355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Незванов » Вечный Робинзон (СИ) » Текст книги (страница 7)
Вечный Робинзон (СИ)
  • Текст добавлен: 20 ноября 2018, 04:00

Текст книги "Вечный Робинзон (СИ)"


Автор книги: Андрей Незванов


Жанры:

   

Роман

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц)

“Хуанито напряженно прислушивался к голосам и хлопанью дверей в коридоре мотеля. Время близилось к полудню. Кто-то внутренний подсказывал ему, что надо бы быстренько встать и закрыть дверь номера изнутри, потом одеться и уйти через окно. Но он с непонятным, неразумным упорством не желал прислушаться к доброму совету. Кто-то второй внутри него находил унизительным для себя признание того, что ему есть чего бояться, и что требуется осторожность. Так бывало и за карточной партией, когда внутренний голос вдруг говорил ему, что нужно зайти с “девятки”, но он, следуя своим внешним расчётам, не доверялся алогичному подсказыванию и неминуемо проигрывал.

Вот и теперь его логическое самосознание сопротивлялось внутреннему побуждению. Ведь он – лояльный гражданин, проводит отпуск на берегу моря со своей законной женой, и ему нечего бояться. Фактически, он не желал признавать реальности, которая стучалась к нему через сердце, упорно цепляясь за обманчивую видимость.

Лючия лежала рядом, на широкой кровати, – они отдыхали после утреннего купания, пережидая дневную жару. Лючия не спала и, видимо, почувствовав сдерживаемое беспокойство Хуанито, тоже прислушивалась поневоле к шуму за дверью, уставив широко открытые глаза в потолок. Шаги приблизились и замерли возле двери в коридоре напротив их номера. Через секунду, другую последовал короткий стук в дверь, затем дверь приотворилась и в щель просунулась голова жандарма в синем картузе: за нею в полутьме угадывалась наглая рожа коридорного.

Хуанито следовало бы вспылить, возмутиться, твёрдым голосом потребовать закрыть дверь, и жандарм бы, наверное, испугался. Он и впрямь заколебался, было, увидев лежащих на постели молодожёнов, и даже сделал движение назад, потянув за собой дверь и сузив тем самым щель, в ожидании естественного отпора. Но Хуанито был парализован видом жандармовой головы, и это было, в общем-то, понятно после неофициального предупреждения, которое он получил от известных доброжелателей, что ему не следует ни при каких обстоятельствах попадать в руки полиции. Он лежал неподвижно, как обречённый на заклание. Жандарм, между тем, быстро оправился от своего минутного стыда и, заметив намётанным глазом нерешительность Хуанито, ввалился в комнату.

– А-а, голубки…, – в растяжку произнёс он, скабрезно ухмыляясь и облизывая губы, – развлекаемся, значит, ну-ну… Одевайтесь! – вдруг скомандовал он, не выказав при этом ни малейшего намерения выйти, чтобы дать им одеться. Хуанито должен бы был попросить его выйти, но, раздавленный неведомой виной, не смог этого сделать, будто он был не свободный человек, а заключённый. Сгорая от жгучего стыда за своё малодушие, Хуанито сполз с постели и стал поспешно одеваться на глазах у жандарма. То же сделала и Лючия. Казалось бы, она могла оказать сопротивление наглому солдафону, как женщина, – потребовать соблюдения приличий. Но она промолчала и стала одеваться при постороннем мужчине.

Её состояние было схоже с состоянием Хуана. Она тоже ощущала неведомую вину, и это лишало её гордости, потребной для сопротивления.

– Документики, – с прежней двусмысленной ухмылкой, искоса поглядывая на полуобнажённые ноги Лючии, потребовал жандарм. Лючия безуспешно пыталась придать побледневшему лицу презрительное выражение. Руки ее, однако, дрожали, когда она доставала из сумочки свой паспорт. Хуанито протянул своё удостоверение. Бегло взглянув на “корочку” Хуана, жандарм принялся изучать паспорт Лючии, по свойственной ему подлости намереваясь, очевидно, сделать объектом атаки женщину, как слабое существо.

– Лючия Педро де ла Монтанья, – по складам прочитал он и вдруг выстрелил в неё глазами: так?

– Да, это я, – с напряжением в голосе отвечала Лючия.

– Твой папочка, кажется, служит в министерстве труда, так? – Лючия молчала, – и сотрудничает в левых газетёнках, между делом, а-а? А дочка прохлаждается на курортах с мальчиками, а?

– Она моя жена, – вступился Хуанито.

– Же-ена, – протянул Жандарм, – а брачное свидетельство у тебя есть? Хуан покраснел, – свидетельства у них не было.

– То-то! – назидательно и торжествующе заключил жандарм. – Вы оскорбляете общественную нравственность. Я должен составить протокол.

Жандарм уселся за стол, сдвинув локтем лежавшие на нём журналы, так что один свалился на пол. Но жандарм и не подумал подымать его.

– Ты выйди в коридор, – приказал он Хуану, – а ты подойди сюда, детка, – адресовался он к Лючии.

Хуан чувствовал, что он не должен оставлять Лючию наедине с этим хамом. В сущности, его действия совершенно неправомерны!

– Вы не имеете права её допрашивать, – выпалил Хуан, – она моя жена, и я никуда не уйду отсюда.

– Раз нет свидетельства, значит не жена, – наставительно произнёс жандарм, и, сообразив, что этот жалкий мальчишка останется в комнате только в том случае, если он, страж порядка признает его права, жандарм повысил голос.

– Закрой дверь с другой стороны! По-хорошему тебя прошу. Он угрожающе привстал при этом из-за стола и звякнул наручниками, висевшими у него на поясе. Обескураженный Хуанито сник и послушно вышел в коридор. В бессильном отчаянии он стоял под дверью, сжимая кулаки и прислушиваясь к тому, что происходило за нею. Одновременно, он лихорадочно оправдывался перед собой: “что я могу сделать? Если бы я стал противиться, он забрал бы нас в участок, и тогда ещё неизвестно, чем бы всё это кончилось…” Но оправдания помогали мало.

Заплаканная Лючия вышла из злополучного номера через бесконечные полчаса и, не взглянув на мужа, направилась к выходу. Хуан устремился за ней. Они вышли в патио.

– Чего он от тебя хотел? – нервно допытывался Хуанито, придавленный тяжестью унижения и вины за то, что не смог защитить жену, как то подобало мужчине.

Лючия молчала. Потом сказала, глотая слёзы: “он заставил меня написать на отца…” Хуан закрыл глаза и сморщился, как от удара.

С этой минуты море потеряло свой блеск. Оставаться здесь далее не было никакой душевной возможности. Нужно было бежать от своего позора. Хуан и Лючия уехали из злополучного мотеля в тот же день вечером. Отпуск, однако, ещё не кончился. Возвращаться в контору до срока противоречило всякому здравому смыслу, и молодые супруги по предложению Хуана отправились к его родителям, в Новую Каталонию.

Родительский дом встретил их приветливо. Но на этот раз Хуанито не испытал того тёплого воодушевления от встречи с родными ему стенами, как то бывало раньше. Он рассеянно бродил по комнатам, отмечая взглядом знакомые предметы; садился в старые кресла: пытался читать, сдержанно отвечал на заботливость постаревшего отца; без прежнего удовольствия ел столь любимые им когда-то домашние кушанья. Когда-то! Это действительно было очень давно, будто век прошёл…

Душу Хуана жгло испытанное унижение, его сдача перед лицом злой несправедливости. Отношения его с Лючией, и без того не гладкие, ещё больше разладились. Как он завидовал теперь Альваресу и Игнасио, и их друзьям из “Левого фронта”. И как презирал себя за своё малодушие, за своё бегство, за свой разлад с Альваресом. Да, именно это отступничество, это предательство себя, отказ от борьбы, необходимость которой он признавал: отказ, продиктованный малодушием, страхом, и вина, порожденная этим отказом, именно они сделали его таким ничтожным, таким безвольным и трусливым.

Чем глубже он вникал в мотивы своих поступков, тем сильнее ненавидел себя. Чем чаще вспоминал унижение, перенесённое им, тем сильнее ненавидел жандарма и всё, что стояло за его мундиром и портупеей. И чем сильнее он ненавидел, тем более прибывало у него силы, и тем более притягательным казалось ему соединение с прежними и новыми друзьями, выход из теперешнего убогого и, как оказалось, вовсе не безопасного одиночества. И всё же препятствием к этому воскресению служила мысль об опасностях, которым он неминуемо обрекал себя в этом случае. Ведь даже залезть на крышу дома по пожарной лестнице представляло для него почти непосильную задачу из-за страха, который он при этом испытывал. Что же говорить о другом, гораздо более страшном?

Ещё и еще раз рисовал Хуан в своём воображении те опасности, которые ожидали его в случае вступления на путь, по которому шли Альварес и Игнасио. Он как бы мысленно приучал себя к ним, свыкался с ними, как с неизбежностью. Но пугливое сердце отпрыгивало прочь от такой перспективы, его начинало мутить и сосать под ложечкой, и он видел, что не в силах решиться.

Прежнее самомнение совершенно испарилось, теперь он находил себя ничтожнейшим из смертных, и жил с этим сознанием.

И это сознание собственного ничтожества приметно излечило его от любви к собственной персоне. И как только он перестал любить себя, ему сразу стало легче. Мысль о вероятной собственной гибели не пугала его больше, так как он находил себя недостойным жить. И вот, в одно прекрасное утро он почувствовал, что способен отринуть себя теперешнего не только в мыслях, но и на деле. И он решился.

Решимость сразу же придала ему огромную силу, так как сфокусировала на его воле энергии добра; эта энергия покрыла, но не уничтожила его слабость: нетренированность и неискусность личной воли в деле осуществления господства над внешней раздражимостью и страстями.

Хуан понимал, однако, что после его отступничества он не может прийти к старым друзьям с пустыми руками, что должен сразу зарекомендовать себя, преодолеть их естественное недоверие ему: убедить их в своей решимости и способности бороться до конца. И поэтому он прежде решил разработать план операции и подготовить необходимые для её осуществления материалы. План заключался в том, чтобы обстрелять самодельными ракетами жандармский участок. Ракеты предполагалось установить на крышах прилежащих домов и запустить автоматически часовым механизмом пуска. Контроль над операцией должен был вестись на расстоянии с помощью двух портативных радиостанций.

Когда все детали этого плана окончательно прояснились в его голове, Хуан мыслями был уже там, в Сан-Диего, рядом с друзьями. В родительском доме ему больше нечего было делать, и он, не мешкая, начал собираться в дорогу”.

Таков был сон Ильи, в котором он без труда разглядел свою недавнюю мятежную юность.

Глава 17

Встреча с великим кукурузоводом.

Никита бежал, увлечённый общей волной. Бежала вся школа, изрядной рысцой, растянувшись на добрую сотню метров. И это было совершенно естественно – бежать. Никому бы и в голову не могло прийти, что можно идти шагом, хотя до прибытия поезда оставалось ещё полчаса.

Занятия в школе сегодня прервались как-то сами собой. Никто ни о чём не договаривался. Дистанция между учителями и учениками растворилась в общем, неподдающемся осмыслению возбуждении. У всех была одна цель, одно желание, все были охвачены одним и тем же глупо-восторженным чувством, в котором не знаешь, что преобладает: предмет этого чувства или взаимное возбуждение собравшихся вместе многих людей. Чувство это было подобно тому, которое испытывают люди, проходя единым строем перед высокими трибунами, когда в ответ на высокое приветствие из сотен глоток само собою вырывается мощное “ура!”, или которое охватывает неистово аплодирующую своему кумиру публику, когда тот выходит на “бис”. Никита не знал даже, кто принёс в класс потрясающую новость. Она вошла в него сама собой, как озарение, молниеносно охватившее всех. И все уже знали, что нынче, дневным поездом в город прибывает сам верховный вождь: лидер партии, глава правительства, председатель верховного совета и лучший человек на земле. О продолжении уроков не могло быть не только речи, но даже мысли. Вся школа дружно снялась с места и плотной массой – ученики вместе с учителями, уравненные в одном восторженном стремлении и общем порыве, – побежала к вокзалу.

Впрочем, сказать, что в наш не самый большой город прибыл с визитом сам глава огромной страны, было бы большим преувеличением. Он лишь проездом останавливался здесь. И то, собственно, не он, а лишь правительственный поезд; и стоянка-то планировалась всего лишь десятиминутной. Но никто и не требовал большего. Жажда воочию увидеть великого прогрессиста, которого знали лишь по портретам, была столь велика, что никто и на секунду не усомнился в необходимости тут же оставить всё и мчаться на вокзал.

На привокзальной площади толпа сгрудилась. Двери вокзала и входы на перроны были закрыты. Помедлив немного, люди, как стадо вспугнутых бизонов, дружно и не сговариваясь, ведомые животной интуицией, отхлынули от здания вокзала и устремились в обход по багажному спуску, мимо старой водонапорной башни из красного потемневшего от времени кирпича. Движимые чутким не рассуждающим инстинктом они мчались под уклон, к также закрытому багажному въезду, где лишь невысокий забор из бутового камня отделял станционные пути от асфальтовой подъездной дороги.

Никита бежал вместе со всеми, не отдавая себе отчёта в своих действиях. Разделённый на множество тел единый импульс был силён в нём так же, как и в других. И в своём порыве он был внутренне монолитен и одно-направлен, будучи, в то же время, частичкой большого социального тела, приведённого в движение силой Миродержца, поглощающей индивидуальности.

Но тут, перед каменным забором, усеянным поверху битым стеклом, как зубами дракона, когда передние задержались на секунду-другую, примериваясь к штурму стены, эта его внутренняя монолитность вдруг разрушилась, и в нём выделился кто-то спокойный, неподвижный и трезвый. И этот другой Никита, внезапно выскочивший из общего ряда, как чёртик из табакерки, увидел со стороны всё то иррациональное смятение, которое разрушило обьычный порядок мира, в котором он жил, и смешало детей и взрослых в однородную толпу, будто спасавшуюся от внезапного потопа. Но потопа не было. Никита на мгновение осознал всю нелепость происходящего и удивился ему, и самому себе.

Нельзя утверждать, что раздвоение это произошло в Никите совсем спонтанно. Оно случилось в тот момент, когда в поле зрения его попал завуч школы: вернее сказать “попала”, ибо то была женщина, которую, правда, никто не воспринимал в таком качестве. На робкого Никиту она всегда наводила ужас. Её облик был суров, голос резок и официален. В ней не было и намёка на ласковую мягкость учителей младших классов. Справедливости ради следует сказать, что она курировала старшие классы, и Никите, – когда он был еще в младших, – казалась вполне естественной её принадлежность именно к миру старших, куда входили директор и дюжие десятиклассники, маршировавшие с длинными винтовками по двору и бившие друг друга в кровь возле школьной уборной, а также перс Ислам и другие бандиты, способные публично дать пинка в зад девочке, которую Никита негласно обожал, и к чьей круглой и упругой попке мечтал, но не смел прикоснуться.

Когда Никита встречал завуча в коридоре, он невольно смирнел и принимал вид самый пионерский. Попасться ей на распекание за катание по перилам лестницы или за что-либо подобное представлялось ему верхом несчастья. Вдобавок, была она хрома и одноглаза: на месте правого глаза красовалась у неё большая неподвижная стекляшка, неестественно белая по краям. Была она сухопара, и роста преизрядного, оттого платье висело на ней как-то особенно плоско, будто на вешалке. Фасон её платья, бардового с чёрными рюшами, сильно отдавал “старым режимом”, ассоциировавшимся с суровостью и надмением. Словом, на “добрую тётю” походила она весьма мало, и курила, к тому же, папиросы “Казбек”. Имя носила тоже совершенно иностранное – Аннелия Рудольфовна. Никите, впрочем, такое имя вовсе не казалось странным, – ибо, какое ещё имя может быть у этакого чудища? Почтение, испытываемое к ней Никитой, было пропорционально наводимому ею страху; а дистанция между нею и Никитой была того же рода и того же размера, как и та, что отделяла его от чужих и официальных взрослых с их непонятной жизнью, прятавшейся за словами “горком”, “обком”, “исполком”, “горсовет” и т.п.

И вот, эта самая Аннелия Рудольфовна, быстро ковылявшая в толпе своих учеников, вне всякой табели о рангах, припадая на хромую ногу, подскочила к забору и на глазах у всех стала неуклюже карабкаться на него, нимало не заботясь о неприлично задравшемся платье и не замечая сверкавшего на солнце битого бутылочного стекла, украшавшего гребень каменной стены. Зрелище это потрясло Никиту, хотя он и не дал себе времени и труда осмыслить потрясение. Раздвоение длилось недолго и, очутившись за забором вослед других, Никита быстро забыл о нем.

Наконец-то показался поезд, медленно подползавший к перрону. Следом за ним, по путям, со стороны сортировочной станции катилась чёрная людская масса, прорвавшая неплотные кордоны милиционеров и жаждавшая лицезреть Председателя.

Теперь важно было правильно выбрать место. Все теснились к центру состава. Вот он правительственный вагон, внешне неотличимый от других. Поезд остановился без толчка. Все замерли. В тамбуре показались люди, дверь вагона отворилась. И за нею явилась знакомая по тысячам фотографий полная фигура в белом курортном пиджаке. Раздался оглушительный рёв. Люди ринулись к поручням. Дюжие охранники в штатском яростно отпихивали их от вагона. Дверь тут же закрылась, и какие-то люди увели великого человека назад в вагон. Толпа продолжала реветь. Повинуясь несознанному чутью, Никита вместе с ещё несколькими нашедшимися людьми полез под вагоны и перебрался на ту сторону. Расчёт оказался верен. Глава государства стоял у окна вагона, созерцая пустые станционные пути с несколькими бочками мазута. Крик сам собой вырвался из груди. Небольшая группа удачливых почитателей, в числе которых был и Никита, бешено аплодировала вождю. Тот улыбнулся приветливо, поднял руку в своём обычном, столь знакомом по фильмам жесте и зашёл в купе.

Поезд не выстояв положенных десяти минут, и не дожидаясь, пока с “сортировки” настигнет его обезумевшая толпа, плавно тронул и быстро набрал ход, оставляя за собой разочарование у многих и праздничное торжество, и довольство своей удачей у Никиты. Встреча эта, казалось, запомнится ему на всю жизнь, придав ей уникальную значимость свидетельства.

Глава 18

Увы! Я не Мартин Лютер.

– Аркадий Леонидович! Господин полковник! Вы решительно не желаете меня узнавать?

Моложавый господин, невысокого роста, довольно скоро семенивший по тротуару и отвернувшийся, было, при виде шедшего ему навстречу Александра, услышав оклик и сообразив, что уклониться от встречи нет положительной возможности, быстро переменил диспозицию и расплылся в любезной улыбке.

– Ну что вы, Александр Иванович, помилуйте, как можно! Рассеянность, знаете ли, забывчивость… Да-с. Вот намеднись – вы не поверите – родную тётку не признал. Простите великодушно. Чем могу быть полезен? Вы же знаете, я всегда к вашим услугам.

– Если помните, наша с вами встреча, беседа…

– Ну, как же-с, как же-с. Весьма приятно было побеседовать с молодым человеком такого прогрессивного направления. В наше время гражданственность – это такая редкая, знаете ли, доблесть…

– Возможно; вероятно так оно и есть; потому что мы с вами этою доблестью не отличились тогда…

Аркадий Леонидович в ответ удивлённо вскинул брови; при этом левая его бровь поднялась несколько круче правой.

– Мы с вами преступили законные рамки, – волнуясь, продолжал Саша, – положительно, я не должен был давать вам объяснений, а вам не следовало нудить меня к ним.

– Какой вы, однако, беспокойный, Александр Иванович; и щепетильный, можно сказать, сверх всякой меры. Посудите сами, смеем ли мы посягать на законы? Напротив! Мы призваны государем охранять их и беречь, можно сказать, как зеницу ока. Хе-хе…

Может быть, Александру только показалось, что жандармский полковник усмехнулся в этом пункте своей речи? Тот, меж тем, продолжал: “Но с другой стороны, стоит ли быть такими уж формалистами? Тем более что беседа наша с вами носила характер сугубо конфиденциальный и, можно сказать, дружеский”.

– Однако, не взирая на дружбу, вы всё-таки понудили меня написать официальное объяснение, – краснея, заметил Саша.

– Понудил? Помилуйте! Чем же-с?! Я вам только предложил, – по дружески, так сказать, для вашей же пользы и всеобщего удовольствования заинтересованных лиц. А вы уж сами выбрали, входя в положение, – и правильно сделали, очень благоразумно. Так-то, милостивый государь. Ну, а теперь, нижайше прошу прощения. Тороплюсь, служба, знаете ли, дела… Да-с. А вы заходите, заходите, если что… В любое время. Вас пропустят, я ужо распоряжусь. Кланяйтесь супруге.

И, учтиво качнувшись на каблуках, Аркадий Леонидович проследовал по Невскому своим обычным маршрутом. Саша остался стоять на краю тротуара, провожая глазами коренастую фигуру в синей жандармской шинели.

“Отчего это он нынче пешком? Уж не для того ли, чтобы ненароком со мною встретиться?” – мелькнуло в голове недоумение.

*

“17 апреля 1521 года Мартин Лютер предстал перед Вормским Рейхстагом и на предложенный Иоганном фон Эккеном вопрос: готов ли он полностью или хотя бы частично отречься от своих сочинений? – Лютер после долгого молчания смущённо заявил, что должен поразмыслить над этим вопросом…”

На этом месте Александр отложил книгу и взволнованно заходил по комнате: потом подошёл к комоду, достал из коробки дешёвую сигару и закурил, уставившись неподвижно в раннюю ночь за окном.

“А ведь там, в третьем отделении, сигары тоже были не бог весть какие”. Александр повертел перед собою тлеющим початком, очертив в темноте огненный круг, усмехнулся краешком губ ненужной своей мысли и, стряхнув на пол пепел, вновь затянулся горьким, прелым дымом.

*

В тот памятный вечер пепельница уже доверху была полна окурками, когда Аркадий Леонидович, всем своим видом выражая полнейшее удовлетворение состоявшейся между ними беседой и, как бы закругляя тему, сказал, похрустывая пальцами рук:

“Ну-с, Александр Иванович, а теперь, поскольку беседа наша была всё-таки немножечко официальной, вам следует всё это изложить на бумаге”.

Он именно так и выразился: “немножечко”, и даже показал двумя пальцами ничтожный размер этого “немножечко”, которое из-за своей малости не способно, разумеется, разрушить установленную между ними доверительность. Затем он выдвинул ящик стола и, достав из него несколько листов писчей бумаги обыкновенного качества, пододвинул их Александру.

Установилось напряжённое молчание, во всё время которого Аркадий Леонидович стоял, участливо наклонившись в сторону Саши и сохраняя на лице дружелюбную улыбку. Саша, меж тем, оторопел и, в этом оторопении, даже как-то отодвинулся от стола, опираясь о край его обеими руками, как бы отталкивая от себя то неожиданное положение, в которое ставил его учтивый собеседник.

Саша был смятен. Уверенность покинула его. Такой поворот оказался для него новостью. Он как будто всё продумал, идя на эту встречу, и даже самое худшее, но вот этого и не предусмотрел.

Саша чувствовал, что теперь происходит нечто важное, что окраска событий неуловимо изменилась, но суть этого изменения ускользала от него. Совестью своей он чуял ловушку, нравственную западню. Здесь нужно было остановиться, собраться с мыслями и с силами души. Но как? Заминку нужно было оправдать, иначе она обнаруживала внутреннее, которое он вознамерился сокрыть. Он поставил свой светильник под спудом, опасаясь как бы его не задули, и вот теперь, – совсем неуместно и вне связи с делом, – его подвергли проверке как раз на наличие светильника. Логика одетой им на себя маски, однако, неумолимо гнала его вперёд: он пробормотал, что он не может “так сразу…”, что ему необходимо подумать, может быть даже встретиться с Н. , чтобы не было противоречий в их показаниях… Но всё это было не то. Он чувствовал это. У него мелькнула мысль отложить решение вопроса на завтра, тем более что Аркадий Леонидович, увидев его колебания, сказал: “ну да, конечно…”, и с готовностью потянул бумагу обратно в свою сторону.

Но тут Саша сообразил, что задержка всё ломает, что он тем самым как бы выдаёт себя, и, махнув рукой, произнёс вдруг решительно, как в воду бросился: “Э, да что тут…”, и взял в руки перо.

Эх, зачем он тогда не послушался своих сомнений и не взял отсрочки, как это сделал Лютер? Тогда бы он, конечно, всё продумал и нашёл бы, в чём гвоздь положения. А тогда…, тогда он не смог сориентироваться и изменить свою первоначальную установку. То была установка во спасение жизни. Он ведь знал, что главное преступление – это быть Сыном, и не хотел обнаружить своё Сыновство, ибо не находил себя готовым к решительной схватке с Противником. Но Суд свершается внезапно, и не там, и не тогда, где и как мы это запланировали.

Он надеялся, что всё ограничится политикой. А он давно уже не верил в политику, отошёл от нея, и потому вся кутерьма вокруг этих доносов не могла быть слишком серьёзной, то были отзвуки уже прошедшей бури. Другое дело, если Зверь почует в нём врага изначального, – тогда и политика зазвучит по-иному. Поэтому он с готовностью принёс в жертву свое политическое прошлое и исповедался во взглядах, которые не были на деле его взглядами. Так он сокрыл себя, но… Главное-то заключалось как раз в том, что исповедоваться было нельзя, что сам факт исповедания добровольного (якобы) перед мирской властью, претендующей на души людские – достояние Божие, выводил ситуацию за рамки политики, возводя её в ранг Дела Спасения. И здесь он проиграл, упустил данную Богом возможность рождения Свыше. Теперь ему было стыдно за то, что в диалоге с Аркадием Леонидовичем он, согласно с ним, сделал вид, будто Бога нет; будто жандарм не является душою живою, как и прочие, нуждающейся во спасении.

Выйдя на волю из зловещего здания, Александр продолжал ещё пребывать в возбуждении выигранной, как он мнил, битвы. Но затаенное чувство потери и побеждённости омрачало его внешнее торжество. Причину своей неудовлетворённости он не сознал сразу, объяснил себе тем, что в какой-то момент он слишком увлекся ролью и сказал то, что говорить совсем не собирался, и что было вовсе не обязательно. Все сказанное было, конечно, совершенно неактуально и давно известно Третьему Отделению, но сам факт потери самоконтроля испугал Александра, и он долго мучился этим.

*

Теперь, однако, это его совсем не волновало. Теперь он ясно видел, как далёк он от истинной веры, и особенно обнаружил своё неверие как раз в досаде на себя за ложную вину, под которой он не захотел разглядеть вины истинной.

“На следующий день, 18 апреля 1521 года Лютер явился на рейхстаг новым и укрепленным человеком. Он с порога отмел инквизиционную католическую процедуру, заявив, что император, как светский судья, судит прежде всего за действия. Лютер готов их квалифицировать. Его действия состояли в издании книг. Далее начинается область убеждений и мнений. Здесь Лютер отказывается от всяких квалификаций. Мнение христианина не должно преследоваться или стесняться. Оно может оказаться ошибочным, но таковы же мнения папы и соборов…”

Глава 19

Жажда любви.

“Остерегайся своих двойников!” – так подытожил Илья, обращаясь к самому себе, свои последние опыты сближения с подобными ему.

Что должен чувствовать росток, видя рядом своих погибающих собратьев и не будучи в силах помочь? Одна горсть семян породила их всех, но разная почва приняла семя. Теперь проростки конкурируют друг с другом. Лишь одному, много двум, суждено принести плод. “Много званных, но мало избранных. – А я избран или только зван? – спрашивал себя Илья. Ответ, впрочем, мог быть только один: каждый должен думать, что избран, иначе – добровольная смерть, предательство. Лучше погибнуть на пути веры, в скорбях от рождества своего, чем отказаться от Отца. Жизнь избыточна, – на полях духа так же, как в садах плоти. Для отдельного индивидуума это означает жестокую конкуренцию. Поэтому можно на званом пиру умереть от истощения, ибо пищи хватает не всем, и не все могут потребить её. И всё-таки, это лучше, чем не пойти на зов, отклонить приглашение или вернуться с полдороги. Пусть здесь, на лестницах Иакова дело обстоит так; но кто сказал, что и на Небе такие же суды? Жизнь избыточна: она работает прочно, с запасом, и никогда не делает ставку на одного. Вперёд, в неизведанное, всех нас двинули могущественные силы, которых мы не знали, и до конца не знаем и теперь. Нами опробуется определённый путь. Он не единствен, наверное, но предназначен нам, и его следует пройти до конца. Не всем повезёт, не все дойдут до финала, но кто-то из нас дойдёт, – если только наша ветвь Мировой Лозы и вовсе не обречена на бесплодие. Множественным и упорным трудом люди накапливают знание самих себя, знание жизни, и кто-то должен обязательно пытаться воплотить это знание, опробовать его своим личным опытом на жизненность и плодоносность, и я – один из этих должников. Так философствовал Илья, размышляя о себе и своих братьях, подобных ему.

“Да, нас мало. Но, и не мало, а, наверное, столько, сколько нужно. И мы врозь! И это не страшно. Так должно быть, ибо каждый думает, что именно он и призван, и избран. Мы не образуем мира, и не можем его образовать, ибо мы – конкуренты. Каждый росток реализует собственные уникальные возможности. И в добрый час! Жизнь сама выберет среди нас, и не стоит пытаться навязать ей свой мотив”.

“Но, впрочем, есть одно важное осознание, которое следует закрепить себе в отношениях с собратьями по духу”, – решил Илья. “Нужно различать семена, которые пустили корни и теперь опираются на собственное основание, и семена, не пустившие корней, как посеянные на камне: которые продолжают бродить и медленно разлагаться под действием начального жара, заключённого в плотском человеке. И если первые, опираясь на корень, способны сбрасывать свои оболочки, направляя свой росток к свету, то для вторых разрушение оболочки равносильно смерти, ибо состояние не проросшего семени есть то единственное состояние, в котором присутствует Дух, хотя бы в виде следа. Поэтому только первым можно лицезреть солнце. Для вторых же лучи солнца опасны. Им нужно прятаться в темноте, сохраняя силы, в надежде, что каменистая почва в какой-то момент всё-таки рассядется и даст возможность всадить в неё корень.

Отсюда можно заключить, что пустившие корни в опыте собственного роста обретут нужное знание, потому нет надобности их учить; да и вредно, ибо знание не должно отрываться от опыта. С теми же, у кого нет корня, бесполезно делиться знанием роста, ибо они неспособны к росту, а оболочка из культурных символов, охраняющая потенцию прорастания, агрессивно защищается от приглашения к смерти. “Ежели семя не умрёт, то не принесет плода в новой жизни…”, – но это оно потом узнает. Теперь же его поверхность покрыта антителами, защищающими от мудрости прорастания через умирание. Поэтому знание бесполезно в общении – на нём не построишь правильного поступка”.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache