Текст книги "Мадам"
Автор книги: Антоний Либера
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)
MODERN JAZZ QUARTET
Одной из легенд, которыми я тогда жил, была легенда джаза, особенно в польской редакции. Девушки в бикини, героически атакующие нравы сталинской эпохи, Леопольд Тырманд, «ренегат» и диссидент, яркий писатель и несгибаемый поборник джаза как музыки, олицетворяющей свободу и независимость, наконец, бесчисленные занятные байки о первых джазовых ансамблях и особенно об их лидерах, которые зачастую делали блестящую карьеру, бывали на Западе и даже удостаивались посещения «мекки»: США, – вот мир этой легенды. В голове теснились образы прокуренных студенческих клубов и подвальчиков, полуночных, наркотических jam sessions и пустынных улиц все еще не отстроенной, лежащей в руинах Варшавы, на которые в ранние предрассветные часы выныривали из своих «подземных убежищ» смертельно усталые и странно печальные джазмены. Вся эта фантасмагория влекла к себе особым очарованием, с трудом поддающимся определению, и будила желание пережить нечто подобное.
Не долго думая, я решил собрать джаз-ансамбль и обратился к товарищам, которые так же, как и я, занимались музыкой и умели играть на каком-нибудь инструменте. Мне удалось уговорить их играть джаз, и мы составили квартет: фортепиано, труба, ударные, контрабас, после чего начали репетировать. Увы, это имело мало общего с тем, о чем мне мечталось. Репетиции происходили после уроков в пустом спортзале. Вместо дурманящих клубов сигаретного дыма, паров алкоголя и французских духов разносилась после уроков физкультуры удушливая вонь едкого юношеского пота; вместо атмосферы подвала, где собирается богема, атмосферы, складывающейся из декадентского интерьера, тесноты и полумрака, господствовало настроение, навязанное сценическим оформлением спортивного зала с ярким светом раннего полудня или мертвым светом газовых ламп и с характерным антуражем рядов лестниц на стенах, забранных решетками окон, голого необъятного пакета с там и сям выступающими клепками и с одиноко пасущимся на нем кожаным конем для прыжков и упражнений, и, наконец, сама музыка, которую мы играли, имела мало общего с искусством знаменитых ансамблей: нам никак не удавался тот самый легендарный экстаз и вакхические безумства, не говоря уже о божественно изощренных импровизациях в состоянии безумной аффектации; в лучшем случае нашу игру можно было назвать ремесленной подделкой.
Я старался не принимать этого близко к сердцу. Утешал себя тем, что сначала всегда так бывает и наш час еще не пробил. И чтобы не остыл энтузиазм – я представлял себе, как на концерте, который в будущем обязательно состоится, или на школьном вечере мы ошеломляем своей игрой слушателей, просто на колени их бросаем и как, особенно после моего лихого солешника, зал взрывается бурей аплодисментов и криками восторга, а я, не прерывая игры, поворачиваюсь в сторону слушателей и киваю головой, чтобы этим жестом успокоить и поблагодарить аудиторию, и вижу в эту долю секунды, как полным обожания взглядом пожирают меня первые красавицы школы.
Через несколько месяцев репетиций у нас был репертуар более чем на два часа, и мы решили, что уже нельзя оттягивать наше выступление. Но тут перед нами выросло неожиданное препятствие. О том, чтобы в школе организовать для учащихся джазовый клуб, открытый, скажем, по субботам и воскресеньям, никто не хотел даже слушать. По твердому убеждению дирекции и педагогического совета, это означало бы скандальное превращение воспитательно-образовательного учреждения в увеселительное кабаре, а в дальнейшем – что неизбежно – в публичный дом. О том, чтобы наш «Modern Jazz Quartet», так мы его назвали, играл на школьных танцевальных вечерах, которые, впрочем, устраивались крайне редко, хорошо, если три раза в год (карнавал, Новый год, выпускной бал), – об этом, в свою очередь, молодежь не хотела слушать. Наступило время восходящей звезды big beat'a, первых триумфов «Битлс» и ансамблей, им подобных, и подростки слушали в основном такую музыку и только под ее ритм хотели танцевать и веселиться.
В такой ситуации единственным шансом выступить, который нам был предоставлен, и то скорее из милости, оставалась халтура на школьных торжествах – надуманных, бездушных и нудных, – полных трескучей декламации и высокопарности. Принять такие условия означало пойти на компромисс, граничащий с изменой и забвением наших надежд и амбиций, тем более что нас предупредили: если мы воспользуемся великодушно предоставленным нам шансом, то должны играть только «спокойно и культурно», а не навязывать «какие-то там дикие ритмы или другую кошачью музыку». То есть нас низвели до роли поставщиков «музыкальных пауз» на школьных торжествах, пользующихся среди учащихся – включая, разумеется, и нас – плохой репутацией.
Наше участие в этих мероприятиях оказалось, в конце концов, скорее фарсом, гротеском, чем позорной деградацией. Мы играли что хотели, – только в абсурдном контексте. Например, знаменитую «Georgia» после напыщенного коллективного декламирования «Левого марша» Маяковского или какой-нибудь блюз после истерического выкрикивания стиха, рисующего страшную картину жизни рабочих в Соединенных Штатах, где – как утверждалось в стихотворении – «каждый день безработные прыгают вниз головой с моста в реку Гудзон». Короче говоря, это была какая-то кошмарная чушь, которую все понимали – и аудитория, и мы. Можно ли в такой ситуации сохранить хотя бы иллюзию, что мы тоже творцы Истории и принимаем участие в серьезном деле?
Но все же случилось однажды так, что лучик такой надежды блеснул на мгновение, хотя только – на мгновение, и благодаря особым обстоятельствам.
Одним из самых скучных мероприятий, которыми нас потчевали в это время, был ежегодный фестиваль школьных хоров и вокальных ансамблей. В соответствии с регламентом фестиваль всегда проходил на территории той школы, представители которой в предыдущем году получили главный приз – пресловутого «Золотого соловья». В последний раз этот жалкий трофей завоевал ансамбль именно нашей школы – дурацкое «Экзотическое трио», которое специализировалось на кубинском фольклоре и у нас популярностью не пользовалось. Ну, а теперь из-за их чертовой победы на нашу голову свалилось настоящее бедствие: организация фестиваля, «общественная работа» после уроков и наконец средоточие кошмара: трехдневные прослушивания, кульминацией которых должен стать финал и концерт лауреатов. Присутствие на нем было абсолютно обязательным – как проявление гостеприимства хозяев.
Действительность оказалась намного мрачнее, чем можно было предполагать. Основной причиной этого стал наш учитель пения, ужас всей школы, прозванный Евнухом за тонкий голос (героический тенор, как он сам его классифицировал) и за стойкое многолетнее безбрачие – типичный неврастеник и самодур, убежденный, что, кроме пения, причем в классическом варианте, нет ничего прекраснее на свете, готовый отстаивать свои убеждения до последнего. Он был объектом бесконечных розыгрышей и насмешек, однако в то же время его панически боялись, потому что, доведенный до крайности, он впадал в страшную ярость, доходил до рукоприкладства, к тому же – что самое ужасное – обрушивал на головы обидчиков жуткие угрозы, которые, правда, никогда не приводил в исполнение, но лишь услышав которые многие были близки к обмороку. Чаще всего он пугал нас такой карой: «Пусть до конца дней я буду гнить в тюрьме, но через минуту вот этим инструментом, – он доставал из кармана перочинный нож и открывал лезвие, – вот этим тупым ножом я отрежу кому-нибудь уши!»
И вот именно этот, деликатно выражаясь, маньяк и психопат был назначен руководителем фестиваля, ответственным за его организацию и проведение. Можно представить, что это означало на практике. На время мероприятия он стал самой важной фигурой во всей школе. Это был его праздник, дни его триумфа и одновременно сильнейшего стресса – ведь вся организация лежала на нем. В состоянии максимального возбуждения он кружил по коридорам, во все вмешивался и контролировал каждый наш шаг. А после уроков часами он мучил нас на репетициях хоров. Всем он откровенно надоел, и оставалось только с тоской и нетерпением ждать, когда же кончится этот жуткий кошмар.
В последний день фестиваля большинство учащихся было близко к состоянию глубокой депрессии и полного отупения. Постоянная травля, которую нам устроил вконец ошалелый Евнух, его все новые распоряжения, которые он тут же менял, и особенно многочасовое завывание нещадно фальшививших хоров – все вместе значительно превышало степень нашего терпения. Но наконец пробил священный час окончания и освобождения: прозвучали последние звуки какого-то возвышенного песнопения, исполненного последними лауреатами «Соловья», уважаемое жюри торжественно покинуло зал, и предоставленная самой себе молодежь, которой оставалось только вынести стулья и подмести сцену, впала в настоящую эйфорию.
В какой-то момент, когда мне нужно было закрыть крышку рояля, я не сделал этого, а ни с того ни с сего начал ритмично бить по четырем клавишам, извлекая нисходящие в минорной гамме звуки, которые в таком сочетании представляли собой типичное вступление для многих джазовых композиций, в частности знаменитого шлягера Рея Чарльза «Hit the Road Jack». Мой случайный, неосознанно совершенный поступок привел к совершенно непредсказуемым последствиям. Толпа учащихся, занятых уборкой зала, мгновенно подхватила отбиваемый мною ритм и начала хлопать, топать и выгибаться в танце, – а далее события развивались уже стихийно. Мои партнеры из «Modem Jazz Quartet» почувствовали как бы зов крови и бросились к инструментам. Первым ко мне присоединился контрабасист, выдергивая из струн те же четыре ноты в ритме одной восьмой. Вторым объявился на сцене ударник: в мгновение ока он сдернул с комплекта ударных покрывало, сел за барабаны, после чего, исполнив эффектное entree на барабанах и тарелках, слегка склонил к плечу голову и начал сосредоточенно, как бы исподволь, задавать нам нужный для композиции ритм в четверть. И тогда – еще в кладовой, где хранились инструменты, – отозвалась труба: сначала несколько раз повторила за нами эти четыре пьянящих звука вступления, после чего, когда солист, встреченный восторженными криками и аплодисментами, вышел наконец на сцену, раздались первые такты основной темы.
Собравшихся охватило настоящее безумие. Они начали приплясывать, изгибаясь и дергаясь, как в конвульсиях. А на сцену выскочил еще один ученик из технической обслуги, подставил мне стул (до этого я играл стоя), надел темные очки – чтобы я стал похож на Рея Чарльза – и, поднеся к самым моим губам микрофон, прошептал в экстазе:
– Вокал давай! Не стесняйся!
Могли я оставаться равнодушным к такому страстному призыву? Нет, эта просьба, вобравшая волю разгоряченной толпы, была сильнее удавок смущения, сдавивших мне горло. И я, зажмурив глаза, освободил горло и прохрипел в микрофон:
А распоясавшийся зал, как до нюансов понимавшая меня вокальная группа, сразу подхватил эти слова, придав им собственный, полный отчаянной решимости смысл:
No more no more no more!
Мало кто понимал, о чем говорится в этой песне, – английский был в нашей школе не на высоте – однако эти два слова, ритмично восходящие по ступеням минорного трезвучия в кварт-секст-аккорде, это прекрасно звучащее для польского уха сочетание «no more» все понимали и скандировали, полностью осознавая его значение.
Все уже! Хватит! Уже никогда, никогда больше! Уже никто не будет завывать, а мы не будем слушать! Долой фестиваль хоров и песенных коллективов! Провались ты, «Золотой соловей» и «Экзотическое трио»! Кондрашка хвати Евнуха, don't let him come back no more…
No more no more no more!
И когда в наркотическом забытьи уж не знаю в который раз мы выкрикивали с надеждой и облегчением эти слова, в зал, как бомба, влетел наш учитель пения и – с побагровевшим липом, будто через мгновение его хватит апоплексический удар, – закричал своим писклявым голосом:
– Что тут происходит, черт бы вас побрал!
И именно в этот момент произошло нечто такое, что возможно только в воображении или в тщательно отрежиссированных фильмах, – некое чудо, которое за всю жизнь человека случается крайне редко.
Те, кто помнят шлягер Рея Чарльза, отлично знают, что в последнем такте основной фразы (точнее, во второй его половине), на трех синкопированных звуках слепой негритянский певец специально «дает петуха», чтобы с шутовской издевкой задать вопрос «What you say?» – что дословно значит «Что ты говоришь?», а фактически: «Как, простите?» или «Что ты сказала?» (обращаясь к партнерше, которая в этой песне-сценке исполняет роль женщины, выгоняющей его из дома). Это вопросительное восклицание потому, наверное, что завершается доминантой, становится – в музыкальном смысле – как бы кульминационным моментом, одной из тех волшебных музыкальных фраз, которых подсознательно ожидаешь, и, когда они раздаются, тебя охватывает дрожь восхищения и наслаждения.
И случилось так, что страшный крик Евнуха пришелся как раз на окончание предпоследнеготакта фразы. На обдумывание решения у меня не было ни секунды. Я ударил по клавишам две первые ноты последнего такта (который одновременно являлся очередным возвращением к известному вступлению) и, изобразив на лице насмешливую гримасу человека, который делает вид, что чего-то не расслышал, прокукарекал в сторону Евнуха, стоявшего в центре онемевшего на мгновение зала:
– What you say?!
Да, я попал в точку! Зал взорвался хохотом, и всех проняла дрожь очищающей радости. Однако для Евнуха это было уже слишком. Одним прыжком он настиг меня за роялем, грубо сбросил со стула, захлопнул крышку инструмента и разразился одной из своих страшных угроз:
– Дорого тебе обойдется это выступление, сопляк. Ты у меня еще посмеешься, только уже бараньим голосом! Во всяком случае, неуд по пению тебе обеспечен. И я понятия не имею, как ты в конце года будешь его исправлять.
Это было последнее выступление нашего «Modem Jazz Quartet». На следующий день он был официально распущен, меня же за мое блестящее, что бы там ни говорили, выступление дополнительно отметили тройкой по поведению.
ВЕСЬ МИР – ТЕАТР
Короткая история нашего ансамбля с завершающим ее инцидентом должна была, казалось, подтвердить правоту наших учителей, которые предостерегали от подражания выпускникам прошлых лет. Ведь то, что разительным образом напоминало их ностальгические истории и что в их рассказах играло красками и очаровывало непосредственностью, в нашей реальности оказалось сначала пресным, потом глуповатым, а когда, наконец, вспыхнуло на краткий миг, то тут же и погасло; остались лишь пепел да стыд.
Несмотря на это, я не сдался и на следующий год предпринял очередную попытку магического преобразования реальности.
Это было время моего первого увлечения театром. Уже несколько месяцев ничто другое меня не интересовало. Я знал весь репертуар городских театров; на некоторые спектакли ходил по несколько раз; подобно театральному критику, не пропускал ни одной премьеры. Кроме того, я зачитывался драматическими произведениями, поглощал все доступные театральные журналы и изучал биографии знаменитых актеров и режиссеров.
Я жил будто в волшебном сне. Трагические и комические истории сценических героев, красота и талант исполнителей, их мизансцены и их монологи, их блистательные дурачества, игра света, которая в мгновение ока меняла реальность сиены, таинственный полумрак, ошеломляющий блеск, загадка кулис, за которыми скрываются персонажи, темнота и призывный звонок перед началом акта и, наконец, радостный финал: овация зрительного зала и поклоны артистов, в том числе и тех, чьи персонажи умерли на сцене всего лишь минуту назад, – этот иллюзорный мир околдовывал меня, и я готов был вообще не уходить из театра.
И вот я решил испытать собственные силы. Как они это делают, выходя на сцену и покоряя зрителей? Как они их гипнотизируют взглядом, мимикой, голосом? Как вообще поставить спектакль? Забыв о недавних неприятностях, связанных с «Modem Jazz Quartet», я основал школьную театральную труппу.
Дорога, на которую я вышел, не была устлана розами. Наоборот, она дыбилась от проблем и предательских рытвин в значительно большей степени, чем когда мы играли джаз. Занятия музыкой, на любом уровне, предполагают определенные навыки, уже само обладание такими навыками становится гарантией по крайней мере начального результата. В то время как на первый взгляд более доступное искусство театра требует – если в результате оно преподносит волшебный плод, а не становится источником всеобщего осмеяния – особого таланта и колоссального труда. Поэтому моей главной задачей было держать себя в руках и не расслабляться, чтобы дух разочарования не парализовал мою волю. Ведь то, с чем я имел дело, не только разительно отличалось от моих мечтаний и надежд, но подвергало мою страсть к божественной Мельпомене жесточайшему испытанию.
Каждый, кто хотя бы раз принимал участие в постановке спектакля, знает, что такое репетиции, особенно первые, и как раздражают любые огрехи и небрежности: отсутствие декораций, костюмов, света, реквизита, не выученный артистами текст, фальшивые интонации, манерные жесты и движения. Однако, чтобы полностью осознать степень моих страданий, следует перечисленные выше факторы помножить на коэффициент школьного дилетантизма и отсутствие подлинной мотивации среди участников этого проекта. Они, казалось, доверяли мне – введенные в соблазн моими миражами – и надеялись, что мы чего-то добьемся и все окупится, но, с другой стороны, они видели то же, что и я, и их одолевали сомнения, что влекло за собой угасание творческих возможностей и желание вообще отказаться от этой затеи.
– Мы только время зря тратим, – говорили они в такие минуты. – Ничего у нас не получится, только людей насмешим. А если что-нибудь и получится, то сколько раз нам удастся выступить? Один? Два? Стоит ли так надрываться ради одного выступления?
– Стоит, – отвечал я. – Если у нас получится, то даже одного мгновения достаточно. Я кое-что в этом понимаю… (Имелась в виду, разумеется, лебединая песнь «Квартета».)
– Болтовня это все… – махали они руками и расходились в молчании.
Наконец, после многомесячных репетиций, десятков изменений в составе и в репертуаре, после бесконечных нервных срывов и приступов отчаяния, где-то в конце апреля спектакль обрел окончательную форму. Это был монтаж избранных сцен и монологов из самых известных пьес: от Эсхила до Беккета. Спектакль назывался «Весь мир – театр», продолжался около часа и источал беспросветный пессимизм. Начиналось представление монологом Прометея, прикованного к скале; далее шел диалог между Креонтом и Гемоном из «Антигоны»; затем несколько мрачных отрывков из Шекспира, в том числе монолог Жака из «Как вам это понравится» о семи периодах в жизни человека (начинающийся со слов, давших название всему спектаклю); потом финал «Мизантропа» Мольера; вступительный монолог Фауста и фрагмент его диалога с Мефистофелем; а в заключение отрывок из монолога Хамма из пьесы Беккета «Конец игры».
Этот сценарий, предложенный на рассмотрение школьным властям, не был утвержден.
– Почему так мрачно? – поморщился завуч, худой, высокий мужчина с землистой кожей и внешностью туберкулезника, прозванный Солитером. – Когда все это читаешь, то жить не хочется. Мы не можем поощрять в школе упаднические настроения.
– Это классика, пан завуч, – защищал я свое детище. – Почти все входит в список обязательного чтения. Не я же составлял школьную программу.
– Ты программой не прикрывайся, – продолжал брезгливо морщиться завуч, перелистывая страницы. – Тексты подобраны явно тенденциозно. Подвергаются сомнению все ценности с целью отбить желание учиться и трудиться. Вот, пожалуйста, – он остановился на странице с монологом Фауста и прочел первые строки:
Ну, и что это значит? Не стоит, мол, учиться, потому что все равно толку никакого, да? И ты хочешь, чтобы мы этому аплодировали?!
– Мы это учили на уроках литературы! – парировал я раздраженным тоном. – Что же получается? Когда мы это читаем на уроках или дома, то все хорошо, а когда произносим со сцены, то плохо?
– На уроке дело другое, – спокойно ответил Солитер. – Урок ведет учитель, который может объяснить вам, что автор имел в виду.
– Так что же, по вашему мнению, имел здесь в виду Гете? – спросил я с иронией.
– Как – что? – фыркнул завуч. – Высокомерие! Зазнайство. Амбиции, точно такие же, как у тебя. Когда кому-то начинает казаться, что он всех превзошел, это плохо кончается. Смотри, здесь прямо сказано, – и он прочел еще несколько строк:
Будьте любезны! Магия, нечистые силы, заигрывание с дьяволом – вот чем кончает каждый возомнивший о себе гордец. Только об этом твой сценарий умалчивает. А кроме того, – он внезапно сменил тему, – здесь вообще нет отечественной литературы. В конце концов, вы учитесь в польской школе.
– Это подборка из величайших шедевров мировой драматургии, – начал я с тоской в голосе, но Солитер прервал меня на полуслове с намеренно подчеркнутым сарказмом:
– То есть, по твоему мнению, в отечественной литературе нет достойных внимания драматических произведений? Мицкевич, Словацкий, Красинский – для тебя это только досадные помехи, второстепенные и даже третьеразрядные имена…
– Я этого не говорил, – мне удалось легко парировать его выпад. – Хотя, с другой стороны, пан завуч не может не признать, что драмы Эсхила, Шекспира, Мольера и Гете ставят по всему миру, в то время как наши гении пользуются успехом только у нас.
– Чужое хвалите, своего не знаете, так гласит пословица… – усмехнулся завуч.
– Если быть точным, – поспешил я его поправить, – то это не пословица, а цитата из стихотворения Станислава Яховича, еще одного великого польского поэта. Ведь вы помните, пан завуч, это тот поэт, который написал: «Пан котик приболел и лег в кроватку», вы, наверное, читали…
– Ну-ну! – оборвал мои попытки продемонстрировать эрудицию Солитер. – Не очень-то умничай! Ты занимаешь типично космополитические позиции. Знаешь, что такое космополитизм?
– Гражданство мира, – ответил я коротко.
– Нет, – возразил завуч. – Это безразличное и даже презрительное отношение к традициям и культуре собственного народа. Ты бредишь Западом и, как идолопоклонник, преклоняешься перед его цапками.
– Перед Западом? – тут я постарался изобразить удивление. – Греция, насколько мне известно, еще задолго до нашей эры…
Однако Солитер не дал мне закончить.
– По какой-то странной случайности в твоем сценарии не нашлось места Чехову, Гоголю, Толстому, а ведь ты не осмелишься утверждать, что пьесы этих великих писателей идут только в России… то есть, я хотел сказать, в Советском Союзе.
– Короче говоря, мы не сможем играть наш спектакль? – я уже понимал, что дальнейшая дискуссия ни к чему не приведет.
– В такой форме – нет. Если только ты не внесешь поправки, которые я от тебя потребую.
– Мне нужно подумать, – дипломатично ответил я, а мысленно показал ему огромный кукиш.
Куражиться над Солитером, особенно мысленно, достижение невеликое. Истинным достижением было бы достойно выйти из сложившейся ситуации. После многомесячных репетиций, мечтаний и надежд у меня просто не хватало духа объявить труппе об отказе завуча. С другой стороны, я не мог этого скрывать и – выигрывая время – кормить артистов пустыми обещаниями.
Терять мне было нечего, и в тот же день я отправился в центр Варшавского конкурса любительских и школьных театров, который разместился в одном из столичных театральных зданий, чтобы предложить на конкурс наш спектакль. Но сохранять при этом спокойствие мне не удавалось. Идея принять участие в мероприятии такого уровня (самого серьезного в данной категории), к тому же наперекор Солитеру, воодушевляла, но одновременно внушала панический страх возможного провала. Наш сценический опыт был невероятно бедным. Нам не пришлось испытать на себе реакцию зрительского зала, поэтому мы не знали, на что, собственно, способны. Как подействует на нас волнение? Не подведет ли нас память? Как мы справимся с возможными неожиданностями? Кроме того, у меня не было ни малейшего понятия, насколько серьезной будет конкуренция. Вдруг наша подборка, независимо от того, как пройдет выступление, покажется инфантильной или, того хуже, скучной? Или просто смешной в своих претензиях на трагичность? Поражение такого рода было бы для нас слишком унизительным. Я чувствовал, что беру на себя огромную ответственность.
В бюро Конкурса театров царил сонный покой. За столом сидела молоденькая секретарша и красила ногти.
– Я хотел бы представить на конкурс этого года наш театральный коллектив, – робко обратился я к секретарше.
– От чьего имени ты выступаешь? – спросила она, не прерывая своего занятия.
– Как это – от чьего? – удивился я. – От своего собственного. От имени коллектива, который здесь представляю.
Она смерила меня взглядом.
– Ты не похож ни на режиссера, ни на учителя, – заявила она, возвращаясь к своим нолям.
– Более того, я ни тот и ни другой, – подтвердил я с притворной грустью. – Это значит, что я не имею права подать заявку о включении на конкурс нашего спектакля?
– Срок подачи заявок уже истек, – ответила она уклончиво.
Я почувствовал болезненные спазмы в сердце, но одновременно и облегчение. Ну, что же, не получилось, но, может быть, это и к лучшему. Правда, теряется последний шанс на триумф и лавры, но зато исчезает и призрак позора.
– Истек… – повторил я, как эхо. – А можно узнать, когда?
– Сегодня, в двенадцать дня, – объяснила она с притворным сочувствием.
Я взглянул на часы. Было четверть четвертого.
– До двух часов у меня были уроки в школе, – пробормотал я как бы про себя.
– Нужно было прийти вчера, – она развела руками, продемонстрировав этим жестом всю безвыходность ситуации и не забыв при этом полюбоваться результатами своих косметических трудов.
– Ну да… – покорно пролепетал я и уже собирался уходить, как в этот момент в комнату вошел не кто иной, как сам ЕС, собственной персоной, один из популярнейших в то время актеров, и секретарша сорвалась с места, расплывшись в любезнейшей улыбке.
ЕС был известен не только как выдающийся драматический актер, но и как обаятельный и одновременно капризный человек. Ходили бесчисленные легенды о его конфликтах с партнерами по сцене, о розыгрышах, которые он им устраивает прямо во время спектакля, и о его дружеских отношениях со вспомогательным персоналом и, особенно, с поклонниками. Не обходилось без слухов о его нарциссизме и мании величия и о том, как он комично скрывает эти слабости под маской скромного и робкого простачка. Падкий на аплодисменты и выражения восторга, он охотно занимался с молодежью, преподавал в школе актерского мастерства и опекал различные театральные проекты, такие, например, как Конкурс любителей театров. Последнее время он с триумфом выступал в роли Просперо в «Буре» Шекспира. На этот спектакль билеты были распроданы на много недель вперед, а я видел его уже несколько раз и знал почти наизусть.
Теперь, когда он вошел в кабинет с шутливым «Buon giorno, cara mia», я впервые в жизни увидел его вблизи и почти остолбенел от волнения. Однако через мгновение, когда он великодушно пожаловал мне руку и представился в несколько шутовской манере, мое сознание прояснилось, и я отважился на интригу, которая оставляла мне тень надежды, и обратился к нему со словами Ариэля:
Он бросил на меня быстрый благосклонный взгляд, после чего, мгновенно изменив выражение лица, будто надел на него суровую и надменную маску своего великолепного Просперо, подхватил диалог:
– О да, я все исполнил, – ответил я, продолжая игру, как на сцене. И далее фразой из Шекспира:
Он сделал шаг в мою сторону и обнял меня за плечи:
Я с разгона бросил реплику из Шекспира:
но, произнеся эти слова, сделал короткую паузу, как бы смутившись, после чего, глядя моему необычному партнеру прямо в глаза, неожиданно для самого себя продолжил строфу в ритме героического одиннадцатистопного стиха:
– Хотя и был один-единственный, в ком сохранилась
Твердость духа, и он, увы, стоит перед тобой.
Ведомый жаждою бессмертной славы.
Явился я, чтоб заявить свое участие в турнире,
В котором ты, о, повелитель, будешь судьею главным,
Но Сикоракса, —
я деликатно кивнул в сторону секретарши, —
та ведьма злобная,
Подкрашивая себе ногти, заявила,
Что срок истек сегодня пополудни. —
И взглянул на часы. —
Всего лишь три часа назад.
И вот стрела завистливого рока
Пронзила грудь, я потерял рассудок
И не знаю, что дальше предпринять,
Теперь надежда только на тебя, о, повелитель!
Великодушно руку протяни и выступи в мою защиту!
ЕС смотрел на меня со все усиливающимся удивлением, но, когда прозвучала последняя фраза моей импровизированной тирады, он восстановил на мгновение утраченные рефлексы и принял брошенный мною вызов.
– Ты говоришь, что Сикоракса
Не хочет допустить тебя к турниру?
Ну, что ж, попробуем мои магические чары,
Чтоб победить коварную колдунью.
На его лице появилось притворно-свирепое выражение, он сделал шаг в сторону секретарши и протянул к ней руки в магнетическом жесте:
– Не будь такой жестокой, королева, услышь меня!
И пусть допущен будет сей смелый юноша!
На эти слова секретарша просто расплылась в угодливом восторге и сказала, невольно следуя ритму шекспировского стиха:
– Я все исполню, господин профессор!
В ответ расчувствовался, в свою очередь, ЕС. Он раскинул руки в жесте восхищения и умиления и, придав своему лицу ангельское выражение, выдал одну из своих знаменитых интонаций (карикатурно, гротескно-слащавую):
– Как это прекрасно!.. – после чего обнял по-отцовски секретаршу и стал ее гладить по голове, а у нее на щеках выступил румянец и сверкнули зубки в нервной, широкой улыбке, исполненной восторга и смущения.