355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Незванов » Вечный Робинзон (СИ) » Текст книги (страница 18)
Вечный Робинзон (СИ)
  • Текст добавлен: 20 ноября 2018, 04:00

Текст книги "Вечный Робинзон (СИ)"


Автор книги: Андрей Незванов


Жанры:

   

Роман

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)

Глава 42

Поражение злом

Длинная зала, окна голландские, решётчатые, стены белёные: у дальней стены – камин. Женщина полная, в парике напудренном; полнота её особая, дородная, какой теперь не встретишь; Рубенсовская полнота. На ней корсаж, юбка колоколом… Откуда это? Кто она?

А вот мужская фигура, в камзоле и чулках, стоит спиной к нам, оборотясь лицом к женщине. И Илья знает, что мужчина в камзоле это он сам; что он видит себя. Дама у окна – русская императрица. Они ссорятся, ожесточённо спорят, потом мирятся…

После того, как Илья ощутил, а затем и сознал себя незримым компаньоном этого елизаветинского придворного: тем безымянным сопереживающим “Я”, присутствующим в тайном внутреннем доме личности в ипостаси Друга, почти безмолвного, но такого незаметно нужного; после этого невольные экскурсы Ильи в иную и, по-видимому, давно прошедшую жизнь осветились новым и ярким светом.

Незримый тайный друг сопутствует имяреку, наблюдает его, живого и действующего, но сам не действует, а только сопереживает компаньону со своей особой, несколько отстраненной позиции. Видеть и при этом быть невидимым…, – кажется, Плутарх называл это свойством Первого бога.

Открытие вначале привлекло его, и он поверил в своё вневременное, неподвластное переменам бытие в том “другом Я”, на позицию которого он переходил лишь спонтанно и на краткие миги. Но потом стало страшно и как-то неуютно: а вдруг нет? И всё же другая жизнь есть… Взять хотя бы эту тёмную планету, на которую Илья не раз переносился во снах. Слишком реальную для того, чтобы быть придуманной. И его жизнь на этой окутанной ночью планете, одинокая и странная. Скорее не жизнь, а смерть, или жизнь после смерти: как прощание души с местом, где она обитала незадолго… Припоминание смерти, уже настигавшей его когда-то и где-то, не здесь…

Планета явно погибла для жизни на ней. Пустыня, нелетучая пыль под ногами, прозрачная чернота неба и развалины крепостных стен свидетельствовали об этом. И ни души вокруг. Только он, Илья, одиноко и тревожно летающий на упругом ветру над каменными останками; на ветру, которого не должно было быть, – ведь на этой земле уже не было атмосферы: солнце светило вместе со звёздами на чёрном небе, и Илья видел длинные тени стен, но не видел своей тени, и это его не удивляло. Он разбегался, взлетал на стену, смотрел куда-то вдаль, потом вновь спрыгивал вниз. Он был подобен тени Гильгамеша на развалинах своего Урука.

*

В один из июльских дней, чей зной умерялся устойчивым восточным ветром, обдувавшим накаленные тела, Никита с Сергеем отправились на море. Последнее выражение: “пойти на море”, было в городе общепринятым и обозначало морские купания, но ни в коем случае не рыбалку(!). Практически никто не говорил: “пойдём на пляж”, но говорили: “пойдем на море”, – и только в ответ на вопрос, куда именно? мог появиться ответ: “на пляж”. Этим как бы учитывалось то обстоятельство, что пространство морского берега, пригодного для купаний, было много обширнее того огороженного и оборудованного грибками, раздевалками и дощатыми настилами участка его, именовавшегося очень по-советски: “Горпляж”. Пляж был платным: до реформы билет стоил тридцать копеек, после реформы – пять. Но и эти малые деньги составляли предмет экономии, поэтому в пляжных “зайцах” недостатка не было. Одни из них перелазили через забор в восточной части пляжа, другие же подкапывались под него, – благо песок легко поддавался раскопкам.

Никита с Сергеем направлялись именно на море, на дикое море, так как они быстрым шагом миновали кассы платного пляжа, а затем прошли и мимо бесплатного лаза в заборе, идя вдоль узкоколейки, заставленной платформами с протухшей солёной килькой в бочках, издававшей особый острый запах. Здесь же, вдоль дороги и на клиньях, образованных развилками путей, лежали груды ржавого железа, поджидавшего пионеров, которые шумными ватагами налетали сюда в дни сбора металлолома. Можно было подумать, будто заботливая рука хозяйственников специально создавала эти груды, чтобы дети могли помочь стране. Руками пионеров груды металла перемещались по городу, исчезая со своих исходных мест и вновь возникая внутри школьных дворов, – так что всяк человек, проходящий мимо, легко мог определить, глядя на эти кучи, – вот здесь находится школа. Состав металлолома был довольно однообразен: кроватные спинки, гнутые прутья, ржавое кровельное железо, трубы, самовары, кастрюли и колёсные пары от дрезин и узкоколейных вагонов. Эти последние часто исчезали из куч, оседая в соседних дворах в качестве штанг для тяжелоатлетов-любителей. Я не открою секрета, если замечу a`propos, что в городе процветал культ физической силы, тем больший, чем больше была опасность для горожан подвергнуться насилию, – а вернее сказать, чем выше было ожидание насилия.

Когда-то, в отошедшем детстве, и Никита собирал металлолом со своим классом, и именно здесь, вблизи порта, искали они добычу, прихватывая иной раз и годный металл. Дело было весёлое, но, тем не менее, Никита не любил дни железного сбора. Ведь то были воскресенья! После шести дней утомительных уроков опять нужно было тащиться в школу к определённому часу, и вновь внеурочно и дополнительно испытывать давление коллектива, – неосознаваемое, маскируемое нарочитым весельем и одновременно обнаруживаемое в грубых шутках, и тягостное для глубоко спрятанного духовного гомункула. Нужно было вновь быть Никитой-в-миру, тогда как воскресенье предназначалось для того, чтобы быть Никитой-в-себе. Поэтому, когда патриотическое служение заканчивалось к полудню, Никита шёл домой с чувством освобожденного узника: начиналось настоящее воскресенье.

Теперь, когда они с Сергеем шли здесь, направляясь к подъездным воротам порта, Никита не вспоминал о сборе металлолома, но всё окружение было интимно знакомо именно благодаря этим живым воспоминаниям.

Когда-то вход в порт был свободным, и Никита с уличными своими приятелями хаживал туда по утрам ловить бычков и таранку с пирсов. Да и просто, коротая летние свои досуги, любил он бродить по пристаням, смотреть на сейнера и пароходы, мечтать, наблюдать портовых людей и их работу. Любил он и особые запахи порта: смесь морского ветра, смолы, солярки и ржавой кильки.

Но город разросся, количество досужих людей и рыболовов-любителей возросло непомерно, а почтение к предприятию упало. Поэтому вход в порт закрыли и поставили “вохровцев”.

Никита с приятелем дошли до ворот, сбитых наскоро из досок, наподобие рамы, затянутой проволокой в просветах. У ворот стоял охранник, на боку у него висела брезентовая кобура с наганом. Никакой будки рядом не было видно. Вохровец просто стоял на шпале, пропустив рельсу между ног, и смотрел лениво на ребят. Никакой агрессии не было заметно в его облике, как не бывает агрессии в звере, отделенном решёткой от посетителей зверинца.

От ворот друзья свернули вправо и спустились между сараями к маленькому пляжику: здесь начинался мол, сложенный из огромных камней; отгораживавший искусственную бухту порта от всегда неспокойного моря. Карабкаться по глыбам мола доставляло удовольствие: переносило в мир романтических приключений первопроходцев. Какое-то время искатели развлечений вдали от публики так и поступали: влезали на мол, и всё тут, – пока начальство порта не перегородило также и мол. Колючая проволока, натянутая на колья, спускалась к воде и уходила дальше по дну моря, постепенно исчезая в волнах. Когда волна сходила, на проволоке обнажалась бахрома из зелёной морской травы. Подойдя почти к самой ограде, Никита и Сергей разделись, связали одежду в узелки, натянули на ноги ласты “барракуды” и, пятясь задом, вошли в воду, держа одежду в руках. Волны окатывали их, разбиваясь ощутимо о смуглые спины. Поначалу было немного зябко, но на это не принято было обращать внимание; друзья ходили ” на море” в любую погоду, и даже в лютый февраль: полюбоваться торосами, по которым важно расхаживали вороны.

Преодолев прибой, Никита и Сергей, один за другим, легли спиной на упругую волну и заработали ластами, словно винтами. Приёмистость у “барракуд” была отменной: никакого Шарко не надо – так стремительно вода обтекала тело. Сила тяги была такова, что в руках не было нужды для удержания себя на плаву. Поэтому они свободно подняли руки над водой, сохраняя в сухости свою одежду.

Отплыв против волны от берега на пару десятков метров, наши герои резко свернули, особым приёмом, используя ласты, как рули, и взяли курс вдоль мола. Плыть пришлось довольно долго. Выходить на скользкие глыбы, обросшие предательской травой, о которые с шумом разбивались полутораметровые валы, было довольно опасно: ничего не стоило попасть ногой в расщелину, удариться головой о камни или порезаться острыми ракушками. Друзья плыли до первого пляжика, намытого волнами в отлогой излучине каменной плотины. Там они благополучно высадились на берег, или вышли из воды, – как тут правильнее сказать? Ведь когда они мощно резали воду, разве не изображали они собой катера?

Немного обсохнув и отдохнув, они вскарабкались, наконец, по глыбам, изображая на этот раз скалолазов, и дальнейший путь продолжили по гребню бетонной стены, отделявшей пристани от мола. Идти босиком по прогретой солнцем стене было здорово. Они возвышались надо всем окружением: справа тянулось море с шумом прибоя, слева порт с лязгом железа, скрипом лебёдок и синими трескучими вспышками электросварки. Ощущение безграничной свободы среди умиротворяющей суеты природы, с одной стороны, и защищённости среди людей с другой. Циклопическая стена, по которой они шествовали; отделявшая дикое море от приручённого мира людей, сама по себе внушала уверенность, служила символом. Они принадлежали разом обоим мирам, и брали от обоих лучшее, не подвергаясь тяготам ни одного из них.

Они дошли почти до конца мола, где на стрелке стоял домик с сигнальной мачтой и антеннами. Он был оштукатурен и побелен известью, как и все дома в городе. На фоне бескрайнего неба и моря он выглядел особенно уютно. На вантах мачты развевались разноцветные вымпелы, о чем-то говорившие проходившим судам, Никита мечтал жить в этом домике и страшно завидовал таинственным людям, обитавшим в нём.

Друзья спустились со стены вниз, на самый дальний из множества пляжиков, образованных принесённым волнами песком. Песок здесь был изумительно чистый и мелкий, – не то, что на городском пляже, – в него хотелось зарыться, (зарывались, впрочем, и в грязный городской, приобретая лишаи). Сложили одежду в тени под камнями, натянули на ноги ласты и без промедления бросились в тёплую зелёную воду. Проделав ритуал первого рекордного нырка, соревнуясь в его продолжительности, они вынырнули на изрядном расстоянии от берега и, перевернувшись на спины, начали заплыв, отдыхая одновременно от долгой задержки дыхания. Быстро, со всплесками текущая по бокам вода позволяла оценить скорость и давала пищу фантазии: можно было представить себе, как здорово выглядят они со стороны – две стремительно несущиеся бок-о-бок торпеды!

Вдали плескалось стадо кефали. Вспенив ластами большой круг на поверхности моря, Никита и Сергей вернулись на мелководье. Здесь Сергей начал обучать Никиту плаванию “дельфином”. Ещё свеж был в памяти нашумевший фильм “Человек-амфибия” с А. Вертинской в жёлтых бикини, сквозь которые что-то там просвечивало, когда её снимали под водой. По душе пришлась и песня:

“Нам бы, нам бы, нам бы

Всем на дно

Там бы, там бы, там бы

Пить вино

Там под окияном

Ты трезвый или пьяный

Не видно всё равно!”

Разумеется, такую песню могли петь в кино только испорченные иностранные граждане: это было продолжение показа привлекательного “западного разгула”, начатое фильмом “Встреча на Эльбе”. Песня эта пророчески опережала время: ещё у власти был Хрущев, но в ней уже чувствовалось предвестие брежневского декаданса. На дно шёл построенный Сталиным “Титаник”, и пьяной команде было уже “всё равно”.

Человек-амфибия плавал “дельфином”. Всё, что требовалось при этом способе – это волнообразный изгиб тела. Всплесков не было, ласты бесшумно скользили сквозь воду, и скорость достигалась потрясающая, а усилий при этом – никаких!

Изобразить “амфибию” было чертовски заманчиво, и Никита усердно старался усвоить науку Сергея. Утомившись, пловцы вышли на пляжик, – такие красивые, загорелые, блестящие на солнце от покрывавшей их воды, с раздутыми грудными клетками, с живым тонусом во всех мышцах, подчёркивавшим их успех в “боди-билдинге”, каковым они увлекались под именем “культуризма”.

Бросив ласты, они плюхнулись на горячий песок, почти так же неодушевлённо, как и резиновые ласты; и была в этом особая шикарная расслабленность, происходящая от доверия к окружающей среде. (И в самом деле, если бы они ожидали наткнуться на колючки или стекла или камни, они, наверное, падали осторожнее. Но такая речь подобает Аристотелю, а не поэту, поэтому я прекращаю и беру сказанное в скобки. Вот так.)

Каменные глыбы, которые тоже были ни чем иным, как песком, переплавленным в горнах Гефеста, – матерью которому было то же самое море, – отгораживали их от ветра и давали приют новому намытому волнами песку с долгой судьбой впереди, для которого человеческие игры песком были чем-то привходящим. Уничтожив романтику дикого пляжа, Сергей нашёл под камнями коробок спичек, и друзья принялись за игру в “минное поле”, развлекая таким образом свой ум, в то время как их тела нежились на солнце.

Потом они ещё купались и плавали “дельфином”, – теперь уже вдвоём, так как способный Никита быстро усвоил науку. Выйдя очередной раз из воды, взобрались обсыхать повыше, на камни; теперь так было лучше, солнце потому что поднялось высоко, и ветер потеплел, а внизу под камнями стало даже душно. Там они сидели, как индейцы карибы, подставив себя солнцу, и мечтая, в слух друг другу, о том, как хорошо бы было купить ружье для подводной охоты, хотя охотиться здесь было решительно не на что; море явно скудело (бычки и те стали уж исчезать, зато появились в обилии неизвестные здесь прежде склизкие прозрачные медузы, из-за которых вода временами становилась похожей на кисель, и противно было входить в неё…) Отсюда, с высоты, можно было видеть почти всю серпообразную линию мола с жёлтыми пятнами пляжей, и Никита окидывал её удовлетворённым взглядом, как хозяин, как Зевс, довольный обустройством своей Земли, и вдруг…

Вдруг его взгляд наткнулся на посторонний ландшафту предмет: на одном из пляжей он увидел вытащенный на песок прогулочный “фофан” (это лодка такая, широкобортная, дощатая, килевая, хорошая лодка: умный человек придумал; говорю это для тех, кто не знает). Вслед за тем увидел он и тех, кто приплыл на этом “фофане” из другого, враждебного этому покою мира; мира, от которого они с Сергеем сбегали сюда за проволоку, как евреи в своё уютное гетто.

Их было трое: двое мужчин и женщина. Они бегали по пляжику, очевидно играя в какую-то игру, похожую на пятнашки: женщина в купальном костюме, состоявшем из трусов и лифчика, убегала, увёртываясь, а двое рослых черноволосых мужчин ловили её и пытались повалить на песок, действуя не слишком решительно, но упорно. Никита, однако, сразу понял, что это не игра. Не только потому, что не был наивен, и зло было ведомо ему, но и каким-то чувством, которое сразу позволяло оценить ситуацию и отличить настоящий пистолет от игрушечного. Смысл происходящего стал окончательно ясен, когда Никита увидел, что один из борцов пытается стянуть с женщины трусы, а она одной рукой натягивает их обратно, другой продолжая сопротивляться захвату. “Смотри!” – хрипло крикнул Никита Сергею.

Попытки раздеть и так почти раздетую женщину повторялись с упрямым однообразием, но перелома в борьбе не было. Насильникам не хватало бесстыдства для более решительного напора и поэтому так нужно было им оголить женщину, – тогда к делу подключилась бы не рассуждающая сексуальная ярость. Жертва, конечно, тоже понимала значение одежды и старалась восстанавливать культурное статус-кво, подтягивая свои купальные трусы тут же, как только их пытались стянуть…

Сергей тоже “усек”, что происходит на мыску, – Никите не пришлось ничего говорить. Встретившись глазами и не сговариваясь, они быстро натянули на себя одежду, сунули ноги в тапочки и стали вместе взбираться на стену.

Что ими двигало? Куда они шли столь решительно? Разумеется, на помощь. Они шли, чтобы воспрепятствовать злу. Ведь они не подонки, не трусы, и не сообщники этих мерзавцев. Разве они не взрослые, эмансипированные в своей личной жизни юноши? Ситуация была очевидной: она не позволяла уклониться, спрятаться за камни, сделать вид, что никто ничего не видит… И она вовсе не была неожиданной: каждый примерял подобные ситуации к своему “я” и, спрашивая себя, “как бы я поступил?”, – разумеется, давал правильный ответ: никто ведь не причисляет себя к “плохим мальчикам”. А если и не спрашивал явно, то, слушая истории о трусах и подонках, бросавших человека в беде, конечно, осуждал таковых, и, значит, причислял себя к тем героям, которые расправлялись со злодеями, обращая их в бегство, или, не рассуждая, бросались в ледяную воду к утопающему, или прикрывали жертву своим телом от пули, и т. п. Подкреплением этой уверенности в своём этосе служили усердно накачиваемые перед зеркалом мускулы… Конечно, я поступлю так! Но на деле они не знали, как они поступят.

Да, теперь они спешили к месту преступления, но реально они не поступали, – это двигались их маски по законам жанра. Двигались же они лишь до тех пор, пока поле ещё оставалось сценой: пока формальная воля могла беспрепятственно разворачиваться в свободном пространстве; пока реальный противник был ещё вне пределов досягаемости; и пока не потребовалась не формальная уже, а сущностная воля, способная к преодолению реальных страха и боли и к нанесению не воображаемых, а настоящих ударов противнику.

Итак, они шли по стене, быстро приближаясь к видному сверху пляжику, на котором суетились трое; и были они рослые и сильные: загорелая кожа красиво обтягивала тренированные гантелями мускулы. Их заметили. Все трое оставили возню и стояли, задрав кверху головы, смотря на наших героев; злодеи настороженно, стараясь распознать их намерения; жертва с надеждой, ожидая, когда можно будет позвать на помощь.

Когда Сергей и Никита приблизились, и стало ясно, что независимо от их намерений они являются нежелательными свидетелями, один из насильников стал быстро взбираться по камням им навстречу. По той решительности, с которой он делал это, можно было судить, что это тоже движется маска: уж слишком очевидно было желание спрятать неуверенность в себе за быстрым движением вперёд. Только маска здесь была другая: это была маска “плохого парня”, которому “хорошие парни не смеют мешать брать своё. Он поднялся почти до самой стены, и остановился, как бегун на старте, всем видом показывая готовность к финальному прыжку на стену. На лице его выражалась агрессия, но в глазах читался страх. Никита отчётливо прочел этот страх, – ведь он был такой душевно взрослый в определённых созерцательных смыслах…

С ненавистью, порожденной позором, Никита ударил ногой в это мерзкое лицо, прямо пяткой в лоб или в переносицу. “Плохой парень” покатился вниз по камням… Да нет, кажется, было не так: Никита ударил носком ноги в подбородок, и враг, нелепо вскинув руки, повалился на спину, падая с камня, на котором стоял. Тот, второй, внизу, оставил полнотелую девушку (теперь её хорошо можно было разглядеть) и, схватив весло от “фофана” стоял, ожидая, когда наши герои спустятся на песок. И когда они спустились, бросился на них с веслом наперевес. Тут Сергей, не растерявшись, выстрелил в него из своего ружья для подводной охоты и попал прямо в горло. Острый гарпун пронзил насквозь шею. Злодей бросил весло, схватился руками за поводок гарпуна и свалился на песок.

Но, “пардон”, остановит тут меня читатель, – откуда взялось ружье? Оно, конечно, было в тексте главы, как в пьесах Чехова, но ведь только в мечтах героев…

Увы! Ты совершенно прав, мой читатель; всё описанное выше – ничто иное, как компенсаторные фантазии Никиты, которыми он post factum утешал себя при неотступном и болезненном воспоминании о злосчастном эпизоде.

В ещё одной фантазии Никита стрелял злодею в лоб или в грудь из десятизарядного мелкокалиберного пистолета системы Марголина. В этой фантазии с воображаемой местью за поражение совмещалась мальчишеская мечта о спортивном пистолете. Ружье, пистолет не зря, конечно, являлись в этих фантазиях: то были орудия абсолютного превосходства над злом, гарантии его уничтожения; и измышление этих орудий обнаруживало собой неготовность к той обычной ситуации, когда зло равно или превосходит в силе, и когда к своей силе нужно присоединить силу Бога, – а для этого надо положиться на Бога, который или даст победу, или не оставит в смерти. Но ни Сергей, ни Никита не знали ничего о Боге, и никто не учил их полагаться на Него.

А ситуация была обычной: то есть зло превосходило в силе. Ведь герои наши, хотя и были “накачаны” гирями и эспандерами, оставались пока что мальчишками по шестнадцати лет каждому. А насильники были лет на десяток их старше, и были они “националы”, горцы и, – по всему видно, – борцы (национальная традиция). Тот факт, что они были “националами”, привносил в Никиту и Сергея дополнительное обессиливание: мало того, что он исключал возможность какого-либо свойского диалога, могущего разрядить ситуацию к обоюдному облегчению, но он ещё и подавлял волю, так как русские парни здесь в “нацменской” республике были как бы изначально проигравшей командой: улицей владели нацмены, и право на силовые решения вообще было только у них, т. к. русские не могли выставить силу против силы.

Словом, герои наши не решились вступить в схватку и позорно ретировались, бросив девушку на произвол судьбы. Они шли по стене к выходу из порта, как побитые собаки, поджав хвосты, им было херово. Удивительно, однако, что тут же рядом, с другой стороны стены, были люди: взрослые люди, чей мир отличался от подросткового, и где соотношение с националами тоже было иным: и людей этих было много, и это были рабочие, русские, ненавидевшие бандитствующих нацменов. Нашим героям стоило только позвать их, слезть со стены, объяснить ситуацию, попросить помощи, и дело приняло бы совсем другой оборот: в него вступили бы нормы цивилизованной советской жизни, на которые ориентированы были Сергей и Никита…

Но, таков странный мир подростков: он изолирован от взрослого мира: событие происходит как будто не в мире вообще, а в их собственном личном мире, до которого нет дела другим. Такая вот интересная психология; легче совершить моральное преступление, спраздновать труса в своём мирке, чем признаться другим, старшим, в своей неготовности нести бремя взрослого человека; чем позвать старших на помощь. На этой особенности подростковой сиротской психики много играют блатные…

На выходе из порта, у ворот, где стояла одинокая будка телефона, Никита позвонил по 02 и сообщил о преступлении в милицию. Это было жалкой компенсацией и только подчёркивало унижение. После этого они никогда больше не ходили на мол, предпочитая загородный пляж, куда доставляли их быстрые харьковские велосипеды. Там, на плоском просторе, преступлению негде было спрятаться.

Впоследствии, вспоминая об этом случае, Никита всегда обнаруживал в себе двойственность: с одной стороны, он негодовал на насилие, а с другой испытывал похоть и мысленно соучаствовал в изнасиловании; и эту двойственность ему не удавалось преодолеть. И ещё он всегда жалел и понимал, и мысленно ругал “эту русскую ДУРУ”, которая доверилась лживой обходительности нацменов. И он оправдывался, обвиняя её, говоря: ” ты ведь не бросилась в воду с лодки, чтобы спасти свою честь, но хотела, чтобы кто-то пожертвовал собой за тебя!”.

В этом он был прав, конечно: она была такая же, как они, и, наверное, она бросила бы их, избиваемых нацменами. Все участники этой драмы жили без Бога; только одни были овцы, а другие – волки. Но кто сказал, что быть овцой – меньшая вина, чем волком?

Бог, однако, существовал, и требовал к ответу. Не злодеев, нет, – Никиту. И Никита никогда не мог избавиться от чувства вины; прощения не было; шкуру, которую он спас теперь нужно было искать повод отдать. Но кто однажды вцепился во что-то и подтвердил это пред лицом Бога, разве теперь выпустит это из рук? Так, видно, и суждено ему погибать вместе со шкурой. Говорят, Христос грешников спасает. Но вот всех ли? Никита не был в этом уверен…

Глава 43

Недостаточно глуп для науки

“Глупые люди!” – горячился Илья в разговоре с самим собой; в доверительной и нервной “филиппике”, обращенной в слух незримому, но справедливому судье, который знает вещам настоящую цену.

“Если бы они хоть что-нибудь понимали в энтелехиях мира, то носить меня на руках, пылинку сдувать с плеч моих, не показалось бы им делом неуместным. Ведь они творят тьмы убийств, зол и несправедливостей, созидая цивилизацию. А во имя чего?! Где оправдание? Разве за всё не придется ответить? Разве “вещи уже не наказывают друг друга за несправедливость”? Несчастные думают, будто “счастье человечества”, а проще сказать их собственный комфорт, достаточное основание для всех их дел ужасных… Если бы не дети божьи, – в которых все оправдание, – разве бы попустил Бог Отец такое безобразие?! Разве не ради нас и звёзды зажжены, чтобы отыскали мы дорогу к Отцу?”

Илья вполне сознавал свою исключительность и сверхценность своих экзистенциальных поисков: они были несравненно важнее всех дел, в которые пытался вовлечь его окружающий мир, находя, что он не занимается ничем серьёзным и отлынивает от общей ответственности …

Но раздражало Илью, пожалуй, не это, – никто ведь не мог навязать ему дела, за которое он не желал браться; раздражало отсутствие признания, вследствие чего вынужден он был оставаться “маленьким человеком”, со всеми тяготами такого положения, – хотя и со всеми выгодами.

Очень многие люди, наверно, хотели бы, чтобы общество лелеяло их, развивало и поощряло их творческую способность; чтобы именно их избрал бы мир на роли генераторов его логики, ценностей и устроительных идей; поместил бы в фокус своих упований и идеальных симпатий; и через это избавил бы их от тяжкой мельницы борьбы за существование, на которую обречены те, кто располагает лишь простой способностью к труду из-под палки. Находя, что “культура”, как товар, производимый творческими людьми, может быть выгодно продан в обществе, этот сорт людей усиленно развивает свои способности, умножает знания, надеясь, что за какой-то ступенью эти усилия выведут их из атмосферы тупого труда, такого же тупого потребления, злых страстей и грубого язычества, и откроют двери в Кастальские сферы идей, глубоких символов, бестелесных сущностей, свободы и вежливых отношений.

Было бы, однако, большим упрощением полагать, что за описанной тягой к образованию, – особенно заметной у рабов, – скрывается только лишь желание занять место на верхних этажах социальной пирамиды. В претензии быть пупом земли, сфокусировать на себе отческую заботу общества, угадывается нечто более существенное: и это не инфантилизм, не тоска по детству (хотя есть и это, как привходящее); тут есть какая-то глубокая правомерность, придающая божественную силу социальным движениям масс; люди как будто чувствуют и знают, что мир созданный их же руками, не может иметь цели исключительно в самом себе: что он есть для них: что жертвование миру человеком не должно иметь места: что мир на самом деле служебен: что он – та же игра, предназначенная давать им радость жизни и роста. И, в общем, они правы в этой догадке: не хватает здесь только ясного осознания того, что, в отличие от детской защищенной игры, игры взрослых сопряжены с ответственностью перед богами за разрушение природного Космоса. Ведь именно груз этой ответственности, а вовсе не злая воля эгоистичных людей, рождает “несправедливость” в мире: груз, который не даст вздохнуть никому, если распределить его равномерно. Это – как в армии или в “зоне”: нагрузка столь велика, что равное её распределение просто не имеет смысла: всем будет плохо. Отсюда и крах всех социализмов: в результате равного распределения все тут же становятся нищими. Поэтому реальный выход только один – уменьшать груз, то есть умерять гнев богов, мириться с ними. Раньше этого достигали с помощью магии и жертв (иллюзорно), и с помощью строгих ограничительных законов (реально). Теперь нам так плохо не потому, что мы отказались от жертвоприношений из-за нашей скаредности, а потому, что вместе с жертвами отказались от законов, которые выставляли нам на жертвенниках все эти бесчисленные духи Природы. Космополитическая религия людей, выросших на хлебных раздачах, стала ужасной разрушительной силой; грозным тараном агрессивной цивилизации… И гнев богов возрос. А вместе с ним и нагрузка на человека. И это в соединении с соблазном легко достижимого комфорта!

Илья не понимал этого. Он сам был во власти преобладающего настроения этой варварской квази-религии, отдающей мир гибели вместе с берегущими его богами. Как это узнаваемо – разом решить все проблемы! Главное – Рай! а земля пусть гибнет! туда ей и дорога, коль скоро нас обделили при дележе благ. Сначала объявили, будто главный Бог, Царь богов отдал нам землю в пользование. “Плодитесь, размножайтесь!”, остальное Аз беру на себя. А знать, что хорошо и что плохо, вам не надо. Я взял вас в удел и позабочусь о вас, введу вас в царство небесное, невзирая на ваши грехи. А Земля? Земля погибнет; и сделаю вам новую землю, об этой поэтому нечего беспокоиться.

– Ясно, сделает! Ведь Он великий Творец, Создатель Космоса!

– А как же всякие бедствия? войны, моры, глады, трусы, потопы?

– С этим всё в порядке. Это Я специально вас испытываю: пугаю немножко, чтобы в видах непреложного моего обетования вы страх божий не утратили…

Такая вот идея. Илья в этом ключе и рассуждал: он, де, сын Божий, и весь мир с его бедами и благами, в том числе и конец света, не имеет иной цели, кроме как поучения ему, Илье, дабы он тем вернее вошёл в предназначенное ему Царствие Небесное.

Если всё это не соблазн, то что? Такой вот, исторически обусловленный и необходимый переход от язычества к христинству, или от сельской (паганской) религии к городской? Однажды раздался клич:

– Послушайте! Бросьте вы всех этих природных духов, о которых бормотал Фалес, – мы теперь живём в городе, под эгидой нашего, городского Бога, который печётся о людях, как о высших существах, а всех остальных разрешил принести в жертву безраздельную. Оставьте вы эту дикость: приносить в жертву человека (!) каким-то Полевикам! Человек – Сын Божий, дурачьё! Ради его вознесения на Небо всё позволено, и долой все ваши дурацкие запреты на пользование тем, что Отец наш нам отдал! Давайте любить не зверей, а людей; давайте любить друг друга. Отныне законы касаются только отношений между людьми, а в отношении к Земле действует принцип нашей пользы!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю