355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Незванов » Вечный Робинзон (СИ) » Текст книги (страница 16)
Вечный Робинзон (СИ)
  • Текст добавлен: 20 ноября 2018, 04:00

Текст книги "Вечный Робинзон (СИ)"


Автор книги: Андрей Незванов


Жанры:

   

Роман

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)

Нет нужды говорить, что вопрос о подмене (или подлоге) настоящего хуя искусственным стал на суде главным. Жена механика, спасая репутацию мужа и совершенно выпустив из виду пикантность своего положения обманутой супруги, кричала на весь зал, обращаясь к любовнице; “это тебя, шлюху, он деревянным, а меня настоящим”, – желая, как видно, сказать этим, что таких вот блядей, отбивающих мужей единственно и достойно ебать деревянным, то есть ненастоящим хуем. Это даже делало её как будто и не обманутой, – ведь измена-то, значит, была ненастоящая, если ебал ненастоящим…?!

Иван Матвеич рассказывал с юморком, и Ника хохотал от души, хотя и оставалось для него в этой истории, что-то психологически непонятное.

Во-первых, ему было совершенно непонятно, что за смысл в искусственном члене, когда есть настоящий; да и вообще, что за удовольствие! Во-вторых, такие должностные фигуры, как главный инженер или главный механик, пока ещё пользовались пиететом с его стороны, и тот факт, что в реальности у них может обнаружиться сторона, которую он предполагал встретить только у порочных мальчишек или у блатных, казался невероятным – отдавал небывальщиной.

Но какой-то кинизм в отношении реалий окружающей жизни уже шевелился в его душе, – или, может быть, жил в ней всегда, – и на почву этого кинизма ложилась услышанная им история злополучного механика, разжалованного в рядовые инженеры, но с завода не уволившегося и из города не уехавшего.

Из партии его тоже, кажется, не исключили. Чувствовалась нужда в творческих личностях. Да и эпоха была временно либеральной и проходила под лозунгом: “А если это любовь?”. Каковой лозунг, в данном случае, можно было перефразировать так: “а если настоящим?”

С такими историями, конечно же, не заскучаешь: время летело незаметно и когда Ника со своим старшим товарищем закончили работу, пробило час ночи.

И ночь эта летняя была по-особому приятно тёплой, каким никогда не бывает день. Не ощущалось никаких контрастов жары и холода, света и тени, затишья и дуновения, одетости и обнажённости …Лёгкий, в меру сухой воздух, струящийся без тепловых контрастов, так что струение его выдавалось лишь шелестом листвы, создавал такую благоприятную и однородную, как вода в океане, среду, что от тела не требовалось никакой работы по распределению тепла. Это редкостное дружелюбие южной ночи, схватываемое всей поверхностью кожи, рождало у Никиты радостное упоение жизнью, которое усиливалось гордым удовлетворением успешно выполненной работой. На столе у мастера, в тишине цеха, остались лежать десять сверкающих, как ртуть, в лунном свете валов. А предвкушение того изумления, которое охватит мастера при виде столь скоро выполненной сложной работы, чуть ли не подбрасывало Никиту в воздух. Он ясно видел, как мастер вначале усомнится и начнёт микрометром проверять шейки валов на допуск; и как он возьмёт один вал, другой и третий, и как изумление его будет расти, и он разведёт руками, и лёд его недоверия Никите будет сломлен.

Так всё и случилось, и с этого дня дела Ники на заводе пошли, что называется, в гору. Вскоре ушёл в отпуск токарь с большого станка ДиП-300, перед которым Ника благоговел: и перед станком и перед токарем, на нем работавшем; а между тем нужно было растачивать корпуса насосов, поступивших из литейки, и Никита сам вызвался на эту работу, и мастер доверил её ему. Наконец-то удалось ему уйти от маленького почти игрушечного станка и от мелкой копотливой работы, на солидную работу и за большой станок, на котором не нужно часто вертеть ручки, а можно, покуривая, спокойно оттягивать проволочным крючком вьющуюся из-под резца стружку…

Но все это – в близком будущем, и нынче ещё только предвкушается Никитой, и он легко, как Меркурий, идёт-летит по совершенно пустой, полночной и тенистой в свете фонарей улице. Во дворе тоже никого. Все окна спали, горело лишь одно окно кухни на четвёртом этаже, в квартире, где в одной комнате жил полковник МВД, в другой – майор КГБ, а в третьей семья евреев, которых племянница считалась почему-то армянкой.

