355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Незванов » Вечный Робинзон (СИ) » Текст книги (страница 25)
Вечный Робинзон (СИ)
  • Текст добавлен: 20 ноября 2018, 04:00

Текст книги "Вечный Робинзон (СИ)"


Автор книги: Андрей Незванов


Жанры:

   

Роман

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)

– Кто это? Спросил Илья.

– А это сын мой, Олег. С соседской девочкой, Верой.

Какие-то смутные ассоциации пробудились в душе Ильи. Он хотел, было, сосредоточиться на них, вспомнить забытое, но Екатерина Андреевна отвлекла его. Показывая свою фотографию двадцатилетней давности, она сказала:

– Такую ты бы не донёс до дому на руках-то.

– Пожалуй, нет, – соглашался Илья.

Да и теперешнюю, высохшую и лёгкую, не просто было донести. Илья подобрал её на бульваре, невдалеке от дома, но всё же расстояние было изрядное. А два пролёта лестницы Илья преодолевал уже, стиснув зубы, от сильной боли в руках.

Он подошёл к окну, приоткрыл форточку. – Что там, на дворе? – спросила Екатерина Андреевна. – Грачи, – односложно отвечал Илья.

В монастыре у Ливерии была приятельница, Мать Агнесса. Окна её кельи выходили на крышу первого этажа. По крыше важно расхаживал павлин. Ужасно надменный! На детей, пытавшихся привлечь его внимание, даже и не взглянет. Он распускал свой хвост веером и кричал…. На одном конце монастырского двора, где был вход для посетителей, клир и мир разделяли келья привратницы и калитка с тяжёлыми запорами; зато на другом конце, где церковь, стояли открытые железные ворота, никем не охраняемые. Девчонкам захотелось орехов, они и побежали через эти ворота к старухе, торговавшей орехами, что жила возле училища. С левого берега стреляли, но они шли спокойно. Не ночь ведь: видно, что дети идут. “А разве детей будут убивать!?” – думали они. Ну и отругала же их старуха орешница: “Дурные, безголовые дети! Под пулями пошли за орехами!”. Что поделать? Мир детей и мир взрослых не совпадают. Однажды, выбежав за ворота, Катя увидела толпу военных. Они сгрудились над чем-то, наклонившись, и что-то делали. Любопытство одолело её. Безрассудно протиснувшись вперёд, она увидела: лежит человек в шинели, лицом вниз, а они все бьют его прикладами винтовок! Не помня себя, она помчалась в больницу к отцу: схватила его за полы халата и, заикаясь, повторяла: папа! уходи, уходи, тебя убьют! Он осторожно освободил халат от её судорожных рук, начал целовать, гладить по волосам, и сказал: “успокойся, никто меня не убьёт, это тебя напугали; иди к маме”.

А потом пришёл тиф. Умерло много мужчин, – столько не могли убить. В одно спокойное утро, когда стих артобстрел, мать послала Катю в подвал за соленьями. Набрав из кадушек огурцов и капусты, она, напевая, поднялась наверх, и чуть не выронила из рук миску. Прямо на неё, из больничного сарая вышла лошадь, тянувшая большие сани, доверху гружёные голыми трупами. На самом верху груды Катя разглядела молодого солдата, лицо его наискось было рассечено шашкой. С ужасом, перебежав двор, она влетела в квартиру, и мать долго пыталась её успокоить. Куда же их везли, голых, не накрыв даже дерюгой!

Потом и она переболела тифом. Ей побрили голову, разрывавшуюся от нескончаемой боли. После волосы отросли, но на месте бывших прямых появились кудряшки. В училище девчонки перебирали её кудри и говорили, смеясь: это мой локончик, а это – мой! Изменившееся отношение подруг обозначило границу детства. Началось девичество. Кате стали приходить записки от мальчиков. И она влюбилась в Костю Морского, наградив его в мыслях всеми превосходными качествами. Эта любовь – лучшее, что она вынесла из своей юности; и сберегла, не по годам мудро, порвав все отношения с любимым на пике своей привязанности к нему. Боялась, что любовь его может закончиться, хотела, чтобы первое слово осталось за ней: чтобы он всегда, всю жизнь помнил её, как свою любовь. Неизвестно, хранил ли он эту память. Но она сохранила, и продолжала всегда любить его, и не жалела о сделанном.

– На том берегу, вас мать встретит, – ни с того, ни с сего бухнул Илья.

Екатерину Андреевну нисколько не смутила кажущаяся бессвязность его слов. Как будто продолжался на минуту прерванный, понятный обоим разговор. У неё не возникло вопроса, о каком “береге” речь. Смутило другое: почему мать? Это показалось ей обидным. Она любила отца. Висла у него на шее. Папа, папочка, папулечка, так и сыпалось из уст её по всякому поводу. Ей довелось увидеть много смертей. Они пугали, но не приносили горя. Не то смерть отца…

“Умер бедняга в больнице военной

Долго родимый лежал…”

У него было больное сердце, а тиф неумолимо косил и более здоровых. Последняя его пациентка, мать Ливерия умерла, когда он и сам слёг, и от него скрыли её смерть. Болезнь не совсем сломила его, и Катерина, поглощённая своими любовными страданиями, отнеслась к его болезни как-то несерьёзно. Она пристроилась за тумбочкой у окна палаты и сочиняла стихи, посвящённые К., но не могла никак сдвинуться с двух первых банальных строф: “виновата ли я, что когда-то шутя…”. Отец молча наблюдал за ней. Вдруг, она услышала его раздражённый голос: что ты там пишешь!? Поспешно захлопнув тетрадь, она села у постели. Ей стало очень стыдно за то, что она отвлеклась душой от умирающего отца, и тот всё понял: понял её измену. А ведь он знал, что умрёт. Как только понял, что у него тиф, сразу сказал: это конец. И конец не замедлил. Последний день был ужасен. Катя металась по комнатам, как безумная, рыдала, молилась: Господи, спаси его, сохрани, помоги, сжалься! Не могла видеть его агонию, выбегала на крыльцо, сидела на ступеньках. Вдруг кто-то закричал: “Катя, иди скорей, папа отходит!”. Она побежала, встала в ногах и завопила: папа! папа! папа! – протягивая к нему руки. Отец, до того уже несколько дней не поднимавший головы, вдруг восстал всем туловом, протянул к дочери руки, а потом откинулся и испустил дух.

Катя кричала, билась в чьих-то руках, рвалась к отцу, но её крепко держали, чем-то отпаивали…. Затем настало полное безразличие, будто все силы души, которыми она пыталась удержать здесь самого дорогого, вдруг иссякли. И пустота….

Из больничного дома пришлось уйти. Чтобы выжить, мать стала гнать самогон. Но вскоре пришли из ЧК. Аппарат сломали и наказали не шалить более с этим

Будущее стало туманным, если бы не случай. Мать встретила жену протоиерея, которого лечил отец. Протоиерей умер. Осталась вдова и две дочери. При встрече она спросила у матери: Варвара Михайловна, что думаете со своими девочками делать, куда определять? Мать не знала, ничего не решила ещё, заплакала. Протопопица и говорит ей: не плачьте, я принимаю интернат в Новочеркасске, возьму ваших девочек.

Так случилось чудо. Катерина из будущего попала в прошлое. На четыре года в закрытое учебное заведение для девиц: Интернат имени Ленина. Этот интернат создали, объединив Институт благородных девиц и Епархиальное училище. Воспитанницы обоих заведений и персонал остались на месте: сменилась только вывеска. Так и получилось, что при советской власти Екатерина Андревна воспитывалась в Институте благородных девиц. Чего не случилось бы, если бы сохранился прежний порядок. Разве это не насмешка судьбы: пройти в будущее, чтобы попасть в прошлое? Или дар?

Порядки в интернате остались те же, что были в институте. Воспитанницы, в числе прочего, унаследовали институтскую униформу: комлотовое платье, лиф облегающий, на китовом усе, и широкая юбка, до щиколоток. Рукава платья – до локтя. Ниже подвязывались белые подрукавники – до запястья. Затем, белый закрытый передник. Поверх одевалась белая пелерина. В таком одеянии пребывали они весь день, зашнурованные и укрытые с ног до головы. Утром, по звонку, одевались, стоя в затылок друг другу, и каждая девочка шнуровала впереди стоящую. Спальни по-прежнему звались дортуарами. А воспитанницы именовали друг друга “девами”. В 10-м дортуаре жили “институтки”, в 11-м – “епархиалки”. Эти дортуары были врагами. И, хотя громко не ссорились, часто шипели друг на друга. Одиннадцатый и двенадцатый дортуары жили более дружно. Вообще “епархиалки” были повыдержаннее “институток”. В благородных дортуарах водились разбойницы. Катя с жалостью вспоминала сестёр Ингалычевых. Они были княжны. Голодали – никого у них не было. Сидели всегда рядышком на кровати, прижавшись друг к другу, с остальными девочками совершенно не общались. А те, – не гляди, что дворянки, – изводили их; осыпали насмешками.

После завтрака “девы” шли на занятия в классы. На уроках всегда присутствовали классные дамы, ограждая приходящих из города учителей от возможных шалостей. В вестибюле сидел швейцар в стеклянной будке, и никого не выпускал и не впускал без позволения. Заведующая интернатом, Богоявленская, водила “епархиалок” в церковь на службу. Девы сшили себе белые тапочки из лоскутов, полученных в бельевой, подшили к ним подошву из верёвок. Загляденье! Придя в церковь, разувались и надевали эти тапочки. В Отделе Народного Образования прознали об этом. И потребовали объяснения, зачем заведующая так поступает. Богоявленская выкрутилась, сказав, что водит девочек слушать пение.

В большой зале, в будни служившей столовой, частенько устраивались балы для воспитанниц старшего класса, на которые приглашались мальчики из Реального училища. Их звали “реалистами”. Екатерина принадлежала к “малышкам”, да и танцевать не умела. Смотрела на кружащиеся пары и немного завидовала бойкой сестричке, которая проникала на балы нелегально. Гремел оркестр, и “сестрёнка моя” порхала, позабыв всё на свете. Катя стояла в коридоре и любовалась ею через стеклянную дверь. Однажды она увидела Костю Морского. Он танцевал с сестрами Раковскими, поочерёдно, то с одной, то с другой. Катю удивил его выбор: сёстры были совсем неинтересные. Она очень жалела потом, что не объявилась ему тогда, и не поговорила. Ведь мечтала о нём последние два года! С другой стороны, это было и к лучшему. Ведь она по-прежнему любила Костю, и верность этому чувству служила ей оградой от возможных обид. Жив ли ещё этот чернобровый мальчик? Где он теперь? Она не могла представить его стариком.

Легко было длить девичество в затворе интерната, в компании таких же девиц. От прежних времён в интернате сохранилось “обожание”. Младшая девочка должна была обожать старшую, и если та отвечала ей, они ходили, обнявшись, вечерами по коридору, одаривали друг друга, вообще изображали влюблённость. Писательница Чарская – кумир благородных девиц, была им наставником в этом.

Катя обожала девочку из 12-го дортуара, Танечку. Она была из благородных, за глаза её называли “графинюшкой”. Высокая, с пышными каштановыми волосами, ореолом осенявшими её прекрасное лицо; глаза серые, обрамлённые чёрными ресницами; а губы складывались в такую милую полу-улыбку, что хотелось их целовать! Они ходили, в числе прочих по длинному коридору, обнявшись, награждая друг друга нежными поцелуями; дарили друг другу цветы, тетради…. Что за непостижимое чувство?! Как можно так привязаться к девочке, что она становится для тебя единственным интересом в жизни? Час расставания был печален. Всю ночь они просидели в столовой, и плакали, клялись никогда не забывать друг друга. Вскоре после Катя получила письмо. Татьяна писала: “Катенька! Я всё время плачу, думаю только о вас…”.

– Скажите, Илья, вы, когда учились в институте, у вас была любовь между мальчиками?

– Была, и большая.

Илья вспомнил своего друга счастливой студенческой поры. Много позже, когда они встретились вновь, тот признался ему, что никогда, никого больше не любил он так, как Илью.

Вскоре Екатерине Андреевне стало намного лучше. Она очень оживилась, даже вышла к праздничному столу и разговлялась вместе с родственниками. Кто-то из них подумал, что болезнь миновала. Но Илья знал, что это последний прилив сил: прощание со здешней жизнью, которое дарует уходящему бог Яма, хозяин смерти. Илья не хотел видеть смерть и похороны близких ему людей; никогда. Потому на дни календаря обвязанные чёрным крепом, переселился на другую квартиру.

Как то и полагалось отъявленному конспиратору, у него было две квартиры.

Глава 56

Странник

Глаза и губы московской тётки сложились в гримасу ненависти и презрения. “Выродок, – прошипела она, оборачиваясь в дверях на Илью, – даже к отцу родному на могилу не хочет пойти!”

Старшая кузина подхватила тётку под руку и повела прочь, повторяя: “пусть, пусть себе живёт, как хочет…”

Толпа родственников вышла через двери в смущённом молчании, оставив Илью одного в пустой квартире. Был день первых поминок. На кладбище Илья идти не хотел, и не видел оснований, для чего бы ему кривить душой и насиловать себя, – как будто смерть отца есть дело приличий! Он и на похороны не приехал, – специально задержался, хотя телеграмма пришла вовремя; не хотел суетиться, козырять в билетных кассах своей “похоронкой”, – тоже мне, льгота! А главное, он не хотел видеть мёртвое тело, которое они упорно называли отцом!

“Смешно. Если это – мой отец, и ваш брат, дядя, муж, зять…. то как же тогда вы зарыли его в землю, да ещё и камень привалили? Глупцы. Не ведают, что творят; придали трупу вид спящего человека и совершают над ним дикарский обряд, смысл которого давно ими утрачен. Взять ту же могильную плиту, – ведь её клали на могилу для тяжести: придавливали, чтобы покойник не вылез и не смешался с живыми; и в то же время ставят для него тарелку на стол! Это – из разных пластов древней традиции. Некоторые считают, правда, что надмогильный камень символизирует гору, как местообитание душ предков, но, по-моему, это самый нормальный “бетиль”. Впрочем, одно другому не противоречит… “Гора” у южных славян означает “лес”; в сказках восточных славян лес – синоним потустороннего мира. А горы сербы почему-то называют “планиной”, то есть равниной. Странно…, уж не охранительный ли это эвфемизм? Обманывают таким образом покойников, чтобы те не проснулись при упоминании их места?

Но, всё равно. Похороны – настоящий цирк! Фотограф командует: родственники, сюда! а вы, сюда! Супруга, ближе к изголовью! Запечатлелись. Улыбка? О, нет, пардон, – плач! Все корчат скорбные рожи. Оркестр, траурный туш!

А меня ненавидят, – будто мой отец им дороже, чем мне. Как же, так я и поверил!

“Что такое смерть, в самом деле? Что означают эти слова: отец умер? Что мы с ним больше не встретимся? Кто знает, однако…? Что-то изменилось для него. Для меня же всё осталось как раньше. Мы редко виделись. Последние встречи мало что добавляли к тому тёплому “кому” в груди, который с детства связывается со словом “отец”, – скорее, отнимали. Общего было мало. Тут был даже не разрыв поколений: разрыв эпох, эонов!

Да, в его жизни что-то случилось, – он умер. Плохо ли это? Не знаю. Но складывается впечатление, что он вовремя ушёл отсюда. Окружающий мир всё более и более изменял ему. Он жил остатком своей прежней жизни; куцым остатком: иллюзорная компонента бытия всё нарастала за счёт реальной. Говорят, он хотел жить. Но, это желание – часть иллюзии. Я же видел – он хотел забыться, и потому пил. Забыться, потому что реально забыл всё, забыл себя молодого, фронтового…. Вместо реальной памяти – придуманный образ “ветерана”. С ним при жизни уже произошло то, что происходит с покойниками в Аиде, по представлениям орфиков: они все забывают… Всё в руце Божьей: Он лучше знает, что для кого хорошо”.

“А эти не знают Бога, и путей Его. Плачут над манекеном. Ведут себя так, будто он заболел и ему плохо. Но он не заболел. Ушёл без болестей, разом, – хоть и не без печалей. Дай то Бог: и мне так же!”

Илья давно привык думать о дне смерти, как о счастливейшем дне своей жизни, и был искренен в этом. Жизнь – страдание. Эту буддийскую истину он ощущал слишком хорошо, – ведь ни он сам, и никто из его современников не умели жить в этом мире, и у них не было учителя. Поэтому жили они, как попало; и это было мучительно. Вера в то, что жизнь есть страдание, приносила облегчение.

Но, если бы только страдание! Жизнь была ещё и непрерывным испытанием. Илья никогда не был уверен в отпущенных ему днях; что сулят они? и выдержит ли он? Страхи рисовали ему всякое: он хорошо знал о кругах земных адов, и когда взор его затемняли жуткие картины, губы шептали: не приведи, Господи!

Поэтому Илья с надеждой ждал исполнения отпущенного ему срока, и боялся не смерти, а слишком долгой жизни, с которой не знаешь, что делать.

Он мерил шагами родительскую спальню с завешанным зеркалом, как если бы это маятниковое движение помогало ему протягивать сквозь сознание цепочку мыслей.

“Современные люди, – думал он, – самые глупые изо всех, до сих пор живших. Цеплянье за остатки древних ритуалов в критические моменты жизни – это всё, что осталось от прежнего культурного богатства”. И тут же услышал возражение своего Искреннего: “Пожалуй, есть глубокий смысл в том, что они цепляются за них. Последняя крупица веры в Бога, а точнее – неверия в свой рациональный мир.

“Спроси их, что такое земля? Геологическое тело, ответят они. А Космос? Электромагнитная пустыня с крупинками звёзд, физический вакуум. Выходит, мы живём на мёртвом камне…?!” Илья подхватил слова Искреннего, но в русле своего возмущения: “Какая дикость! Даже в начале ХХ-го века земля была ещё живым существом, – для нивхов, по крайней мере. Она дышала, встряхивалась, как большой пёс. “Сахалин это зверь, – говорили они. – Его голова в верхней стороне, ноги – в нижней. Лес на нём – это всё равно, как его шерсть, а мы, люди, всё равно как вши в его шерсти. Бывает, он начинает шевелиться. Это, мы говорим, земля пошевелилась. В это время иногда слышен гул. Может быть, ему надоедает лежать, а может быть, потому что людей на Сахалине много стало. Всякую грязь на него льют. Поэтому он отряхивается, всё равно как собака”.

“Люди – насекомые на теле Паньгу!? Фи! Какая гадость!. Однако, живую землю нужно беречь, а мёртвую…, – разве что пнуть ногой и плюнуть, как на падаль. Земля-Собака – это более истинно, чем просто планетное тело, населённое биологическим видом Ноmо, эволюционировавшим из… чего? Или кого? Наверное, из ослов!”

Илья подошёл к зеркалу и сорвал с него дурацкое покрывало. Надо бы побриться. Провёл рукой по заросшей щеке. Неохота. Вечером, пожалуй. (Он не любил бриться.) Вспомнил знакомого армянина, который не брился, пока не закончился установленный траур. У него тоже умер отец. Илья усмехнулся, – лёгкая дань усопшему! Затем прошёл в залу, сел в кресло-качалку возле книжного шкафа и взял в руки книгу, которой наделил его Рустам: Манфред Людвиг фон Экте “Европейская Мокшадхарма”. Эта книга настроила его на углублённую саморефлексию.

Размышляя о себе, Илья внутренне согласился с тем, что длинный период полного внутреннего раскрепощения, непременного проявления всякого внутреннего импульса, снятия любого запрета, мешающего этому овнешвлению, закончился.

До сих пор его целью и результатом, оправдывавшим чреватое самовольством раскрепощение, была и стала полная открытость психических содержаний для сознания. Достижение такой цели требует устранения всякой саморепрессии. То есть всё психическое наполнение его, чтобы стать событием, феноменом, должно было априори оцениваться со знаком “плюс”. Чтобы преодолеть давление не только общепринятой морали, но и отрицательные градиенты отношений к нему его близких и не столь близких людей, а также собственное давление, исходящее от “Я”, предстательствующего за других, Илье пришлось приписать себе едва ли не божественное достоинство: объявить всякое своё проявление священным и оракульским, так что даже неприятная его (проявления) форма должна была пониматься лишь как маска юродивого, скрывающая за собой учительный смысл, или отсылающая к такому смыслу. В сущности, это был “дзенский” принцип изначальной непогрешимости: манифестация присущей всякому человеку природы Будды. Илья осуществлял этот принцип во весь подошедший теперь к концу период подготовки к Господству.

В течение этого периода не так трудно было Илье с людьми, которых он брал, что называется, “на ура”, как с самим собой. Лицам внешним невозможно было не покориться столь глубокой непосредственности, сообщавшей всякому его поступку, даже несколько обидному для них, очарование подлинной жизненности. Иное дело внутренние аффекты воли: здесь Илье подчас приходилось быть богоборцем, подобным Иакову, который обрел в результате своей борьбы атрибут Веельзевула – хромую ногу. Подобная же “хромая нога” появилась и в духовном облике Ильи. И вот он хотел хорошенько нащупать её и ампутировать: удалить из себя, как удел Противника в нём. Долго играл он в поддавки бесам, чтобы они перестали прятаться и маскироваться, и они теперь настолько осмелели, что незаметно стали хозяевами душевных полей, на которых Илья продолжал мнить хозяином себя.

Оказалось также, что духовный опыт Ильи односторонен и не совсем чист: замешан не только на богоискательстве, но и на богоборстве. Пафос правдоискательства и разоблачение лукавства мира теперь были увидены им как бунт против предопределённого человеку удела; как вера в якобы возможный честный порядок мира; как нежелание понести тяготу, неловко сбрасываемую ближним на его плечи…. Но, разве это нежелание нести чужую ношу не равно, по сути, тому же перепихиванию друг на друга нерешаемых проблем, которым он так возмущался?

Открытие лукавства человека и неподлинности мира оказалось только частью Истины. Вторую часть, заключающуюся в довольном принятии на свои плечи чужой немощи, Илье ещё только обещалось постичь.

Сегодня же ему надлежало обуздать бесов, которых он изрядно пораспустил, и укрепить свою господскую и пастырскую над душою волю. В свете этой задачи безграничная дионисийская свобода новейших времён не казалась ему уже последним и окончательным словом, и более ему уже не хотелось видеть во Христе освободителя от всякой позитивной нормы в пользу свободно дышащего духа. Оно-то, конечно, было верно, если иметь в виду дух пророчества, ищущий своего выражения и опубликования во всякой, даже сколь угодно экстравагантней культурной форме, но – не все же быть Пифией! И, наверное, прежде чем провещевать, надобно заслужить нисхождение пророческого духа аскетическим подвигом …?

До сих пор экзистенциальным критерием для него являлось буквально поминутное согласие с самим собой; то есть полное соответствие плана выражения плану содержания, – то теперь ему виделось важным противостать самому себе, и в этом противостоянии не последняя роль отводилась им столь презираемой прежде жёсткой форме правила.

Все “нелепые ритуалы”, которые он наблюдал у “подлинных христиан”, обрели для него утаённый прежде смысл формирования пастырской воли. Они, конечно, не совсем понимали, что делали, так как были новыми, реформистскими христианами, стяжающими Духа Свята сейчас и напрямую, – в чём, впрочем, сходились с первой апостольской общиной, которая так же стяжала дух пророческий, говорящий разом на всех языках. И это их стяжание зиждилось, конечно, не на песке желания, а на камне крещения, помазания и причастия; а также на строгом исполнении некоторых произвольно выбранных заповедей. Именно этот законнический и обрядовый фундамент позволял им надеяться на услышание Отцом их непрестанной просьбы о ниспослании пророческого духа. Завершающим действо актом была коллективная молитва, и на этом финише они старались вовсю.

Немного смешно было смотреть, как они зажмуривали глаза, думая, что чем крепче они сожмут веки, тем сильнее их сосредоточение.

Лица их сковывала гримаса серьёзности, просительности и ложного смирения, вполне противоречившего наглости их притязаний. Это неестественное напряжение приводило к тому, что многие не могли сдержать нервной зевоты. Взгляд со стороны получал впечатление необоримой скуки. Так оно, впрочем, и было для тех, кому эти радения давно приелись: с самого детства. Не рутинны были только прозелиты….

Илья знал, что тут ничего не могло получиться, так как их рвение к исполнению ритуала несло в себе содержание, прямо противоположное изначальному и подлинному смыслу всякого ритуального действа. То, что они делали, больше походило на аутотренинг или вульгарную европейскую “йогу”. Вдобавок они, в духе времени, приносили жертву тотальности, полагая, что должны образовать в соборе единый разум, единое устремление и единое тело…, то есть Голема.

В сущности, большинство членов церкви, – и, особенно, прозелиты, – проходили в ее лоне процесс первичного окультуривания, или, правильнее, рекультивации – исправляли свой Я-образ на более ценимый, путем новой самоидентификации по принадлежности к новой для них общине: опирали свою новую самооценку на идеалы иные, чем те, в системе которых они однажды ощутили себя униженными и заброшенными.

Из этого пункта, разумеется, страшно далеко до личности, вылупившейся из коллектива; которая имеет дело с духами: общается с ними реально, и не выделывает больше из себя робота, манифестирующего культурные символы. Свободен тот, кто покинул поле олицетворённых идей и живёт теперь в отрогах сказочного хребта Куньлунь. Там свои тропинки, источники, деревья и животные. Не по всякой тропинке пойдёшь, не из всякого источника испьёшь, не от всякого древа съешь. Там свои опасные места, где обитают различные хищные духи, могущие поглотить тебя. Нужно быть осторожным. Именно в этих локусах полезно остановиться и произнести охранительную молитву, обратиться к Жёлтому Владыке, которому только одному под силу укротить тигроподобных духов с человеческими лицами…

Илья ещё толком не изучил эту местность: до сих пор он бродил по ней беспардонно и бездорожно, – как вездеход по тундре; то и дело проваливаясь в ямы, теряя гусеницы, давя подрост стланика. Дальше так жить не годилось. Бесы забрались уже в самые кишки: Илья поминутно терял себя, забывал, кто он: не знал, как вернуть себе прежний облик. Привычка лезть напролом, не заботясь о следе, представляла теперь, пожалуй, главную проблему. Следовало пройти привычные маршруты обратным ходом, медленно озираясь, отыскивая себя потерянного. Нужно было установить для себя все опасные места. Это оказалось трудным делом. Бесы уже изрядно завладели им и носили по воздуху безо всякой дороги, – а он-то воображал себя даосом, летающем на облаке!

Еда, между прочим, была одним из таких пунктов. “Пища – низшее из существ” – вспомнились слова Брахманы: “она основание, но она же и дно”. Илья впервые оценил значение ритуальной молитвы перед едой…

И ещё он понял, – уже не умозрительно, как раньше, – а в качестве настоятельно ощущаемой потребности жить, – что бытие совершается здесь и теперь, и пребывать вне этих “здесь” и “теперь”, в чём бы то ни было ином, значит не жить. Йога знания, которую он до сих пор практиковал, конечно, содержала в себе попытку быть, но всё-таки опосредованную иным, будущим бытием, которое осуществится на “вершине знания”. Теперь он понял, что господство должно осуществляться сейчас и всегда, и что дарованная Царём свобода принадлежит наезднику, а не коню.

Глава 57

Так старики порешили

Когда Илья задавался вопросом, кто были самые лучше люди из тех, что встретились ему на жизненном пути, он неизменно приходил к выводу, что таковыми были русские крестьяне. Те самые деревенские люди, пренебрежительно именуемые “деревня!”, грубо и безжалостно унижаемые и уничтожаемые варварской утопической цивилизацией, которая приносила их в жертву идеальной социальной машине, которая выставила против них отряды соблазнённых ею людей, кичащихся своей дьявольской силой….; и что самое ужасное – их собственных сыновей.

Чудом сохранившиеся представители русского крестьянства, убитые социально, но не сломленные духовно, несмотря на жернова революции, – вот те святые, лики которых выделялись из толпы прочих лиц смотревших навстречу Илье. Большинство их сгинуло безвестно на этапах и лесосеках, а те, кто уцелел…, – хорошо ли им было? Какими же одинокими должны были чувствовать себя они в этом пораженном безумием мире. Всё разрушилось. Прадед Ильи по матери ещё ходил пешком на богомолье в Киев, в Лавру, из Сибири-то! А дед…, дед уже вынужден был скрывать свою веру и молиться тайком, а чаще беззвучно, про себя, в густую свою бороду, которую и Пётр не смог сбрить. А вот советская власть сбрила. И хотя бороду дед сохранил, от крестьянства его только и осталось, что эта борода. Остальное пропало. Правда, бревенчатые хлебные амбары, говорят, стоят и по сей день: и по сей день пользуется ими для своих нужд здешний разорившийся колхоз.

Когда учреждали его, предложили Егору стать председателем. Так старики порешили: уж если не миновать колхоза, то пусть Егорий и начальствует. Потому как он – старшина деревни, человек уважаемый. Наивные старики! Поблагодарил общину Егор и отказался. Не поверил он в колхоз и на кончик волоса, не стал греха на душу брать. Да и провидел он ясно, что с председательского стула одна ему дорога – в тюрьму. И рядовым колхозником в колхоз не стал он вступать, но не пожадничал – отдал избыток свой в общее пользование: решил поглядеть, что выйдет. Но что могло выйти из ликвидации ответственности?

Всё было ясно заранее: надо было уходить в тайгу, на необжитые места. Но легко ли было оставить родную деревню, где жили поколения предков? Бросить землю, обработанную любовно своими руками, бросить подворье, где всё так прилажено к месту? Но делать было нечего. Тяжёлой горечью наполнилось сердце Егора, когда привели с артельных работ лучшего его коня, и пришлось подвесить его к балкам конюшни на помочах, так как не держали подламывающиеся ноги. Вся семья Егора собралась вокруг несчастной лошади: дети плакали. Тут и решился Егор: ждать боле нечего, нужно уходить немедля. И раскатал он с сыновьями избу, продал расписной фаэтон и то, что осталось ещё из движимости, погрузил скарб и детей на две телеги, и двинулся по болотным кочкам в тайгу, в верховья Туры.

Там, из таких же, как он, бежавших от колхоза мужиков сколотил Егор рыбачью артель, и стали они ловить рыбу, и продавать её в Нижний Тагил и Тюмень. Но не успело их дело наладиться и окрепнуть, как и здесь настигли их вездесущие заготовители и привезли им план по сдаче рыбы в потребкооперацию. Смириться со включением его свободного труда в произвольную, надуманную и разорительную систему заготовок Егор не мог. В душе его окрепла какая-то мрачная решимость. Брови его сдвинулись к переносице и больше уже не расходились к прежней достойной безмятежности. После беседы с заготовителями, в ходе которой он едва вымолвил несколько безразличных слов, Егор велел жене собираться.

Он уходил в тайгу, как медведь от своры борзых, и в его уходе было нечто большее, чем преследование своего личного интереса, которого не хотел он принести в жертву чуждым целям. Это был протест. Тот самый протест, который двигал и его не столь отдалёнными предками. Все они были беглецами и искателями личной независимости; начиная от основателя рода, курского крестьянина, который при первой возможности уйти от великорусского рабства, отправился с семьей в незнаемую далёкую Сибирь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю