я увидел себя со стороны, как сижу целыми днями в какой-то комнате за письменным столом и тем или иным способом – пером, печатной машинкой – пачкою листы белой бумаги. Придумываю и записываю великолепные истории, – взятые из действительности, но намного более привлекательные, чем Действительность; искусно скомпонованные, подобно музыкальной композиции, и при чтении вслух звучащие ритмично и мелодично, подобно поэме. И подбираю слова, и играю фразами, пока, наконец, не получится абзац хрустальной чистоты. И тогда я иду на прогулку – чтобы обдумать следующий.
– Такой будет моя жизнь, – сказал я вполголоса и спрятал программку.
В понедельник после школы я пошел в библиотеку, взял трагедии Расина на французском языке и – на первый раз – аккуратно переписал в мой «Cahier» монолог Ипполита и «большую арию» Федры.
По нескольку раз прочитав цитаты из трагедии, я выучил тексты на память.
МУЖЧИНА И ЖЕНЩИНА
С тех пор как Мадам послала меня в кабинет за рукописью, она от урока к уроку стала относиться ко мне все благожелательней. Не только перестала меня игнорировать, как это происходило раньше, но в разговоре со мной отказалась от прежнего резкого и насмешливого тона; обращалась ко мне вежливо и – чаще, чем к остальным. Это обычно случалось, когда кто-нибудь не знал правильного ответа или делал ошибку. Тогда она поворачивалась ко мне и задавала вопрос: «Ну, и как это будет?» – будто я был главным судьей; или: «Это правильно?», а после того, как я выносил отрицательный вердикт, опять спрашивала: «А как правильно?» – Я отвечал, она одобрительно кивала: «Voila!» и возвращалась к моменту, когда произошла заминка.
Она относилась ко мне примерно так, как если бы я был первым учеником, который никогда не подведет и которого всем ставят в пример. Не могу сказать, чтобы эта роль меня как-то устраивала. И если я покорно терпел такую ситуацию, то лишь из-за особых и неожиданных знаков внимания, которыми я с ее стороны пользовался.
Она стала поручать мне писать на доске. Находила меня взглядом и говорила по-польски: «Иди, будешь мне помогать», после чего, когда я подходил, давала мне мел. Или со словами: «Будь так любезен» или «Очень тебя прошу» – заставляла меня читать какую-нибудь газетную статью. А когда все писали диктант или упражнения по спряжению глаголов, она, проходя по рядам, могла сказать мне вполголоса: «Ты можешь этого не делать». Даже ей случилось (хотя только однажды) назвать меня по имени и в уменьшительной форме.
Я никак не мог понять происшедшую с ней перемену. Что стало ее причиной? Что за ней скрывалось? Встречалась с Ежиком, который ей что-то рассказал? Или ее предупредили о скором визите французской комиссии и она решила меня к этому времени приласкать и приручить? А может, вообще нет никакой причины? Или единственная причина – это ее каприз? Желание поиграть со мной, позабавиться? Что бы ни скрывалось за этим, я решил, что лучшим ответом на ее «открытость» будет спокойствие и выжидательная политика. Говоря шахматным языком: «непринятая жертва» (как она в свое время не приняла мою).
«Пусть продолжает свою игру, – мысленно уговаривал я сам себя, – тогда прояснится, что она намеревается сделать и для чего. А пока – никаких авантюр. Строго следовать указаниям теории, чтобы не попасть в ловушку. Защита Каро-Кан. Ходы под диктовку. Позиция первого ученика? Пожалуйста, пусть будет так. Постоянный дежурный, выполняющий ее поручения? Не спорить, выполнять. Слышать время от времени чуть ли не кокетливые интонации, двусмысленно звучащие просьбы и обычные в школе распоряжения и, наконец, – невероятно! – свое имя в уменьшительной форме – и никоим образом, никак, не реагировать на это? Как ни тяжело, но придется. Жди! С каменным лицом. Пока не пробьет твой час. Кто знает, может, уже скоро – в кинотеатре „Скарб“ на Траугутта, на закрытом сеансе…»
Двадцать седьмое января. Пятница. Восьмой час вечера.
Это был день ее рождения, о чем я забыл и вспомнил, только уходя из дома, когда по радио передавали фрагмент из «Реквиема» Моцарта (точнее сказать – Dies irae). А в автобусе я еще кое-что сообразил. Подобно тому как, отправляясь «на Запад», во Французское посольство, я ехал, по примеру Колумба, в противоположную сторону света, так и теперь – во временном измерении, в последовательности дней недели – я опять как бы пятился, отступал. Открытие выставки Пикассо состоялось в воскресенье. «Федру» в Польском театре я смотрел в субботу. «Мужчину и женщину» буду смотреть в пятницу…
«Интересно, куда меня занесет этим обратным течением времени? – подумал он, усмехнувшись. – Может быть, таким способом я наверстаю упущенное, сокращу опоздание и увижу, наконец, те счастливые времена?»
На этот раз снаряжение секретного агента состояло кроме бинокля (с которым после наблюдений в театре он уже не расставался) из солнцезащитных очков, которые раньше почти никогда не носил, и старого номера «L'Humanite», который в случае необходимости послужил бы для маскировки. Кроме этого, он (секретный агент) располагал целым комплектом документов: от carte d'entrée, школьного удостоверения до карточки клуба «Маримонт», ну и – проездного билета. В левом кармане брюк лежала внушительная сумма денег – семьдесят пять злотых (три двадцатки в банкнотах и пятнадцать мелочью), а в правом – свежий носовой платок и две неизменные булавки.
Он вышел на углу Траугутта и Краковского Предместья, где находилось здание Философского факультета, а до войны гимназия Зигмунда Белопольского (в которой учился, в частности, Гомбрович [194]194
Витольд Гомбрович (1904–1962) – выдающийся польский писатель, автор известного романа «Фердидурке». (Примеч. пер.)
[Закрыть]и прототип образа Тадзио из «Смерти в Венеции» [195]195
Прототипом образа Тадзио из повести Томаса Манна был Владислав Мо-эсс, польский дворянин, выпускник той же гимназии, в которой учился Гомбрович.
[Закрыть]), и, миновав фасад костела Святого Креста, свернул в арку проходного двора Факультета классической филологии, по которому было удобнее, чем с улицы, выйти к кинотеатру.
На улице было сумрачно и тихо, а в небе стояла полная луна. В ее бледном свете некоторые уже темные окна призрачно поблескивали.
Он остановился, поднял руку и взглянул на часы. Без четверти восемь. – Прекрасно, – подумал он. Надел очки, достал из кармана газету и медленным шагом двинулся навстречу судьбе…
Перед кинотеатром, у входа и в вестибюле собралось уже много людей, и опять – как раньше в «Захенте» и в театре – бурлила оживленная жизнь: приветствия, жесты, позы, журчащий смех, французский язык; запах «Галоуза», «Житана», сигар, западных духов; эксцентричные уборы и элегантность. И опять много знакомых лиц. Мир театра и кино, дипломатический корпус, Академия художеств, романская филология.
Когда я переступил порог зрительного зала, она была уже там. Сидела в центре зала в обществе… Ежика.
«Ну и ну! Что-то новенькое», – подумал я, улыбнувшись, и сел в двух рядах позади них.
На ней был изящный пурпурно-бордовый жакет, а вокруг шеи – косынка с бело-голубыми узорами, ее шею и плечи частично закрывала темно-коричневая дубленка, перекинутая через спинку кресла. Ежик был в костюме; плащ держал на коленях.
Они разговаривали. Но выглядело это странно. Не смотрели друг на друга. А она к тому же беспокойно поглядывала по сторонам (как Солитер на торжественном заседании, посвященном гражданской войне в Испании).
Я развернул перед собой половинку «L'Humanite» и продолжал следить за ними, закрывшись газетой.
В их беседе и поведении чувствовалось напряжение. Они вели себя неестественно. Он – угрюмый, настороженный, она – озабоченная. Однако я не мог понять, в чем дело. В шуме зрительного зала до меня доносились только обрывки фраз.
«Лучше вообще ничего не слышать!» – подумал я с раздражением и дал увлечь себя потоку – гипотез и размышлений.
Они вместе – что это значит? Встретились после «Федры» и помирились – возобновили прежние отношения? Или это произошло до спектакля французского театра? Или, может быть, они, вопреки очевидности, вообще пришли в кинотеатр отдельно друг от друга, сами по себе? Может, Ежик просто подсел к ней, увидев, что рядом свободное место? (Другой ход событий мною не рассматривался.) И теперь они мучаются друг с другом. Предъявляют претензии? Бросают упреки? Он опять утомляет ее своими амурами?
Тем временем в зрительном зале становилось все многолюднее. Все места были заняты, а зрители продолжали прибывать. Они стояли у стен, сидели на полу – в проходах, перед самым экраном. Наконец двери закрыли, и тогда на невысокую сцену вышел, поправляя бабочку, директор Service Culturel, встреченный аплодисментами зрителей.
Он поднял руку, показал на часы (было пятнадцать минут девятого) и пошутил, успокаивая публику: мол, долгих речей не будет! (Смех и опять аплодисменты.) Только несколько слов в качестве вступления. Сейчас мы увидим фильм, который покорил весь мир. И дело не только в Золотой Пальмовой ветви Каннского фестиваля и других призах и наградах. Главное – успех у зрителей, у массовой аудитории. Фильм вышел на экраны всего лишь год назад, а его посмотрели уже сотни тысяч людей. Критики, социологи и даже философы задают себе вопрос о причине такого ошеломляющего успеха и такой высокой посещаемости. И приходят к выводу, что картина просто отвечает потребностям современного человека, которому уже приелась и порядком надоела философия отрицания, сомнения и абсурда – все эти нигилизмы, комплексы, депрессии – и который возвращается к вере в простоту чувств и искренность переживаний. «Человек хочет быть обычным, – говорит Клод Лелюш. – Хочет любить и радоваться жизни. Хватит Кьеркегора! (Взрыв смеха, аплодисменты.) После затянувшегося маскарада, фальшивых поз и гримас он хочет опять стать самим собой – мужчиной и женщиной!..»
Я взглянул на Ежика. На его липе, которое я мог видеть со своего места в профиль справа, отчетливо проступило выражение насмешки, смягченной жалостью; будто отпечаталась промелькнувшая в голове фраза: «Боже, что за кретин!»
– Attention, s'il vous plaît! [196]196
Минуту внимания! (фр.)
[Закрыть]– директор пытался перекричать шум и аплодисменты. – Отдел культуры Французского посольства приглашает после просмотра всех собравшихся здесь гостей на бокал вина! А пока, à bientôt! До встречи в вестибюле! – И исчез за экраном.
Через несколько секунд свет в зале начал гаснуть.
Потребности современного человека и его мечты об «обычной» жизни воплощали в фильме… автогонщик и script-girl. Он испытывал на трассах гоночные болиды, после работы разъезжал себе в белом спортивном «мустанге»; а она прохаживалась со сценарием в руках на первом плане и без конца расчесывала волосы. Их естественный образ жизни и полное отсутствие претенциозности находили выражение в одежде и поведении. Она, к примеру, на съемке в тропическом климате (эпизод снимали в Африке: верблюды в пустыне) надела на себя шубу с широким воротником и сапоги по колено; он же, управляя «мустангом», точнее: выписывая виражи с искусно контролируемым скольжением на песчаном пляже, курил толстые сигары и читал еженедельник «Time»; к тому же глаза его были скрыты черными очками.
Эти двое, простые люди тридцати двух лет, – Ани и Жан-Луи – состояли раньше в браке, и жизненный опыт у них был тоже типичный и обычный. Оба потеряли своих супругов. Жена Жана-Луи, – узнав, что у него во время гонки случилась серьезная авария и, возможно, он уже никогда не вернет себе прежнюю форму (спортивную? физическую? мужскую?), – впала в депрессию и вскоре… покончила жизнь самоубийством. В свою очередь, супруг Ани – актер и одновременно бесстрашный каскадер – погиб «на посту», выполняя рискованный трюк. Однако до того, как это случилось, они жили просто и счастливо. Проводили, к примеру, время в своих скромных деревенских владениях (со стадами коней и быков и сворами охотничьих собак), посиживая рядом на огромном незастеленном ложе и занимаясь искусством – музыкой и поэзией: всесторонне одаренный и одновременно физически крепкий каскадер в присутствии своей супруги сочинял новую песню; играл на гитаре и пел, держа во рту сигару и пуская дым себе в глаза; легко, без мук рождающийся текст песни он записывал на небрежно брошенной в складки кремового постельного белья пишущей машинке. А в иной раз, в Альпах, они в просторных белых шубах катались по снегу. Или целовались на выщербленных стенах средневекового замка.
Вдову и вдовца объединили – что может быть естественней – их малолетние дети, отданные в свое время в пансионат в местечке Дювилль – живописном курорте на побережье Нормандии, где бывал и Марсель Пруст. Встретившись там однажды, когда на воскресенье приехали навестить детей, они познакомились: погода обещала дождь, и заботливый Жан-Луи предложил Ани отвезти ее на своем «мустанге» обратно в Париж. Так все и началось.
Через неделю они опять встретились – по тому же случаю. На этот раз провели воскресенье как одна семья. Вместе позавтракали в местном ресторане; прокатились на пароходике; прогулялись по пляжу, обсуждая… творчество Джакометти. Жан-Луи пару раз уже хотел коснуться Ани, но удержался – вероятно, из-за присутствия детей. Он сделал это уже в Париже у ее дома (номер 14 на Монмартре), когда она собиралась выйти из «мустанга». Ани не отняла руки, но и не поддалась на нежную ласку гонщика, и Жан-Луи, не без сожаления, но и без излишних переживаний, отправился в Монте-Карло на очередную гонку.
В Париже Ани вела жизнь деловой женщины. Отважно перебегала загруженные транспортом Елисейские поля, лавируя между рычащими автомобилями (не по пешеходному переходу); останавливала такси; для психического равновесия созерцала лебедя, скользящего по воде, и пустую скамью в парке; наконец, чтобы снять напряжение от дневных забот и треволнений, посещала парикмахерскую.
А тем временем Жан-Луи – будто это дело самое обычное, как бы даже нехотя – победил в Монте-Карло. Ани, узнав об этом – случайно – по телевидению, в невольном порыве отсылает ему телеграмму такого простодушного содержания: «Браво! Люблю тебя! Ани». Хотя она дала, мягко говоря, неточный адрес (Трасса в Монте-Карло. Гонки), ее депеша счастливо дошла до адресата: ее вручил ему на праздничном банкете – опять же самое обычное дело – на серебряном подносе кельнер в ливрее.
И тогда Жан-Луи – герой дня и банкета – немедленно бросается прочь от этого мира роскоши и богатства, моды и фальши, чтобы помчаться на своем «старом мустанге» (конечно, с превышением скорости) навстречу обычной и настоящей любви. Машину ведет одной рукой, а другой тщательно бреет щеки электробритвой.
Однако в Париже Ани не оказалось. Он мчится в Дювилль. – И интуиция его не подвела. Удача! Она там прогуливается с детьми по пляжу.
Радостная встреча. Эйфория. Упоение. Ресторан в отеле. Отдельный номер.
И вдруг – какая незадача! Ани в объятиях любовника, который не щадит сил, чтобы довести ее до экстаза, остается заторможенной и холодной! Вместо того чтобы помочь ему, она трагически морщит брови и расчесывает волосы! Нет, ничего из этого не получится! Никакой тебе конъюгации!
«Почему?» – спрашивает оконфузившийся Мужчина.
«А cause de mon mari» [197]197
Из-за моего мужа (фр.).
[Закрыть], – отвечает Женщина.
«Mais il est mort!» [198]198
Но ведь он мертв! (фр.)
[Закрыть]– не сдается Мужчина.
Но все напрасно. Для нее это не имеет значения. Видно, слишком рано.
Внутренний разлад. Драма. «Горчичное зерно» [199]199
Фраза из поэмы А. Мицкевича «Дзяды». Евангельская «Чаша сия». (Примеч. пер.)
[Закрыть]Обычных…
Но так как они честно переносят эти страдания, то получают награду. И не на небе, а на земле – и уже скоро. После печального утра в отеле и мучительного расставания на вокзале в Дювилле Мужчина мчится на своем «мустанге» вслед за набравшим скорость поездом с Женщиной, опережает его и успевает встретить Женщину на вокзале в Париже.
Да, теперь уж совершенно ясно: «любовь их сильнее».
Так, во всяком случае, утверждала песня Франсиса Лея.
Я смотрел этот фильм, сначала издевательски посмеиваясь, а потом с раздражением и со все возрастающим удивлением.
О, боги! Ведь это кич! – взывал я к помощи Олимпа. Самая откровенная халтура! Сентиментальный вздор в мещанском вкусе! – Нет ничего удивительного, что смотреть этот бред собираются толпы народа, но чтобы это нравилось элите, haute societé? Чтобы это получило Гран-при на Каннском фестивале, а потом номинировалось на почтенного «Оскара»? – Почему? Pourquoi? – Мир совсем сошел с ума.
К моему возмущению и разочарованию в какой-то момент добавилась тревога за Мадам. Что, если ей тоже понравилось? Что, если она в этом тоже что-нибудь нашла? Нет, это было бы слишком ужасно! Это была бы катастрофа!
«Правда, это ужасно? – телепатически посылал я ей отчаянные заклинания, умоляя подтвердить, что ей неприятен фильм. – Правда, что он тебе противен… и вызывает у вас отвращение? Он не может тебе нравиться… и вы должны им гнушаться! Пожалуйста, подтвердите это! Пожалуйста, дайте мне знак! Пожатием плеч, выражением лица… Ведь вы это умеете…»
Однако ее поведение оставалось непроницаемо корректным. Она спокойно, без лишних движений смотрела на экран, ее лицо (которое я видел в профиль) ничего не выражало – ни восторга, ни отвращения. Это было особенно заметно по сравнению с поведением Ежика, который не скрывал своей идиосинкразии, но, страдая от нее, иногда – к раздражению соседей – доходил до крайних форм. Возмущенно качал головой, фыркал, причмокивал, закрывал лицо руками.
Позиция сторон натолкнула меня на мысль, что если они опять поссорились и если она испытывает к нему неприязнь, то, возможно, в этом причина ее подчеркнутой корректности. Тогда его отвращение к фильму, тем более выраженное в такой импульсивной форме, может в ее душе отозваться назло ему симпатией к этой халтуре! Я боялся такого поворота, и настолько, что и ему начал слать мысленные предостережения.