412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Незванов » Вечный Робинзон (СИ) » Текст книги (страница 12)
Вечный Робинзон (СИ)
  • Текст добавлен: 20 ноября 2018, 04:00

Текст книги "Вечный Робинзон (СИ)"


Автор книги: Андрей Незванов


Жанры:

   

Роман

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)

Изо всего этого набора развлечений Никиту более всего интересовало последнее. Он любил книги и, на взгляд матери, даже чрезмерно: настолько, что сам писал их. У него начата была фантастическая повесть о полёте на Венеру, писанная аккуратным почерком в альбоме для рисования и снабженная цветными авторскими рисунками космических аппаратов с пламеносными трубами сзади и людей в скафандрах, среди динозавров и всяких сухопутных водорослей.

А почему, собственно, на Венеру? – ухватятся неуёмные следопыты человеческих душ. Нет, это не вытесненная детская сексуальность, Никита не был пуританином и не нуждался в вытеснении. Так поспешу я их успокоить. Просто Марс был уже довольно облётан в довоенной литературе, и поэтому, после войны, стало модно летать на Венеру. Хотя, говорят, была и утечка из космических КБ, насчёт Венеры.

Однако, на момент, о котором мы теперь рассказываем читателю, повесть эта была оставлена ради другой, более увлекательной. Теперь Никита писал детектив в двух частях с соответствующими жанру именованиями: “Начало Дрейка” и “Конец Дрейка”. Оформление этой рукописи было попроще: на титульном листе обычной школьной тетради в линию фиолетовыми чернилами был нарисован пистолет с рифлёной рукоятью. Тетрадь была исписана мелко и без полей. Писательство круто изменило жизнь Никиты. Теперь, к примеру, большая перемена означала творческий отпуск. Никита отделялся от толпы и бродил в одиночестве по периметру школьного двора, под высокими гледичиями, сплошь утыканными здоровенными колючками, обдумывая продолжение своей повести.

Герой её имел обыкновение выпивать по утрам чашку шоколада прямо в постели. Никита написал об этом, хотя смутно представлял себе жидкий шоколад, которого сроду не видел. Зато не раз видел репродукцию картины “Шоколадница”. Именно такая, вся стерильная горничная, должна была, верно, входить по утрам в номер дорогого отеля, снимаемый фешенебельным шпионом Дрейком. У этого шпиона-сибарита был, само собой, шеф, которого Никита, устами своего героя именовал патроном. При этом Никита немного сомневался в ударении, так как ему не хотелось, чтобы читатель спутал бы Патрона с “патроном”, которым снаряжают огнестрельное оружие. Он спросил об этом слове учительницу литературы, не подозревавшую о свершении, скрывавшемся за этим вопросом способного ученика. Оказалось, к разочарованию Никиты, что учительница не знает такого слова, в том его значении, которое интересовало Никиту. Это было странно. Облик Эммы Давидовны немного потускнел в его глазах, и ему было жаль. Он не проникся ещё тем агрессивным скепсисом неудачника, который радуется всякому развенчиванию кумиров.

А между тем Патрон Дрейка, несмотря на отсутствие его в школьном словаре, ментально существовал и вынашивал план внедрения своего подопечного в среду наивных советских граждан посредством ночного полёта, парашютного прыжка и подложных документов, неотличимых от настоящих.

Отсюда читателю должно быть ясно, какое исключительное место занимала книга, как феномен культуры, в жизни Никиты. К тому же, теперь на книжных прилавках явилась такая новость, как почтовые марки для коллекционирования, и оснований бегать на большой перемене именно в книжный магазин стало ещё больше.

В походах к прилавкам с марками и книгами Никите сопутствовал Лерка Круглов, веснушчатый и круглолицый, под стать своей фамилии. Происходя из семьи технических интеллигентов, детей “спецов”, он тоже много читал, и у отца его была богатая библиотека поп-литературы, то есть детективов, приключений и фантастики, – чего отнюдь не водилось в семье Никиты, где скорее можно было встретить русскую классику и Анатоля Франса; где не менее половины шкафа занимали сочинения Ленина и Сталина. Лерка Круглов начал снабжать Никиту книгами, чьё содержание дополняло картину жизни, нарисованную в многотомии классиков социализма. Именно благодаря Лерке Никита открыл для себя увлекательный мир военного детектива. И хотя в душе Никита не очень уважал Круглова за мягкие манеры, веснушки, розовощёкость и округлые формы тела, обличавшие в нём, на взгляд Никиты, “маменькиного сынка”, всё же, на почве интереса к книгам у них завязалась дружба. Марками, кстати, Лерик тоже интересовался. Правду сказать, они и раньше приятельствовали – по пути им было со школы, – но такой близости не было, как теперь. В частности, никогда Лерик не приглашал Никиту зайти к нему в дом, что Никита воспринимал, как обособленность, хотя, скорее, Лерка просто стеснялся своего дома. Теперь Никита стал бывать у Лерки дома, в семье с особым налётом традиции, которая всегда чувствуется в семьях, где живёт бабушка. У Никиты дома не было этого флёра старины из ковриков, наволочек, икон и фотографий на стенах, а также особого запаха бережно хранимого тряпья, – так называемого “сундучного духа”. Поэтому Никита, привыкший к стерильной от традиции, чисто утилитарной культуре, вовсе не стесняющей духа, чувствовал себя у Лерки неловко, – изо всей этой затхлой аккуратности сочилась несвобода: не свисти, не шуми, на кровать не садись, шкатулку не трогай, и т.п.

Побыв немного у Лерки, как бы отметившись, друзья шли к Никите, в большую, пустующую днём квартиру. Родители Лерки не препятствовали этому, потому что Никита был на хорошем счету. У Никиты они рассматривали новые коллекционные приобретения: фиолетовые пейзажи Крыма и пузатые самолёты Авиапочты над поросшими остроконечным лесом круглыми горами.

Как это водится у подростков, разговоры и шутки сами собой скоро сползали к сексу. Лерка неизменно предлагал свой пухлый зад для сексуальных опытов. Никите это было непонятно психологически. Однако, не вызывало ни презрения, ни отвращения, ни осуждения. Но терпимость эта проистекала не от прирождённого либерализма, а оттого, что Никита не видел за Леркиными поползновениями противоестественного влечения к своему полу: он вообще не подозревал о существовании последнего, и, если бы ему сказали, что такое есть, он бы просто психологически не поверил в это. Однополый секс представлялся ему просто неким суррогатом: неполноценной заменой того, что было в дефиците – женского пола. То есть, он полагал, что, эксплуатируя зад товарища, он должен бы был изображать при этом, что имеет дело с девочкой. Но такой иллюзии было трудно держаться: задница у Лерки была конопатая и между ног свисали ядра. Поэтому ему не хотелось возиться с Леркой, и он обычно предлагал: давай лучше подрочим. Остановившись на этом предложении, друзья вместе предавались греху Онана.

Подобными сеансами, однако, у Никиты дело не ограничивалось. Онанизм стал у него уже серьёзной болезнью: он истощал себя им. Просыпаясь рано утром, он начинал грезить в постели, и вскоре уже яростно подпрыгивал на своём старом пружинном диване. Однажды, за этим диковинным упражнением его застукала мать. Это был скандал. Но явного скандала не случилось: отец пригрозил, что пойдёт в школу и расскажет всё классному руководителю, высказав при этом предположение, что у Никиты в классе все, наверное, этим занимаются. Никита немножко испугался, но, в то же время, был почему-то уверен, что отец не пойдёт в школу. Так оно и случилось. Мать с озабоченным видом погрузилась в медицинский справочник. Никита понял, что она в нём вычитывает, и, когда мать ушла на работу, сам взялся за справочник, но долго не мог найти то, что нужно, так как смотрел на букву “А”. Наконец, догадавшись посмотреть на “О”, прочел статью “онанизм”. В качестве лекарства там рекомендовался спорт. Никита усмехнулся.

Он уже несколько лет ходил на секцию лёгкой атлетики, вместе с товарищами из своего класса, и ему вспомнилось, как перед началом тренировки, они, бывало, кучей заходили в бетонированный стадионный сортир и устраивали групповую оргию онанизма. Могло бы быть, конечно, и кое-что похуже, но провинциализм, всегда отягощенный нравственностью, даже в пороке, спасал их от худшего разврата.

Между прочих полезных сведений Никита узнал из справочника, что детский онанизм может грозить осложнениями в будущей супружеской жизни. Последнее заставило его призадуматься. Он часто мечтал о будущем, и о будущей женитьбе тоже; и “чашка шоколада” по утрам в постели происходила, возможно, из этой грёзы. Ему вдруг стало совестно перед своей женой, которая не имела ещё определённого лица, но была, конечно же, существом прекрасным. И это совестное переживание помогло ему бросить так называемый в просторечии “сухой спорт”, – какового результата едва ли бы удалось достигнуть репрессалиями.

Глава 30

Час истины.

Хуан старался быть искренним. Он хотел извлечь из себя Правду. Сделать это было совсем нелегко. Ведь настоящее наше “Я” прячется где-то в глубине, а под рукой каждую минуту оказывается что-то неистинное, фальшивое, поверхностное: во что человек играет, но с чем по-настоящему не соединяется до конца. В своих потаённых колодцах, в главном сокровище своей натуры он остаётся отчуждён от самого себя внешнего. Осторожный и недоверчивый к миру Он выжидает на дне, предоставляя своему двойнику, маске, резвиться на поверхности, пока тому хватает дыхания.

Быть правдивым значит не спешить: концентрироваться в усилии прорыва поверхностного натяжения водоёма своей души для глубокого нырка, в котором только и добывается жемчужина правды. Хуану же не давали совершить этот нырок. От него требовали правды, но почему-то при этом торопили, не давали подумать над вопросом, требовали отвечать без задержки. Очевидно, им нужна была какая-то внешняя, несущественная правда обстоятельств, имён и событий. Но разве это правда? Ведь из этого ничего нельзя понять, этим нельзя жить!

Хуан лежал на бетонном полу, но холода не чувствовал: или, может быть, что-то чувствовал, но не беспокоился этим. Он почти полностью отчуждился от своего тела, которое было здесь рядом, но отдельно от самого Хуана. Что-то тупо болело, кровоточило, гноилось, но не в нём самом. Вместе с утратой ощущений Хуан потерял и власть над своим телом: оно жило теперь само по себе – ноги и руки не слушались, левый глаз перестал открываться, моча не держалась. Но Хуана это не занимало. Он оставил попытки овладеть своим телом, заставлять его строить какой-то облик. Он хорошо знал теперь, что “владеть собой” не значит командовать своим телом. Это значит просто быть собой и у себя, – настоящим собой.

Нынче уже во второй раз, минуя охрану, в камеру к Хуану вошёл Игнасио. Он выглядел торжественно и одет был необычно: в докторскую мантию, ниспадающую с плеч широкими, отливающими блеском складами; голову его венчала четырехугольная шапочка с бомбоном, обшитая по кантам узорной золотой тесьмой; в левой руке Игнасио держал книгу в дорогом, инкрустированном серебром переплёте. Он глядел на Хуана значительно и строго, но в глазах всё же мелькало время от времени столь знакомое Хуану добродушное озорство. Хуан хотел приветствовать его улыбкой, но распухшие, склеенные кровью губы не разлипались. Он хотел было поднять руку, но Игнасио жестом показал ему, чтобы он не двигался, да Хуан и не смог бы пошевелиться.

Пройдя вглубь камеры, Игнасио присел на табурете, лицом к двери. Спину он держал прямо, выражение лица хранил официальное, и не отрывал взора от дверного проёма, словно изготовившись к приёму какого-то посетителя или просителя, который вот-вот должен был явиться пред светлые очи доктора. И в самом деле, через минуту дверь отворилась бесшумно, будто не было на ней замков и лязгающих запоров, и в камеру ввалился начальник тюрьмы. Явно поднятый среди ночи с постели в шлафроке и турецких домашних туфлях с загнутыми кверху носами, он позёвывал, прикрывая рот квадратной ладонью, из-за которой, как уши филина, топорщились концы его чёрных напомаженных усов.

Дон Рамон Сеговия, как звали начальника тюрьмы, очевидно не совсем сознавал, что с ним, и где он находится, но обстановка тюрьмы и ночных допросов была ему столь близка, что удивление не посетило его. Широко открыв глаза, вглядываясь в полумрак, дон Рамон сделал два осторожных шага вглубь помещения, и, наткнувшись взглядом на сидевшего перед ним Игнасио, остановился. Он узнал Игнасио, и это, очевидно, смутило его. Он повернул голову, как бы ища глазами сопровождающих надзирателей, но рядом с ним, – против обыкновения, – никого не было.

– Хмм-мм, – промычал он; сглотнул слюну и, стараясь придать голосу привычный начальственный тон, забормотал: “Ты зачем пришёл? Тебя уже нет. Тебя повесили, по приговору, две недели назад. Ты снят с довольствия, вычеркнут из списка едоков. Тебя похоронили со священником, хотя ты и безбожник, – чего ещё тебе здесь нужно? Я за тебя больше не отвечаю,

– Не бойся меня, – прервал его Игнасио, – судить тебя буду не я. А пришёл я затем, чтобы сказать тебе, что ты должен отпустить Хуана; он пойдёт со мной.

– Как так, отпустить? Без приказа, без санкции прокурора? Я не могу, не имею права, я давал присягу президенту…

– Насрать мне на твою присягу, – спокойно сказал Игнасио. – Я приказываю тебе!

– Кто ты таков, чтобы мне приказывать? – набычился капитан Рамон и решительно запахнул полу своего шлафрока.

– Я врач, и в моих руках твоя печень. – Игнасио раскрыл свою книгу. Хуан с удовлетворением отметил, что страницы внутри книги были вырезаны бритвой, образуя тайник. Именно так, в книгах, прятали свои револьверы друзья Хуана, студенты. Но, против ожидания, Игнасио достал из книги не револьвер, а что-то другое. Он вытянул руку вперёд, ладонью вверх. На ладони фиолетово поблёскивал вздрагивающий комок плоти.

– Видишь, это твоя печень, я принесу её в жертву. Захочу, могу сдавить её, вот так!

Игнасио сжал ладонь в кулак. Дон Рамон ойкнул громко, лицо его сморщилось, собравшись к переносице, но, несмотря на боль, капитан не сдался.

– Если ты дух, то и отправляйся в мир духов! – прохрипел он, – там командуй джиннами! Устраивай революцию в преисподней! Можешь сажать чертей в бутылки и бросать их в море, если тебе нравится, но меня тебе в бутылку не посадить! Может быть, там ты и врач, но здесь на земле ты никто! И всегда был никем, безродный мальчишка! Что ты сделал, что построил, кому принёс пользу? Какие твои заслуги, что ты смеешь выступать против государства? У тебя даже детей нет!

– Молчи, несчастный! – прервал его Игнасио негромким, но сильным, как стальная пружина голосом. – Человек построил города, а Господь сотворил самого человека. У Авраама тоже не было детей, но Бог сделал его отцом народов. Вы убили моё тело с помощью грязной верёвки, но тех, кто жил в этом теле, вы не достали; они еще вернутся, и мир будет принадлежать им… А я – твой бич, и погоню тебя, как скотину!

Произнося свой монолог, Игнасио поднялся с табурета и теперь грозовою тучей нависал над съёжившимся доном Рамоном.

– Я ничего не знаю, ничего не знаю, не знаю…, – бормотал капитан, вобрав голову в плечи.

– Вот приказ об освобождении, – Игнасио протянул Рамону невесть откуда взявшийся плотный лист пергамена, – подписывай!

– Нет, нет, я не могу… – замотал головой капитан.

– А вот твоя печень, видишь? – вновь вытянул руку Игнасио и сжал кулак. Капитан ойкнул и, схватившись одной рукой за поясницу, другой поспешно стал рыться в кармане шлафрока, ища огрызок карандаша, которого там не было.

– Кровью, кровью подписывай! – гремел над ним Игнасио.

Начальник тюрьмы, капитан внутренней службы, католик, отец двух дочерей, дон Рамон Сеговия взвыл, словно безумный, остервенело укусил себя за палец, и на лист упала алая капля.

В ту же секунду капитан исчез, как испарился. Потолок камеры раздвинулся, и в квадратном проёме заблестели звёзды, крупные и близкие. Игнасио, прозрачный и светящийся, уже стоял наверху, на краю проёма. Он махнул рукой Хуану, приглашая его подняться. Хуан ощутил внезапный прилив радости, лёгкости, потянулся вверх, и через мгновение они уже летели вместе с Игнасио, оставив далеко внизу город со светлым пятиугольником всегда ярко освещенной тюрьмы, похожей издали на рождественскую звезду.

*

Илья страшно негодовал на Евгению: повестка из Управления провалялась в брошенной комнате целых три дня, а она, зная об этом, даже и не подумала как-то известить его, предупредить, – ведь могла же она связаться с матерью но телефону. А теперь, благодаря её предательскому равнодушию, Илья попал в цейтнот, если бы он вовсе не получал этой повестки или получил бы её с опозданием, тогда – другое дело. Но она попала ему в руки до назначенного в ней срока явки; подлость же ситуации заключалась в том, что это “до” вмещало в себя всего несколько часов. К тому же вручила ему эту повестку сама Евгения, – человек, с которым невозможны были никакие тайные соглашения. Скрыть факт получения повестки, сослаться на безадресность теперь было нельзя, и поведение Ильи в свете факта вручения ему повестки о явке в “органы” становилось информативным для тех, кто зондировал Илью, проверял его на прочность, и был заинтересован в том, чтобы Илья как-то раскрылся, обнаружил своё тайное… До времени, указанного в повестке, оставалось уже только три часа, нужно было немедленно принять решение. Но, в сущности, решение могло быть только одно – идти по повестке, как ни в чём не бывало; то есть вести себя так, как подобает лояльному гражданину, не знающему за собой никакой вины. Нужно было только укрепиться в этом решении: ещё и ещё раз проверить его на возможную червоточину. Но в любом случае требовалась подготовка. А вот времени на подготовку как раз и не было: даже на чисто внешнюю. Нужно ведь было обязательно заехать домой, предупредить Рустама; может быть, переодеться, пододеть что-то тёплое… Илья трясся в трамвае, лихорадочно перебирая в уме варианты ситуаций, которые могли возникнуть там, за непроницаемыми стенами Управления. Он прогнозировал вопросы, которые могли быть заданы, и репетировал ответы на них. Особенно важно было верно определить, какова цель этого вызова, чего они хотят… Для Рустама новость оказалась неожиданной, – ведь, сколько не жди, испытание всегда приходит нежданно, – и, будучи, наверное, готовым вообще, сегодня, сию минуту, к такому обороту он был не готов. Как всякий нормальный человек, который сопереживает испытанию вчуже. Рустам автоматически скрыл от себя свою фактическую неготовность, но она проявилась в его реакции: он возбудился, зашагал по комнате, начал громко негодовать на Евгению, давать поспешные советы. Илье, разумеется, трудно было ожидать от него мгновенной мобилизации, – ведь не ему предстояло теперь идти на Голгофу… Илья был мобилизован значительно глубже и строже. Его умственная способность к анализу ситуации возросла сейчас многократно. За короткие минуты он успевал продумывать то, на что в иные дни ему потребовались бы долгие часы сомнений. Поэтому недостаточно продуманные, а, главное, не прожитые с адреналином советы Рустама казались Илье неуместными и не идущими к делу, – вернее, идущими лишь по форме, но по существу пустыми. Быть может странно, – но такова суетная наша природа, – даже в этих экстремальных обстоятельствах поднялась в душе Ильи ревнивая обида на Рустама за то, что тот опять недооценивает его. Вновь Илья ощущал себя на положении школьника, поучаемого старшим братом, хотя именно сейчас, как никогда ранее, реальное соотношение между ними стало, скорее, обратным, – ведь Рустам не мог сравниться с ним сию минуту в собранности, проницательности и решительности, – и это очевидное несоответствие суетно волновало Илью, помимо его воли.

Не может ли этот достоверный психологический факт служить подтверждением того непременного обстоятельства, что для нас всегда, при любых условиях, наиболее важными остаются отношения с близкими нам людьми, и всё прочее, более удалённое, обязательно проходит через призму этих отношений? Между тем, время, остававшееся в запасе, вышло. Илья тут же решил, что лучше немного опоздать, но зато подготовиться тщательнее. Вначале он хотел одеться попредставительнее, но потом решил – лучше попрактичнее; чтобы удобно было сидеть в камере в случае ареста. Он отказался от пиджака и галстука, пододел тёплое бельё, которого обычно не носил, хотя имел, и натянул старый индийский свитер, подаренный матерью лет с десять назад.

Наконец, сборы были закончены. Илья вышел к трамвайной остановке, но на трамвай садиться не стал, а остановил жестом свободное такси и решительно занял место впереди, рядом с водителем.

Услышав известный каждому взрослому горожанину адрес, по которому никто никогда не жил и не хаживал в гости, шофёр метнул на Илью быстрый испытующий взгляд и, не произнеся ни слова, тронул машину. По дороге Илья всё продолжал думать над тем, как ему выгородить Рустама. Во спасение товарища, Илья решил представить Рустама человеком неглубоким, с незначительными мотивами и намерениями, случайно очутившимся в сообществе Ильи. Уничижая Рустама таким образом, Илья как бы делал из него личность, не представляющую интереса для “компетентных органов”, и, вместе, втайне утолял этим боль своего уязвленного самолюбия.

Навстречу таксомотору подымались “голосующие” руки, но шофёр, против обыкновения, не делал “подсадок”. Подрулив к тяжёлым, окованным медью дверям и получив деньги, он отсчитал сдачу всю до копейки, строго по счётчику.

Глава 31

Первый отрыв идеи от материи.

Библия утверждает (и почему бы нам ей здесь не верить, если у самих нет никаких версий?), что люди, соблазнённые Люцифером, вступили на путь познания добра и зла: вступили все вместе, и каждый по отдельности, – всем родом; и стали уподобляться богам; и построили подобие Рая, и были счастливы, но не все, – и в этом заключалась досадная проблема. И вызов её был не столько в загадке, как сделать счастливыми несчастных, а в том, что эти несчастные вовсе и не хотели быть счастливыми, а вместо этого норовили нагадить счастливцам, чтобы и тем было худо, и с этой целью портили устройство Рая.

Илья родился человеком, то есть членом грешного рода. И с чего быть ему исключением? Он тоже согрешил…, как все; тоже вступил…

Но, по силе вдохновения, он был не как все, а – как немногие: вступив на путь познания мира беззаветно, с абсолютным упованием; принеся в жертву знанию всё прочее человеческое: естественные чувства, привязанности, милосердие, любовь, семью, потомство, социальное положение, и пр., – не говоря уже о комфорте и плотских удовольствиях.

Это выглядело так здорово, так подвижнически: одухотворяло… Но не сказалось ли в этом торжествующем жертвоприношении всё презрение Люцифера к человеку; этому столь несовершенному уму, отягощенному телом животного?

В благоустроенной части мира, в которой плоть и дух достигают гармонии, и где всякое духовное усилие находит своё вознаграждение в виде плотского кормления, всякое знание имеет характер прикладной, и труд обучения имеет своим результатом, с одной стороны, какую либо пользу обществу, а, с другой стороны, – вознаграждение учащемуся в виде лучшего относительно других положения в общественном “таксисе”. Но Илья, уже от рождения будучи довольно благополучным, не слишком, видно, заботился о том, чтобы это благополучие сохранить за собой: он учился много, бессистемно, всеядно, и, главное, безо всякой видимой пользы для себя и других. Иной раз это его смущало: он ощущал нечто вроде ревности, наблюдая успех более бойких людей, возвышающихся посредством скороспелого многознанья. В сравнении с ними, он, столь основательно начитанный, не был в состоянии даже рассказать в обществе что-либо занятное; поделиться каким-нибудь интеллектуальным приобретением, привести точную цитату…

Впрочем, поразмыслив как следует над фактом, Илья приходил к выводу, что лихорадочное, иной раз, обретение знаний поставлено у него на службу чему-то более важному, нежели простая образованность, и утешался этим. Но временами это сознание собственной посвящённости высшему ускользало из его самооценки; ускользала и цель, которую он поставил перед собой в начале своего подвижнического пути…

Но, независимо от оценок, находилась в источнике его усилий такая струя, от влияния которой аккумулируемые Ильей сведения многих наук перерабатывались и отливались в нечто совершенно отличное от их первоначальной формы. Их уже нельзя было извлечь из сердца в виде простых сведений: они алхимически претворялись в какие-то глубоко личные установки и ориентации: в непередаваемое чувство реальности, правду и прозорливость.

В сущности, Илья был великим магом, по желанию обретавшим силу дистанцироваться от мира: выключаться из его причинений: не вовлекаться в хороводы малёванных “харь”. Но когда он неощутимо для себя соскальзывал со своих вершин с крутыми холодными склонами в долины жизни, цветущие плотью, красотой и изяществом, где ощущал себя чужаком, он с досадою обнаруживал, что прочитанные книги не помогают ему выглядеть привлекательным: изящная словесность не сделала красивой его речь; знания не сделали его эрудитом; а глубоко продуманные вечные вопросы – житейски мудрым.

Со своей стороны и люди, соприкасавшиеся с Ильей в миру и ожидавшие по слухам и первым впечатлениям встретить в нём, по меньшей мере, начётчика, могущего занять их умными речами, тоже удивлялись, когда Илья обнаруживал себя почти что невеждой. Его знания как-то не вытаскивались из ящика души для житейского обихода, как будто принадлежали не ему, а кому-то другому, кем он мог бы быть, – и кем бывал, когда появлялась возможность диалога на известной метафизической высоте. Взбираться на вершину и оставаться на ней, собственно и было его настоящей целью.

Мир предлагал ему лжерассуждающее рабство, небрежно прикрытое бессистемными софизмами; предлагал роли, в которых Илье необходимо было сжаться до трудолюбивого цверга, навеки запертого в недрах горы. Илья не хотел этого, и боялся; боялся скованного ума – ведь он искал свободы через разум; хотел знать истину мира и человека, чтобы не утонуть в относительности и эпизодичности жизни. Он верил, что гностическая истина сообщит ему силу, потребную для того, чтобы, оставаясь верным ей, обрести независимость от внешних влияний, разрушающих душевный мир и вовлекающих личность в душегубительные обязательства.

Бог, породивший человека, позволил состояться искусу. Значит, без этого искуса не мог человек прочно соединиться с Отцом…

“Он мой!” – возгласил Сатана о человеке. “Он свободен”, – ответствовал Господь Сил. И в споре этом сказалось всё отличие отношения Бога к человеку от отношения к нему Дьявола, и Царства Божия от царства образов и теней. Люцифер поманил человека, и тот пошел за ним, и Господь не мешал этому, но расчёт Сатаны не удался. Человек не удовлетворился циничной относительностью всего, чтобы предаться утехам плоти и тщеславия, как единственно достоверному здесь, на земле бытию, – хотя и преходящему, но возвращающемуся вновь в потомстве. Он стал сжигать себя в поисках абсолютного идола, надеясь взобраться на вершину пирамиды знания и там обрести новый, возвышенный Рай. Он не знал, что пирамида эта не имеет вершины: что она способна расти во всех направлениях, не получая завершения. Не знал, но… мог узнать! Эта возможность разоблачения страшила Люцифера. Устав от знания, человек мог обратить свой слух к Отцу, – предпочтя лучше быть послушным Сыном, чем несовершенным подобием Божьим. Люцифера поражало, что, несмотря на зыбкость всего, на что пытался опереться человек в царстве отражений, он не терял конечной устойчивости – поддержка Космократора оставалась за ним.

Илья успел заметить, что вместо обретения силы, многое знание разрушало волю, но Илья всё же хотел преодолеть слабость воли, проистекающую из относительности всего разумного, на пути продвижения к окончательной и уже несомненной истине. Реально, это была, конечно же, духовная борьба: Издавна породнившись с Голубым Дьяволом, Илья хотел победить его с помощью Дьявола Белого.

Пояснение автора;

Белый Дьявол отечеством своим почитает порядок и власть; благопристойность, самообладание, гордое сознание принадлежности к бестелесным духам, имеющим власть, возвышающимся над бесами, заимствующими у плоти.

Красный Дьявол отрицает таксис. Его фетиш – анархическая личная сила и свобода самовыражения. Его стихия

– экспрессия страсти без ограничений. Он ненавидит Белого, но в то же время готов уважать его, когда тот приходит с силой.

Чёрный Дьявол – это вероломство, дурная смерть, отбросы, мрак, антикультура.

Голубой Дьявол ленив и сентиментален; не любит сильных страстей, чрезмерно острых ощущений, напряжения физических сил борьбы, победы любой ценой, могущества…; предпочитает тихие наслаждения покоя, уюта, тепла, созерцания. Падок на лесть, похвалу. Вообще любит всякие виды щекотанья: фейрверковый, но не обжигающий огонь поверхностных чувствований, при условии, что удовольствия достаются ему без труда и опасности. В противном случае, он всегда предпочтет тихое прозябание полнокровному риску. Трусишка, он боится Красного Дьявола, прячет своё возлежание на тихой лужайке, неготовность к сопротивлению, под масками решимости и высокой озабоченности, демонстрируя свою якобы принадлежность к воинству Белого Дьявола, которого Красный остерегается.

Глава 31(прим)

Сухая смоковница

Никита тоже устремился в поход за знанием, но тот вариант образования, что предлагался ему на механическом факультете Политехнического, совсем не удовлетворял Никиту. Он мечтал знать много, даже знать все, но… не об устройстве машин. Машинами он уже переболел, в детстве. Помимо основательного изучения фундаментальных естественных наук ему хотелось узнать философию, историю, искусство, архитектуру, литературу, языки (древние и новые), этнографию, социологию и т.п. Ничего близкого этому спектру наук не мог он получить в этом техническом ВУЗе, где его одолевала начертательная геометрия, постичь которую он был решительно не в состоянии из-за своей прирождённой лево-полушарности. Речевое мышление у него сильно преобладало над пространственным, поэтому ему крайне трудно было представить себе вид проекции предмета на произвольно секущую плоскость, тем более что он не понимал, зачем это нужно. Усвоить же чисто формальные приёмы построения проекций, – это было для него еще труднее; здесь он, напротив, оказывал себя слишком право-полушарным, и хотел наглядности. Словом, на геометрии в её прикладной форме он споткнулся. Алгебраической геометрией и анализом он занимался с увлечением, но, к несчастью, курсы общих наук скоро заканчивались; ему грозило “чрево-копание” в науках специально-технических, с чем он никак не мог смириться. Поэтому он бунтовал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю