Текст книги "Мадам"
Автор книги: Антоний Либера
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 30 страниц)
«Пан Ежик! Ради Бога! – заклинал я его в душе. – Успокойтесь! Возьмите себя в руки! Сдержите праведный гнев! Ведь если вы поссорились, то нужно отвлечь ее, а не давать повод для новой ссоры. Своей принципиальностью вы доводите ее до греха и толкаете на отчаянный шаг!»
К сожалению, мои призывы не возымели действия. Он продолжал беситься от возмущения, шикать и фыркать. И, кто знает, может, именно его ожесточение стало причиной того, что потом случилось…
Но все по порядку! Не будем опережать события.
Когда сеанс закончился и зажегся свет, мое задание перешло в самую сложную фазу. Я должен был, не теряя их из виду, так маневрировать в пространстве, чтобы они меня не заметили. Головоломная задача! Кинотеатр «Скарб» небольшой. После длинной серии поворотов, резких ускорений, торможений и скрытых передвижений в толпе и вдоль стен мне, в конце концов, удалось – когда все уже перешли в вестибюль и там выстроились в произвольном порядке – занять сравнительно удобную и безопасную позицию для дальнейших наблюдений.
Мадам и Ежик стояли рядом с «буфетом» (три составленных стола, накрытые черным плюшем), на котором сверкала батарея бокалов с белым вином.
У моего наставника рот не закрывался. Он сыпал словами как заведенный, жестикулировал, громко смеялся. Сомневаться не приходилось: он издевался над фильмом. Мадам слушала его со все возрастающей скукой. Смотрела перед собой, поверх людей, отвечала редко и с заметным раздражением, видно, его критика ей порядком надоела. «О Боже! Сколько можно! – казалось, взывала она. – Зачем так нервничать!» Он, однако, не мог остановиться. А когда к ним подошли два столь же критично настроенных француза (его знакомые, а не ее, потому что он их представил) и почитатель поэзии Расина стал с еще большей горячностью стирать в порошок фильм, предавший идеалы великой французской культуры, его любезная – La Belle Victoire – Madame – вежливо поклонилась и оставила его.
Только теперь я увидел полностью ее костюм: ниже пурпурно-бордового жакета на ней была черная плиссированная юбка, закрывающая колени, а на ногах облегающие темно-коричневые сапоги на молнии.
Она, очевидно, просто прохаживалась без определенной цели, потому что, когда послышался звон бокалов и громкий голос директора, сразу остановилась и повернулась.
Воцарилось молчание.
Директор поблагодарил собравшихся за тот горячий энтузиазм, с которым они приняли картину, после чего подбросил горсть информации о фильме, включив в это dossier отрывки из интервью с Лелюшем, опубликованного в журнале «Arts».
Модный режиссер говорил примерно следующее:
«Я рассказал историю мужчины и женщины, историю их любви. Это своеобразный реванш за то фиаско, которое потерпел мой предыдущий фильм. В нем тоже говорилось о любви, но любви молодых людей, восемнадцатилетних. Здесь же речь идет о людях взрослых, тридцатидвухлетних.Это возраст расцвета. Благодарное время. Человек уже много узнал о жизни, но еще свеж и молод. Все в его власти: карьера, деньги, любовь. Это жизнь во всей ее полноте. Во всей полноте! Я даже сначала хотел назвать этот фильм „La Mi-temps“ [200]200
Полустанок (фр.).
[Закрыть]. И кроме этого, я считаю, что тридцать два года… – директор поднял голову над журналом „Arts“ и с улыбкой посмотрел на собравшихся, будто хотел отыскать среди них кого-то взглядом, после чего вновь наклонился к журналу, продолжив чтение, – что тридцать два года – это абсолютно неповторимый, лучший возраст женщины, когда во всей полноте расцветает ее красота и интеллект».
Он отложил открытый журнал, взял один из бокалов и, вновь скользнув взглядом по собравшимся гостям, поднял тост за… force de l'âge.
Я замер.
«Ты что, свихнулся?! – разозлился я на самого себя и тут же опомнился. – Совсем голову потерял! Это мания! Форменный бзик! Все относить на ее счет! Во всем выискивать намеки!»
«Но, с другой стороны, – защищал я свою первую реакцию, – какое совпадение! Ведь именно сегодня у нее день рождения, и ей исполнилось как раз тридцать два года! И еще эта force de l'âge, прямиком из де Бовуар! Случайное совпадение? – Но в таком случае зачем он осматривался… или, точнее, когоискал среди собравшихся в холле? Никого? Просто так, в шутку поглядывал?»
Однако я не заметил, чтобы он отыскал ее в толпе, а она ответила бы ему взглядом, а я бы это обязательно заметил, потому что ни на минуту не упускал ее из поля зрения.
Но само стечение обстоятельств казалось мне подозрительным и не давало покоя. С величайшей осторожностью (со шитом «L'Humanite», закрывающим лицо) я подобрался к буфету и, сделав вид, что беру бокал с вином, заглянул в журнал «Arts», который там и остался – открытый на интервью с «чудо-ребенком» кинематографа. Найти строки, процитированные директором, не составило труда. Они были подчеркнуты. Да, все сходилось. За исключением одного – возраста. Лелюш сказал «trente» [201]201
Тридцать (фр.)
[Закрыть]. Директор добавил два года.
Вот так! Я был прав! Он вел свою игру! Дату ее рождения и тему дипломной работы он мог узнать хотя бы из тех документов, которые она представила в посольство, для оформления стажировки во Франции.
Мне вдруг вспомнилось выступление директора в «Захенте» на открытии выставки: тот момент, когда он, цитируя монолог Антония, неожиданно прервал его и как-то странно посмотрел вверх. – На какой фразе это случилось? Я попытался вспомнить. Уж не на словах ли: «никогда никто так не любил…»?
Это воспоминание немедленно потянуло за собой следующие. Как он наливал ей шампанское на приеме в галерее. Его беседа с ней в театре во время антракта. Как он заехал за ней на голубом «пежо». Упоминание Зеленоокой, что он читал мое сочинение. (Интересно, он прочел только мою работу? А другие читал?) Двусмысленное, лукавое замечание «серебряной» Марианны, связанное с Мадам, что пол иногда имеет значение, и ее насмешливое выражение лица – странное и многозначительное.
Сомнений не оставалось: директор ухаживал за Мадам, возможно, у него уже был с ней роман. Более того, он в своей игре использовал те же методы, что и я. Пускал в ход намеки, прибегал к цитатам, во время публичных выступлений подавал ей незаметные для посторонних глаз знаки. (Интересно, что он думал, когда читал мою работу? Понял, кому она адресована? Заметил подтекст? Знает – как Константы и Ежик – второе имя Мадам? Знает, что она – «Victoire»?)
Однако то, что происходило после того, как директор произнес тост, не подтверждало предположения и выводы, которые я сделал. Наоборот – опровергало. Директор не оказывал ей никаких знаков внимания, даже не подошел к ней! Присоединился к другим гостям, французам и полякам, ораторствовал, блистал, а на нее даже не взглянул, хотя обстоятельства позволяли. Это казалось тем более странным, если принять во внимание, что с того момента, как Мадам покинула общество Ежика, она оставалась одна и не знала чем заняться. Курила сигарету, чего раньше я никогда за ней не замечал, и выглядела потерянной и смущенной. Казалась полной противоположностью тому образу великосветской дамы, когда на приеме в галерее «Захенте» беседовала с послом. Я никогда ее такой не видел. Она будто потеряла свою силу, будто что-то погасло в ней. Горделивая поза и независимое выражение лица не одухотворяли, не помогали ни сигарета, ни элегантный костюм – этот роскошный, просто королевский жакет и изящные облегающие сапоги. Она была похожа на маленькую, несчастную девочку. Растерянную, неуверенную в себе.
Мне стало ее жаль.
«Тридцать два года назад, – думал я, глядя на нее из-за портьеры на дверях в зрительный зал, – где-то в Альпах – во Франции? Швейцарии? – она впервые увидела дневной свет. Первый вздох, крик, биение сердца и какие-то туманные образы. Снаружи мороз и снег. Белым-бело, лазурь небес, резкий свет солнца и панорама гор. Грозные, дикие вершины первозданной, доисторической эпохи Земли. Внутри уютно и тепло. Мягкий свет и тишина. В кухне и на камине горят свечи. Счастье. Невинность. Надежда. Нулевая точка отсчета. Бессчетно времени. И длятся и длятся эти первые сутки, будто никогда не кончатся. А потом вдруг старт. Резкое ускорение. Дни. Недели. Месяцы. Десятки миллионов секунд. Впечатления. Переживания. Мысли. Сотни тысяч новых ощущений. Разгон. Все быстрее и быстрее. Гонка. Мельканье событий и лиц. Вихрь. И вдруг – далеко от дома. И вообще – нет ни дома, ни кого-нибудь близкого. Есть комната с кухней в несчастной, замызганной стране. Родина, оказавшаяся чужбиной. Грязь, гниль и вонь. И счет дням. Как в тюрьме до амнистии. До сегодняшнего вечера. До „сейчас и здесь“ – до этой минуты в этом пространстве, до ее взгляда на швейцарские часики (наследство матери?) и последней затяжки сигаретой. Тридцать… тридцать два года! Невероятно! Так мало!»
Мной снова овладело искушение подойти к ней. Тем более что директор уже покинул кинотеатр, прощаясь со всеми направо и налево.
«Такого удачного момента еще не было! – с волнением думал я. – Уж теперь ты должен подойти к ней. Ты немедленно сделаешь это – самым естественным образом. Прекрати кокетничать, кривляться, притворяться, играть чужую роль. Расслабься! Будь самим собой!»
«Собой? Значит, кем?» – отозвался во мне хорошо знакомый, холодный и неприятный голос.
«Как это – кем? Обычным. Естественным. Настоящим».
«Такого не существует. Все – только игра и маска».
«Все?»
«За исключеньем боли. И смерти. И… наслаждения».
Мадам снова нервно взглянула на часы, погасила сигарету и пошла к выходу. Я осторожно выскользнул из-за бархатной портьеры и пошел вслед за ней.
«Как Ашенбах за Тадзио» [202]202
Образы из «Смерти в Венеции» Томаса Манна. (Примеч пер.)
[Закрыть], – подумал я, усмехнувшись.
Когда она толкнула застекленные двери и переступила порог кинотеатра, из толпы вдруг выскочил Ежик и, надевая на бегу свой серый плащ, поспешил за ней. Я встал как вкопанный, но потом тоже вышел и с бьющимся сердцем стал наблюдать за развитием событий.
Мадам в одиночестве шла той же дорогой, какой – три часа назад – я добрался до кинотеатра. То есть «внутренней» дорогой, через проходной двор в направлении арки у здания Факультета классической филологии. Ежик догнал ее через каких-нибудь двадцать метров. С минуту они шли рядом, совсем близко друг от друга; он, повернувшись к ней, что-то говорил, возбужденно жестикулируя. Внезапно она остановилась и, сказав несколько слов резким, категорическим тоном, повернулась и энергичным шагом пошла в противоположном направлении, к улице Траугутта. Ежик постоял с минуту, оторопевший и удрученный, и, понурив голову, поплелся вглубь двора.
Я на безопасном расстоянии последовал за Мадам.
Она свернула направо, к Краковскому Предместью. В ущелье пустой улицы, в сухом, морозном воздухе стук ее каблуков о тротуар звучал звонко и отзывался эхом. Мадам скрылась за зданием Философского факультета. Я ускорил шаг, потом остановился и выглянул из-за угла. Она шла к пешеходному переходу по направлению к Обозной улице. Я тоже миновал Философский факультет и взбежал на ступеньки костела, откуда – скрывшись за цоколем фигуры Спасителя, несущего крест, – мог наконец спокойно вести наблюдения. Она перешла на другую сторону Краковского Предместья, пересекла Обозную улицу и направилась в сторону дворца Сташица – к памятнику Копернику.
«Куда ты идешь, девушка? – мысленно воскликнул я. – К прежней резиденции Центра? В Золотой зал? К призраку твоей матери, которая сегодня тридцать два года тому назад родила тебя? – Похвальное намерение, только дворец в такой поздний час уже закрыт. День кончился. Наступила ночь».
Девушка, вместо того чтобы ответить, скрылась за памятником. А через мгновение вход во дворец озарился золотым сиянием. Однако это не было чудом, а всего лишь светом фар голубого «пежо», который одновременно со звуком захлопнувшейся дверцы выехал из-за памятника, после чего резко добавил скорость, подобно «мустангу» Жана-Луи, и помчался, нарушая правила, в сторону Нового Свята.
Чтобы проследить, как они поедут – прямо, направо или налево на улицу Свентокшискую, – я должен был наклониться, и довольно низко, за толстую балюстраду. Он наверняка не свернул налево – на восток (Саска Кемпа, район Праги) и не поехал прямо – на юг (Мокотов), иначе я бы это видел. Следовательно, он свернул направо – на запад (Охота, Воля). Повиснув всем туловищем над пропастью приличной глубины, я принялся размышлять, куда они могли поехать. И вдруг в этот момент увидел Ежика, появившегося в арке Факультета классической филологии. Он шел тяжелым, усталым шагом в сторону Нового Свята.
«Эх, парень, – подумал я с сожалением, – зачем ты позволил ей уйти?»
Я сполз с балюстрады и встал на ноги. Мой взгляд опять остановился на памятнике Копернику. С циркулем и маленькой моделью Солнечной системы он с любопытством вглядывался в небо – прозрачное и просвечивающее в блеске полной луны. Я последовал его примеру и тоже задрал голову, чтобы посмотреть на звезды. Где сегодня Водолей? Где Дева? Где может быть сейчас Венера? Но прежде, чем мой взгляд добрался до горизонта Вселенной, я увидел лицо и руку Спасителя, фигура которого возвышалась надо мной. С того места, где я стоял, казалось, что Господь слегка повернул свою склонившуюся под тяжестью креста голову в сторону Коперника, будто хочет сказать ему: «Хватит пялиться на звезды, иди за мной», а пальцем правой руки указывает на юг.
«Голгофа на юге? – подумал я, определяя по памяти местоположение Иерусалима. – На юго-западе, если не ошибаюсь…»
И тогда ко мне пришло озарение. Ну, конечно! Куда же еще! Только туда они и могли поехать!
Об эту пору в столице надвисланского краяпод мудрым руководством народной демократии почти все заведения были уже давно закрыты, а отели и резиденции дипломатических служб находились под неусыпным контролем. Только кто-нибудь крайне наивный или совсем уж отчаявшийся или тот, кто специально искал контакта с контрразведкой, мог отправиться с дипломатом в гостиничный номер, тем более на его квартиру, арендованную фирмой «Пума»… То же самое касалось иностранцев, вступающих в связь с автохтонами. Единственным более или менее надежным в смысле конфиденциальности местом (и то далеко не всегда) оставалась частная квартира польского гражданина. А такая – в данном случае – находилась, по моим сведениям, в четырехэтажном доме в небольшом жилом квартале действительно на юго-западе Варшавы.
Обнадеженный «чувством и верой», которые вдохнул в меня Спаситель, я спустился по второй лестнице с террасы к дверям костела и отправился по следам Мадам в сторону улицы Обозной. Пройдя мимо памятника Копернику, доверившемуся «разуму и глазу», я пошел дальше до ближайшей остановки тачек, как называли тогда городские такси.
Первой машиной в цепочке дожидающихся своей очереди автомобилей была старая модель «варшавы», уже редко встречающаяся, с кривым «горбатым» задом и тяжелым, вздутым носом, увенчанным топорным украшением в виде округлого снаряда. Мне она пришлась не по вкусу. Я не любил эти машины. Они еле ехали, гремели, в них пахло бензином. Однако выбора у меня не было: старая «варшава» стояла первой в очереди. Я дернул за ручку дверцы, сел на сиденье и сказал куда ехать.
Водитель, такой же потрепанный, как его машина, в темной кожаной куртке, дважды повернул ручку счетчика.
– Ночной тариф, – заявил он.
– Да, знаю, – небрежно бросил я. – Поехали. – И незаметно пощупал левый карман брюк, где лежали деньги. А когда убедился, что они на месте, то в ответ на прозвучавшие сомнения в моей кредитоспособности, как бы пытаясь завязать приятельский разговор, спросил с притворным сочувствием: – Ну и как, держится еще наша древняя «варшава»?
– Какая «варшава», друг! – насмешливо фыркнул водитель. – Настоящая «победа»! Год выпуска пятьдесят третий. Еще Сталина помнит, по крайней мере его похороны.
– «Победа»?! – воскликнул я и улыбнулся про себя.
– А как ты думал, браток! Видишь, здесь русские буквы, – он постучал пальцем по ветровому стеклу, где виднелась надпись «ТАНК».
Я взглянул на приборную доску. Действительно, надписи были на русском языке. Даже форма арабских цифр на спидометре напоминала кириллицу. А в центре приборной доски находилась декорация, имитирующая радиоприемник: хромированные планки на натянутой материи как бы маскировали спрятанные под ними динамики, а металлический силуэт небоскреба со шпилем и с красной звездой наверху (наподобие варшавского Дворца культуры) создавал видимость вертикальной шкалы с контрольной лампочкой сверху.
Эта советская символика с выразительными формами технического оборудования «сделано в СССР» и эстетикой декоративных деталей периода «культа личности» подействовала на меня примерно так же, как вкус печенья «мадленки» на Пруста.
Я оказался в другом времени. В том, которое помню из самого раннего детства. Но я в нем уже не был тем наивным мальчуганом, способным воспринимать лишь видимый, поверхностный образ людей и предметов, не понимая, что скрывается и происходит внутри их; я перешел в прошлое таким, каким был сейчас, – юношей перед выпускными экзаменами, выросшим в атмосфере радио «Свободная Европа» и воспитанным людьми типа пана Константы. Я знал что на самом деле означает «серп и молот» и символом какого мира является «красная звезда». И, наверное, именно поэтому старый рыдван, на котором я ехал по темным и безлюдным улицам центра столицы, внезапно превратился для меня из обычной «тачки» в страшную гэбэшную повозку, поспешающую на ночную операцию – чтобы арестовать кого-то. Не на таком ли автомобиле увезли из дома Макса? Кто знает, возможно, именно на этом, до того, как он перекрасился в такси.
«А теперь он гонится за дочерью Макса, – подумал я и вздрогнул. – За рулем Рикардо. На заднем сиденье мистер Джонс. Не хватает только Педро… Вновь горит священный огонь! Возвращаются прежние времена!.. Я еду за Викторией, оказавшейся в Герцогстве Варшавском голубого „пежо“ и устремившейся в январе с мсье Жанвье на Голгофу. Еду на русской „победе“…»
Указатель скорости колебался на цифре девяносто.
– Ну, что ты на это скажешь? – отозвался Рикардо. – Какая старая «варшава» на такое способна?
– А это зачем, для правдоподобия? – позволил я себе сомнения, указав на приборную доску.
– Что? – буркнул он настороженно.
– Радиоприемник как бы есть, – объяснил я причины своего скептицизма, – а на самом деле его нет.
– Это другое дело, – смягчился он. – Русский стиль. «Мы впереди!» Главное мотор, браток! Его не подменишь! А знаешь, дорогой, почему?
– Ну, ну? – подбодрил я его.
– Немецкий! – объяснил он со смехом. – «Победа»! – с насмешкой воскликнул он и переключил скорость. – Это «опель»! Вывезли целый завод! Контрибуции, па-а-анятно!
Мы добрались до района, где жила Мадам. Я не хотел подъезжать близко к дому. Поэтому попросил его остановиться, как только мы проехали автобусную остановку, на которой я вышел пару месяцев назад, прибыв сюда впервые – для рекогносцировки. На счетчике стояла цифра – сорок злотых и пятьдесят грошей. Я достал из кармана деньги и передал водителю два банкнота с Крестьянкой, после чего добавил пятерку мелочью.
– Сдачи не надо, – бросил я.
– Мое почтение, – поблагодарил меня водитель. (Чаевые в размере десяти процентов считались очень приличными.) – Удачи тебе, друг!
Он уехал. Я остался один в темноте. И медленно пошел по уже проторенной дорожке, внимательно осматривая припаркованные автомобили. Найду? Не найду? Нашел! Вот оно! Точнее – он. Название «пежо», как ни странно, мужского рода.
Автомобиль стоял у самого дома, с правой стороны. Темный, пустой, притихший. WZ 1807.
«Не очень разумно, – подумал я. – Даже рискованно. Оставлять такую улику! Забыть о любопытном и бдительном дворнике, от которого ничего не утаишь, а он при малейшем нажиме выложит все, что знает. Эх, погубит их привычка к комфорту! Еще Ленин это сказал. Неужели на них до такой степени подействовал фильм, что они забыли, где находятся? Что они не на Монмартре и, тем более, не в Дювилле, а в городе, где в мае пятьдесят пятого года „в ответ на агрессивную политику Запада и происки в духе „холодной войны“ западно-германских реваншистов“ был заключен Варшавский договор? Ему бы оставить машину где-нибудь подальше!»
Я посмотрел вверх, на окна. Комната была ярко освещена, но шторы задернуты, однако не полностью, оставалась широкая щель.
С сильно бьющимся сердцем я решительно направился к уже знакомому, стоящему напротив дому и, не включая свет на лестнице, поднялся на площадку между вторым и третьем этажами. Дрожащими руками достал из футляра бинокль и поднес его к глазам.
«Актеона за меньшую дерзость боги превратили в оленя, и его растерзали собаки», – подумал я и чуть не рассмеялся, но это был юмор висельника. И вообще какой там смех, хотя то, что я увидел, и не было «тем самым ужасным, что он мог увидеть на земле», как назвал это Жеромский в памятной сцене «Пепла».
В окулярах наведенного на резкость бинокля показался между шторами фрагмент висевшей на стене картины, которая изображала вытянутую серую башню собора. Известный мне собор и известная картина – репродукция одного из самых знаменитых парижских видов Бюффе: бульвар Сен-Жермен в серо-стальных тонах с устремленными в небо шпилями собора и со стоящим напротив собора легендарным кафе Aux Deux Magots – меккой парижской богемы и экзистенциализма! Командным мостиком Симоны де Бовуар! То есть эта картина стала для нее объектом какого-то культа! По крайней мере это ощущение печали или атмосфера Латинского квартала времен правления Сартра.
Однако мне не пришлось долго раздумывать над этой проблемой, так как мое внимание привлекло нечто совсем иное. Неожиданно загорелся свет на кухне, где – как оказалось – на окне не было занавесок, и в ту же минуту появилась Мадам, а за ней директор. На ней все еще был пурпурно-бордовый жакет и косынка, зато мсье Жанвье успел снять пиджак и бабочку и широко распахнул рубашку в вырезе жилета. Мадам достала из холодильника бутылку шампанского, отдала ее мсье Жанвье и из висящего на стене шкафчика взяла два высоких бокала. А директор в это время открывал бутылку. И прежде чем Мадам успела приготовить бокалы, пробка выстрелила в потолок, а за ней – султан пены, который по дуге полетел ей прямо на лацканы жакета. Она отскочила, с чрезмерным возбуждением взмахивая руками и весело смеясь, а он, как провинившийся школьник, бросился к ней и, не переставая что-то говорить, стал вытирать платком залитый вином жакет. Но усилия директора оказались, видно, не слишком эффективными, потому что она остановила его и начала расстегивать позолоченные пуговицы, после чего сняла жакет и вышла с ним из кухни (наверное, в ванную). Директор тем временем налил в бокалы шампанское. Когда она вернулась (только в блузке и в косынке), он рыцарским жестом протянул ее бокал и, слегка приподняв свой, произнес несколько слов.
«„С днем рождения поздравляет, – подумал он, застыв в молчании на своем посту. – Интересно, что говорит?
– Они мгновение, другое неподвижно стояли друг против друга, пристально глядя в глаза. – Сейчас поцелуются“, – и он замер в ожидании».
Однако этого не произошло. Они только соприкоснулись бокалами, выпили по глотку и ушли из кухни, погасив за собой свет. Через мгновение в шел и между шторами показались их силуэты.
«Ну, что теперь, – подумал он. – Что они делают и… что мне делать? И дальше стоять здесь и мучиться, ожидая… чего, собственно? Что еще может произойти? Надеюсь, ты не рассчитываешь, что они раздвинут шторы, как занавес в театре! А впрочем, если бы даже раздвинули? Ты что, действительно хочешь этого? Увидеть то „самое ужасное на земле“?! – Он мысленно рассмеялся, издеваясь над самим собой. – Кич! Вот до чего ты докатился! И как! Намного хуже, чем читатель романов Жеромского! Ты сам стал героемкича! Поднявшись на вершину познания, ты сейчас скатился на дно падения! Опомнись, наконец!
Беги отсюда, парень!»
Однако он не двинулся с места. Стоял с биноклем у глаз, как загипнотизированный, хотя все, что он видел, сводилось к фрагменту картины с серой башней собора.
– Без кича нет искусства, – услышал он знакомый голос. – Как без греха – жизни. Что читал Расин в юности под школьной партой? И чем попахивали его любовные похождения со звездами тогдашней сцены – дю Парк и Шанмеле?
– Точно неизвестно, – ответил он с вызовом.
– Да известно, известно, – спокойно ответил голос. – Достаточно внимательнее читать. Дешевка, халтура, кич.
– Рискованный аргумент, – заметил он, не соглашаясь. – С таким подходом можно и в аду очутиться.
– Можно, но не обязательно. Необходимо лишь твердо стоять на земле. А если ты любой ценой стараешься, чтобы, не дай Бог, ботиночки не запачкались, то и на небо не взлетишь.
– Я знаю эту песню. Мицкевич.
– «Уж слишком резво мысль твоя порхает где-то без отдыха в равнине мира, гонясь за легкимдуновением зефира» [203]203
Мицкевич А.Дзяды, часть вторая (пер. Л. Мартынова)
[Закрыть].
– Возможно, но кто сказал, что земля – это грязь или, по крайней мере, кич?
– Как – кто? Что это с тобой, шекспировед?
– Антоний – еще не Шекспир. А Шекспир мог это сказать иронически. Как раз для того, чтобы высмеять Антония.
– «Пораскиньте мозгами, пораскиньте мозгами, вы же на земле,и тут ничего не попишешь!» [204]204
Беккет С.Конец игры.
[Закрыть]
Он не знал ответа.
Но его мысль, как бы в противовес серьезности возвышенного диалога, который он вел с самим собой наподобие автора «Пира», резво отпрыгнула, как непослушное дитя, к совсем другой проблеме.
Сапоги! Ее облегающие ногу сапоги! Они все еще на ней? Или она уже в другой обуви? Я не мог этого установить, даже перерыв еще свежие воспоминания о «шампанской» сцене на кухне. Если она переобулась, то во что? В домашние шлепанцы? В комнатные туфли с помпонами? Тапочки? Или надела нарядные туфли, шпильки, лодочки? Пустяк, казалось бы, но какой важный и многозначительный! Кроме того, если она переобулась, значит, снимала сапоги. Именно «снимала», а не «сняла». Речь идет о самом действии. На первый взгляд обычном и простом, но совершенно отличном от того, как снимают шляпу, перчатки или пальто и даже верхнюю часть костюма! – Она переобувалась при нем, на глазах у француза? Или же скрытно, отойдя от него, – в ванной? в прихожей? Но если она их не сняла…
Вдруг стало темно. Свет в комнате погас.
– Ну, теперь все прояснилось, – он пытался держать фасон, подпустив неловкий каламбурчик. – Представление закончено. У тебя еще есть вопросы?
– Конечно, и не один.
– Например?
– Кто погасил свет? В первый раз или нет? И каким образом они перешли… от культуры до натуры?
– Слишком много хочешь знать, – откликнулся он эхом реплики, какой она остановила его на уроке, когда он, пытаясь узнать ее возраст, слишком далеко зашел в своих расспросах.
Но это не сдержало поднятую страданием волну риторического вопроса.
– Как это может быть… – мысленно повторял он, глядя в небо на звезды, – как двое взрослых людей вдруг отбрасывают привычную форму, внешние приличия и предаются стихии, которая их унижает? (Если бы не унижала, разве гасили бы свет?) Как они доходят до этого? И как можно с этим смириться? Как объяснить словами?
– Слова не нужны, – снова услышал он голос. – Они не говорят… Достаточно читать.
– Читать?! – он сам себя не понял.
– Как это в жизни происходит. Любой текст. Как Франческа с Паоло книгу о Ланселоте. Не помнишь эту сцену из второго круга «Ада» [205]205
Ассоциация с мятой книгой «Ала» «Божественной комедии» Данте. ( Примеч. пер.)
[Закрыть]?
Он отлично ее помнил. Не читал ему Константы, когда однажды в дождливый день они остались в том высокогорном приюте. Он еще удивлялся, почему его наставник выбрал именно этот отрывок и читал его с неподдельным волнением, комментируя отдельные эпизоды. (Как позже выяснилось, для него эта сцена была связана с Claire.)
– То есть нужно предать Слово? – почти закричал он.
– Почему предать? Сделать так… чтобы оно стало Телом.
– Это предательство. Предательство!
– Так начинается мир. Иначе вообще не начнется.
– Не в славе, но в позоре…
– В темноте и молчании.
И тогда он заплакал над собой.
А когда после долгих рождений-умираний вновь блеснул свет – другой, слабый, откуда-то сбоку (вероятно, ночной лампы), вскоре затем – в прихожей, осветив сбегающего по лестнице любовника, он взял себя в руки, выпрямился и, будто Гейст на мостике, опять поднял к глазам бинокль.
Директор и распахнутом плаще шел, опустив голову и дымя сигаретой, к своему «пежо» медленным, усталым шагом.
«Как Аптек после целого дня изнурительного труда», – подумал он, теряя остаток сил, но пытаясь подбодрить себя.
Ключ в двери квартиры я повернул тихо, насколько мог, а когда вошел в прихожую, свет не зажег. Точными, выверенными движениями (как в мимическом этюде) я снял верхнюю одежду и на цыпочках направился к своей комнате. Но когда я на ощупь добрался до своего убежища и уже взялся за ручку двери, свет у матери зажегся, и она сама тут же появилась в дверях.
– Когда ты возвращаешься домой? – строго спросила она.
– Извини… я не знал, ударил я в клавишу раскаяния.
– Что? Чего ты не знал?
– Что это продлится так долго.
– О чем ты говоришь? Что продлится?
– Ну, дискуссия и коктейль… В кинотеатре «Скарб» на Траугутта… После закрытого просмотра… Ну, фильма Лелюша.
– Дискуссия? После фильма Лелюша? И для этого ты взял бинокль? – она кивком головы указала на футляр с биноклем, который я все еще держал в руке.
– А, бинокль… нет-нет… – я рефлекторно поднял руку с биноклем. – Это совсем другое… Товарищ отдал.
– Товарищ отдал. Бинокль, – сквозь зубы повторила она и пристально посмотрела мне в глаза. – На закрытом показе фильма Лелюша. И ты хочешь, чтобы я тебе поверила?
– Так было бы лучше всего, – печально произнес я и толкнул дверь в свою комнату, после чего, измученный и отчаявшийся, заперся на ключ.