Над головой плотно шелестели своими пергаменными листьями тополя. Сейчас, когда не доносилось никаких других звуков, шелест этот был схож с успокаивающим монотонным речитативом прибоя на пустынном берегу и совпадал с ним по ритму, задаваемому одним и тем же ночным бризом.

Никита прошёл в освещенный подъезд, – единственный чистый и освещенный подъезд в доме, – постучал в дверь родительской квартиры. Своего ключа у него никогда не было. Вообще у них в семье, сколько себя Никита помнил, всегда был только один ключ на всех; уходя из дому, ключ этот прятали под тряпку, постеленную у порога. Хотя квартирные кражи в те времена случались, они не вредили подобной простоте нравов.

Как видно, грабили не всех, а всё больше бухгалтеров да зав. складами, из бывших, у которых, от неверия в социализм, водилось золотишко.

Полусонная мать в ночной сорочке открыла Нике дверь. “Что так поздно?” – пробормотала она. Никита ничего не ответил на такой бессмысленный вопрос и прошёл в свою комнату, где ему уже было постелено на алюминиевой раскладушке, в трубках и пружинах которой его уже поджидали клопы. Они, впрочем, смущали Никиту не больше, чем комары или тараканы, а охота на них среди ночи даже представляла определенный интерес. Кроме того, этим провинциальным клопам было далеко до московских и особенно питерских, водившихся за сухой штукатуркой, поэтому причин для огорчения не было. Никита разделся и лег, не зажигая света, так как в “детской” кроме него спали ещё и братья: Ваня и Петя. Он заснул быстро, чувствуя себя счастливым и торопя утро.

Утром, от дворовой компании он узнал, что день вчерашний был для него счастливым вдвойне. Ненамеренная задержка на работе спасла Никиту от неминуемого, казалось, линчевания шпаной. До самой полночи его поджидала во дворе банда одноглазого разбойника Богатыря, бывшего в легальной жизни студентом исторического факультета местного университета. Они собрались здесь, чтобы всем скопом “отрихтовать” Никиту и тем сделать его покладистым в вопросе, о котором Ника предпочитал умалчивать. Хотя Ника знал достоверно, что этим ночным визитом дело не закончится, всё же он был рад, что на данный момент он случайно избежал расправы.

Никита сразу понял, в чём дело. Теперь гостей следовало ждать всякую минуту, и они не замедлили. Явились нагло, средь бела дня, и постучали прямо в квартиру, – знали, что Ника бессилен против них.

Они требовали оружие. Действующего оружия у Никиты в настоящий момент не было, если не считать финки и двух кастетов (эта чепуха, разумеется, не интересовала гостей, хотя они, может быть, и не отказались бы взять их). Однозарядный пистолет, который он сделал ещё в учебных мастерских и хранил на антресоли в боксёрской перчатке, давно перекочевал сначала в рабочий сейф отца, а оттуда в музей политической полиции, – и всё это по глупости брата Вани, которому, видите ли, недосуг было самому достать перчатки из кладовки, а понадобилось просить отца. Обрез бельгийской малокалиберной винтовки, который они с Сергеем купили у Миши Лысухина, находился теперь у того же Миши, он взялся изготовить для винтовки магазин. Кусок ствола, отрезанный от винтовки, предназначался, правда, для двух револьверов, которые они с Сергеем начали делать, но револьверы эти находились пока в стадии самых грубых заготовок. Старый французский “бульдог” Васьки Румянцева, который они взялись починить, был весьма далёк от того, чтобы можно было из него стрелять. Словом, поживиться “богатырю” у Ники было реально нечем. Оказалось, однако, что бандиты осведомлены о существовании винтовочного обреза, и, после того, как в карманах их исчезли заготовки револьверов и Васькин “бульдог”, они потребовали обрез.

Впутывать в эту историю ещё и Мишу Лысухина Никите ой как не хотелось, но велик был страх перед шпаной, и на строгое пытание об обрезе Никита назвал Мишу, выкупая своё молодое и красивое тело из грубых побоев. Поддаваться угрозам было тоже очень страшно и гадко, – или даже не “гадко”, а как-то больно стыдно до рыдания, – но страшился при этом иной внутренний человек, – не тот, что страшился побоев. Одновременно с этим и, может быть, чуточку облегчённо. Никита сознавал свое бессилие. Они держали его за глотку: ведь если бы на заводе узнали, что он тайком изготовляет оружие, разразился бы невероятный скандал, – хотя умельцев таких было на заводе немало. А за винтовку можно было и под суд угодить…

Никита проклинал себя за легкомыслие и болтливость. Он догадался о том, кто навёл на него шайку Богатыря. То был Васька Румянцев, широколицый и краснощёкий, под стать своей фамилии, застенчивый парень.

Он работал на так называемом “десятом ящике”. А в районе этого передового радиотехнического предприятия промышлял совсем реакционный бандит Цисишка, подручный Богатыря, – мелкий и очень подлый “шакал”.

Он занимался тем, что в дни зарплаты дежурил у проходной завода с кучкой шпаны и изымал у молодых рабочих часть зарплаты. Тех, кто смел сопротивляться, жестоко избивали. Васька Румянцев был одной из дойных коз Цисишки.

Никита не знал с точностью, то ли Васька сам решил подольститься к Цисишке, спасая свои доходы, то ли Ваську в свою очередь “продал” кто-то, кому он разболтал о своём “бульдоге”… Как бы то ни было, но на Ваську можно было перевалить большую часть вины за происшедшее, и тем снять моральный груз с себя самого. Это, правда, не освободило Нику от самобичевания: особенно ругал он себя за то, что рассказал Ваське об обрезе. Перед Мишей Лысухиным, дружбу с которым Ника очень ценил, так как Миша был на десяток лет старше Никиты, стыдно было невыносимо. В сущности, Ника знал, что это последний эпизод их дружбы, и было ему горько.

Скверная история между тем разворачивалась стремительно: Сергея они тоже взяли в оборот. Об этом не нужно было даже осведомляться; просто на следующий день они пришли за Никой, ведя с собой Сергея. Отсюда вся компания с двумя заложниками направилась на другой конец города, в посёлок нефтяников, где и жил Миша Лысухин.

Оказалось, что Миша проявил твёрдость и не отдал Богатырю винтовку по первому требований, мотивируя тем, что винтовка не его, и что отдаст он её только в руки законных хозяев, которым он её продал. Всю ночь Миша с отцом его просидели с заряженными ружьями у окон своего дома. Шпана не сунулась и теперь вела к Мише так называемых “законных хозяев” винтовки. Таким образом, Миша спасал свою честь, Ника же и Сергей подвергались публичному поруганию.

Ника и Миша, встретившись взглядами, не сказали друг другу ни слова. И так всё было ясно. А для Ники особенно ясно было то, что Миша, конечно, отдалится теперь от него, как человека, способного втравливать в такие вот “истории”.

Миша вынес из дому обрез, из которого Никита совсем недавно с таким упоением стрелял по голубям. Из бессильных рук Никиты обрез немедленно перекочевал в руки бандитов, исчезнув у кого-то за пазухой.

Богатырь приказал Мише вернуть Сергею и Нике пятнадцать рублей, которые они заплатили за обрез, – беря таким образом частичный реванш, за своё поражение в прямом противостоянии. Миша, избегая ненужных осложнений, молча повиновался, приняв тем самым юрисдикцию этого понтилы, который среди шпаны косил на “пахана”.

– Теперь можешь идти, – сказал ему Богатырь, – а этих отпиздить, – указал он пальцем на Сергея и Нику. Ника обречённо опустил голову, руки его обвисли. На Сергея он не смотрел, и поэтому не мог судить о его реакции. Сергей побледнел. К ним вразвалочку подошли двое; шакал Цисишка и негодяй Мамай, которого Никита не раз видел возле вечерней школы в компании приблатнённых юнцов в неизменных “аэродромах” на головах и с серебряными цепочками в руках, которые резким незаметным для глаза движением кисти руки наматывались на указательный палец и снова сматывались с него.

– Не бойтесь, пацаны, – весь извиваясь, с ухмылочкой произнёс Цисишка и похлопал Никиту по согбенной спине. – Никто вас не тронет; мы вас проводим.

Никита и Сергей пошли за своими палачами, напряженно ожидая худшего. Отошли они не слишком далеко. Вскоре Цисишка предложил посидеть на лавочке напротив Автостанции. Закурив, Цисишка и Мамай вдруг чрезвычайно заинтересовались временем, и тут же ухватились за наручные часы Ники и Сергея. Они забрали также и пятнадцать рублей, полученных друзьями за утраченный ими обрез. Часы у Ники были хорошие: он нашёл их на пляже, в песке.

Глава 39

Семейный архив.

Алексей Иванович чувствовал себя глубоко оскорбленным: и кем? – любимым сыном! Его первенец, Илья, бывший украшением мира в его очах; в котором видел он своё продолжение в плане общественного успеха, прилюдно обозвал его “фашистом”. Его! своего отца! человека, ненавидевшего фашистов, который схватывался с ними на смерть и убивал их, а они убивали его…! И за что, спрашивается? Разве он не прав? Разве цыгане не вредный элемент, не паразиты? Всю жизнь они попрошайничают, воруют, плутуют, распространяют суеверие. А ещё раньше, – Алексей Иванович помнил это, – они крали у крестьян лошадей, самое дорогое и единственное, без чего крестьянское хозяйство невозможно. Конечно, это, может быть, звучит жестоко: уничтожить всех цыган, – но, какой другой выход? Зло нужно уничтожать.

В этом убеждении проглянулся в Алексее Ивановиче древний иранец. Весь строй жизни, в которую он был втянут с подросткового возраста, был также проникнут новейшим “маздеизмом” – обнаружение и уничтожение “врага народа”, врага новой и справедливой жизни под началом “Ахура-Марксы”, было основной парадигмой этой жизни. Любопытно, что древний иранец проглядывал в нём не только ментально, но и генотипически, – в чём мог убедиться каждый рассмотревший его южнорусскую внешность, встречающуюся в царицынской и саратовской губерниях. Но, в то время весь молодой индустриальный мир был болен подобным маздеизмом, – так что не будем увлекаться археопсихическими изысками.

“Странный парень”, – думал о сыне Алексей Иванович. “Как могло случиться, что он – против советской власти?”

Ему было непонятно, как вообще можно быть против власти, которой он, а значит и его сын, Илья, обязаны всем. А фашисты, кто такие фашисты? Это злые люди, враги, человеконенавистники, которые хотели обратить его, молодого, просвещённого, доброго, радующегося жизни и свободно трудящегося на общее благо, в рабство, в темноту подневольной работы, в нищету и безграмотность, в унизительное подчинение хозяйской плётке, -которое Алексей Иванович познал в детстве, когда был сиротой, батраком. “Раса господ!”. Вся бесспорная притягательная сила советской власти и правда её заключалась в том, что она ликвидировала этих самых “господ”. Теперь все были товарищи, независимо от служебного положения, и это было хорошо. Алексей Иванович не хотел господ, как не хотела их вся огромная, раньше раболепная, а теперь анархическая Россия, и он знал, против чего он воевал в эту войну.

При слове “фашисты” в памятующем представлении Алексея Ивановича возникали маленькие, тёмные на белом снегу фигурки в шинелях и касках, которых он видел в панораме своей стереотрубы необыкновенно ясно, как игрушечных; и которых они уничтожали десятками, как вредных насекомых, с помощью тяжёлых снарядов своего артдивизиона. Пушки у них были немецкие, “Эмиль-20”, калибр 152 мм, дальность стрельбы – 20 км. Но и Карл Маркс был немецким, и Роза Люксембург… Алексей Иванович знал, что фашисты – это не немцы: фашисты не имели национальности, как и “буржуи”. Фашисты – это зло, как и цыгане… Ему было невдомёк, что уничтожение цыган – это фашистская программа. Евреев Алексей Иванович тоже терпеть не мог, – как, впрочем, и большинство образованных новых русских, или, точнее, советских. Можно видеть, на этом примере, как разнилось русское восприятие фашизма от европейского. Европе фашизм нравился. Можно сказать, что он был ей сыном, баловнем, которого она пестовала против пасынка коммунизма. Но когда в нём проглянуло мурло антисемита, культурная Европа отшатнулась, но не в массе своей. Русских же жидоморством едва ли можно было пронять; большинство смотрело на это равнодушно, в силу интернационального воспитания. Дело было не в евреях, а в принципе. Будучи сами рабами, русские не могли вынести посягательства на равенство, на братство, на волю. Адольф Шикльгрубер был, в сущности, из того же теста. Евреи – это было несерьёзно; какая-то заместительная жертва, мальчик для битья. На деле он больше всего ненавидел аристократию, тех самых господ, чью власть он обещал восставить на земле. Он хотел бы уничтожать “господ”, но обратился на евреев, потому что господ он не мог тронуть, так как из их рук получил мандат и средства на убийство восставших рабов. Это было его парадоксом и личной трагедией. Как он завидовал Сталину и как хотел бы быть на его месте. Но место, увы, было занято. Он опоздал в истории.

Немцы вечно опаздывают… Нация неудачников… Он хотел вывести её “в люди”, но предприятие заранее было обречено на неудачу, потому что место занято…. И из-за этой несправедливости истории он набросился на Россию: не потому вовсе, что славяне низшая раса, и что немцам нужны земли на Востоке, а потому, что русские заняли место немцев в Истории. Эти выскочки, которые всю жизнь заглядывали в рот Германии, которые получили от Германии культуру и государство, посмели опередить немцев! И это иррациональное раздражение толкнуло Адольфа на безрассудную войну с Россией, исход которой был предрешен до её начала. Это было всякому ясно.

Когда Гитлер напал на СССР, весь мир вздохнул с облегчением. Разве Гитлер мог победить Сталина? Да он просто не посмел бы, он бы остановился на полпути (что, кстати, и случилось под Москвой), он бы потерял рассудок (что, кстати, и случилось), потому что Сталин был в Истории на месте, а Гитлер – без места. Он только претендовал, но с безнадёжным опозданием и блефом.

Всего этого Алексей Иванович, конечно, не мог знать и сознавать отчётливо, но на уровне Лейбницевских “неотчётливых запечатлений” вся сказанная историческая правда русского коммунизма против немецкого фашизма существовала в нём, и никакое фактуальное сходство двух режимов и двух политических культур не могло бы убедить его в возможности поставить на одну доску его и какого-то фашиста! И вот теперь, значит, он – фашист, по определению родного сына. Было муторно, хотелось напиться.

И Алексей Иванович напился, и уснул, и приснилась ему высокая рожь, и как они с сестрёнкой Надей заплутали в ней, и испугались и плакали, и не могли выйти. Такая вот рожь росла в его родной Алисовке, – как то теперь там? Осталось ли что-нибудь от прежнего? Сестра Катя ездила, смотрела, говорит: мало что осталось, но пруды уцелели; знакомые с рождения пруды вдоль балки, по дну которой били чистые ключи. Прудов было три; и они вытянулись по линии “восток-запад”, подобно лежащему человеку, головой на Восход. Если смотреть вдоль этой линии, то впереди была Князевка, большое волостное село, где по воскресным дням открывался волостной базар, собиравший крестьян окрестных деревень и немцев из “немецких колонок”. Головной пруд звался “передним”; за ним шёл “второй”; и замыкал этот ряд “задний пруд”. Деревня Алисовка, вытянутая вдоль прудов, тоже вся устремлена была к Восходу и к Князевке, так что богатые дома стояли вдоль Переднего пруда, а замыкали ряд вдоль Заднего пруда последние бедняки и почти изгои. Там, впереди, были Восход и жизнь, здесь – Заход и смерть; за задним прудом начиналось кладбище.

Здесь-то, на берегу Заднего Пруда, стоял когда-то глинобитный домик, белёный и крытый соломой, – но не как на Украине, со вмазанными стеклами, а с резными деревянными наличниками и ставнями. Предпоследний дом в деревне. Отсюда начиналась дорога на Кольцовку, памятная Алексею. По этой дороге отправились они с матерью побираться Христа ради, когда в 1927 году умер отец, Иван Тихонович. Кольцовка считалась богатой деревней. Дорога к ней шла через кладбище, так что она располагалась как бы в Царстве Плутоса; и если из Князевки исходили свет и власть, то из Кольцовки – плодородие и богатство. Алисовка же являла собою “Средний мир”. В Кольцовке были мельница, магазин и церковь.

В Алисовке же ничего этого не было, – а только одна часовня, где отпевали покойников. Население Алисовки было почти сплошь православное, русское, исключая троих хозяев: Ивана Тихоновича и его братьев, Захара и Василия. Эти принадлежали к молоканам и были чистые басурмане: не крестились, в церкву не ходили и жили по басурмански, без образРв.

Одно у них хорошо было – что жили без попов и без скандалу, без пьянству.

В полуверсте на юг от Алисовских прудов лежал ещё один пруд, Фамбуровский, получивший своё прозвание от фамилии помещика Фамбурова, чья усадьба стояла на берегу этого пруда. В имении Фамбурова работали и дед Тихон, и отец, Иван Тихонович, и мать, Анастасия Алексевна. Ко всем прудам подползали из степи и врезались в них глубокие овраги; страшные в половодье, полные мутной бурлящей водой, в которой не раз тонули деревенские парни. Крестьяне называли овраги “врагами”. Зимой на дне этих “врагов” таился “неприятель” – степной волк. Бывало, под вечер, в избе, при свете коптилки, услышат вдруг домашние, как залает неистово Шарик, и мать скажет: “Чу! Неприятель идёт”.

Зато весной и ранним летом, когда забывали про метели и злых зимних волков, стаями накатывавшихся из-под Тамбова, красива была степь. Выйдешь на взгорок, – земля ровная, как стол, воздух прозрачный, и видно далеко, далеко. И земля не выпуклая, как открытое море, а как будто вогнутая; и Кольцовка видна, как на ладони. А цветов полевых – ковёр. И в поле рожь в рост человека: колышется на ветру волнами, но на море не похожа совсем, и ни на что не похожа: а именно – рожь! И они с Надей в этой ржи потерялись и потеряли друг друга; аукаются, как в лесу и не могут выйти на дорогу…

А когда лето входило в разгар, открывалось купанье в прудах, обсаженных громадными ветлами; и самое интересное летом – “ночное”. Почитай все летние ночи проводили в “ночном” деревенские мальчишки. И он, Алексей, ездил в “ночное” на своём Гнедом, послушном и хромом мерине.

Заводилой компании, собиравшейся ночами в лугах, у костра, был Алексеев друг и сосед, Пашка Волчков, сын дяди Илюши, деревенского пастуха. Семья дяди Илюши была самой бедной в деревне, и как бы в возмещение за эту бедность Бог ущедрил Пашку талантами. Правду сказать, на балалайках тогда играло почитай пол деревни, но так виртуозно, так пронимчиво сыграть, как умел это Пашка, не всякому давалось. Наяривал Пашка и на жалейке. Алексей очень ему завидовал, но, сколько Пашка не пытался научить своего друга игре, из этого ничего не выходило. Умел Пашка и мастерить. Однажды он такую смастерил штуку, что у Лешки даже дух захватило.

Есть на Руси такая забавная игрушка “кузнецы”: сидят два деревянных бородатых мужичка на полене, в руках у них кувалдочки, – потянешь за планку, и мужички тюкают кувалдочками по наковаленке. Именно такую игрушку сделал Пашка. Такую, да не такую! Научил он кузнецов своих играть музыку: они у него выбивали на наковальне мотив новой тогда песни: “Мы кузнецы, и дух наш молод,

Куем мы счастия ключи…”

Зимой пруды служили катками, а их берега – ледяными горками. Как только пруды сковывал настоящий лёд, а земля покрывалась снегом, мать, осаждаемая нетерпеливыми до удовольствия детьми, принималась за изготовление “ледянок”. Бралась широкая плетёная корзина: днища и борта её обмазывались тёплым навозом, затем корзина выставлялась на мороз.

Когда навоз смерзался, корзину обливали несколько раз водой, для гладкости, так получалась “ледянка”. На таких вот “ледянках” дети лихо скатывались с крутого берега пруда. Особым шиком считалось скатиться так стремительно, что одним махом перелетев через неширокий пруд, выехать на противоположный берег.

С открытием зимних катаний начиналась ледяная война с бабами, ходившими на пруд за водой. Внизу, под плотиной, был вырыт колодец, в котором собиралась отфильтрованная телом плотины вода. К этому колодцу бабы спускались с ведрами на коромыслах по протоптанной в склоне балки тропинке, которую зимой посыпали печной золой. Эта зола мешала детям кататься, и дети заливали её водой. Бабы бранились, скользили и падали, гремя ведрами: визжа, съезжали на толстых задах вниз.

Помимо “ледянок” для катаний мастерили так называемые “скамейки”. Бралась подходящая доска, передний конец её загибался кверху. На доске укреплялось сиденье с держаком для рук. Снизу доска также обмазывалась навозом и обливалась водой на морозе. “Скамейки” были не у всех.

Алексею “скамейку” смастерил дядя Сидор, сосед, отец Любы Панковой, Катиной подруги. Сделал он Алеше также и деревянные коньки с проволокой вместо лезвия. Это была редкая вещь – коньки. На зависть всем мальчишкам!

Сидор Панков был плотником. Дом его, последний на “нашей стороне”, стоял слева от родительского дома и, как то и подобает последнему дому, был ещё беднее предпоследнего. Бедность эта сказывалась и на детях.

Однажды вздумалось Любе Панковой заглянуть в воробьиное гнездо под крышей конюшни. Увлекшись маленькими воробьишками, Люба не заметила, как сорвалась с крыши и повисла, зацепившись подолом за стреху. Когда Любу сняли, платье оказалось порванным. От страху Люба не могла и домой идти. Тогда мать Алексея зашила Любе платье так искусно, что снаружи заметно не было, и Люба долго не давала под разными предлогами матери своей стирать это единственное платье, боясь, что починка обнаружится. В конце концов, мать всё-таки дозналась и отходила Любу верёвкой. Давность дела не помогла смягчению приговора.

Вообще-то семьи молокан редко бывали бедными. По статистике, оснащённость молоканских хозяйств техникой была самой высокой в России. У деда, Тихона Михайлова, были в собственности жнейка и веялка; но два этих замечательных агрегата пришлось разделить между четырьмя сынами. Жнейка досталась Ивану, отцу Алеши; и не впрок, – который уж год ржавела она возле амбара. Но не из лености. Просто Ивану Тихоновичу не везло: трижды покупал он лошадь, и всякий раз лошадь вскоре падала. После уж поймали в конюшне ласку. То ли кусала она лошадей, то ли “щекотала до щекотки”, но только все лошади пали.

В деревне поговаривали, что ласку эту подкинули специально… Но, несмотря на эти неудачи, семья жила сносно, пока жив был хозяин, отец.

Отчаявшись в крестьянской доле, Иван Тихонович работал по найму кучером у богатого немца-колониста в Немецкой Песковатке. Да и старший сын, Иван, подрабатывал – батрачил у богатых. А с коровой помогла семье молоканская община: собрали миром деньги на корову, как бедным. По матери ведь были они из пресвитеров. Дед Алексей, в честь которого назвали Алешу, отец Анастасии Алексевны, матери его, содержал в Князевке молельный дом и был пресвитером молоканской общины. Но Анастасия не любила своего дома, и редко туда наведывалась, так как жила там её мачеха.

“В армии не служить, оружие в руки не брать, ножи не носить, себя не защищать, свинину не есть, водку не пить, в церковь не ходить, попов не признавать, иконам не поклоняться, детей не крестить, крестным знамением себя не осенять” – таковы были основные заповеди молокан, первых исконно российских, а не завезённых с неметчины, протестантов; доморощенных, так сказать. С таким обычаем на православной Руси жить, надо признать, было непросто; и ох, как непросто! Не так уж и давно состоялся из Руси великий молоканский исход, когда прямые предки Алексея Ивановича под водительством своего пророка Давида Евсеича, оставив всё нажитое, двинулись с семьями и немногим скарбом и пением псалмов на гору Арарат встречать предсказанные Библией и точно вычисленные начётчиками события: конец света и второе пришествие Христа Спасителя. Позднее, туда же, в Закавказье, царское правительство стало ссылать молокан, как “вреднейшую из сект”, – по характеристике Третьего Отделения Его Величества Императорской Канцелярии. В окрестностях озера Севан и по сей день встретишь молоканские сёла; а небезызвестный город Севан есть не что иное, как молоканская Еленовка. Может быть оттуда, из Закавказья, и попала в жилы Алексея Ивановича персидская или армянская кровь. Неспроста ведь бабку его звали в Алисовке “турчанкой”, – как объясняла сестра Катя, будто бы за то, что она одевалась во всё чёрное, по кавказскому обычаю.

На праздниках Алисовка “гуляла”. И не в том, современном смысле слова, что напивалась, а в прямом: люди наряжались и выходили на улицу; то есть в хоровод, – если видеть дело в исторической ретроспективе, ибо слово “улица” и обозначает, собственно, хоровод. И хотя хороводы водили тогда уже только девки в лугах, всё же выход всей деревни на улицу сохранял в себе реминисценцию всеобщего хоровода. И красива же тогда была деревня, ибо прекрасны были старые наряды. На масленой неделе парни одевались в красное и ходили по дворам, озоровали.

А в “бусурманской” семье Алексея по воскресеньям и праздничным дням прибирались, одевались в белое, садились в избе, украшенной полотенцами с голубой вязью библейских речений, за стол, накрытый скатертью; мать раскрывала Библию, и старший сын Ваня зачитывал из неё в слух всей семьи. Как это водится у сектантов, грамотность ценилась высоко, и, когда Алексей, десяти лет от роду, начал учиться у первой своей учительницы, Агриппины Семеновны, в деревенской школе-трёхлетке, и написал на листке первые слова, гласившие, что “ученье – свет, а неученье – тьма”. Мать, Анастасия Алексевна, разжевала хлеб и жёваным хлебным мякишем прилепила этот листок к стене над столом.

Нынче Владимир Ленин уже не авторитет, но от времён прежней славы его сохранились свидетельства, что он восхищался духовными писаниями молокан, их старославянскому письму и тому, что простые, необразованные люди пишут настоящие философские трактаты. Деревенские мальчишки, однако, и во времена ленинской славы не разделяли уважения Ленина к молоканам и частенько преследовали Алешу обидной дразнилкой: “молокан-таракан!”

Но хуже мальчишек были православные попы. Молоканские дети как огня боялись попов, рано усваивая от взрослых, что попы – враги молокан.

Среди русских сектантов ходила такая песня:

“Злые косматые попы

Делают по дворам частые поборы

Кто мало им подаёт

Зовут “духоборы”

Своими частыми поборами по дворам

Обтёрли пороги хвостами

Кто мало им подаёт,

Зовут “хлыстами”

Эти попы по дворам

Все двери протолкали


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю