355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Незванов » Вечный Робинзон (СИ) » Текст книги (страница 22)
Вечный Робинзон (СИ)
  • Текст добавлен: 20 ноября 2018, 04:00

Текст книги "Вечный Робинзон (СИ)"


Автор книги: Андрей Незванов


Жанры:

   

Роман

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц)

– Погляди, сколько у тебя вшей!

И она позволила себя остричь. Девчонки оставили ей только чубчик на лбу (не без ассоциации с “Чубчиком” Петра Лещенко). Этот клок волос, выбивавшийся из-под платка, создавал иллюзию причёски.

Елка выросла в немецком лесу, но занесённая в русский барак она уже не могла оставаться немецкой. Теперь это был Вестник оттуда, из далёкого детства. Веру тянуло к ёлке неудержимо, как железо магнитом. Возле ёлки плен чудесным образом исчез, и она истово принялась украшать Дерево, вложив в это дело всю свою возбуждённую душевным и физическим голодом фантазию. Бумага, жесть, вата, надёрганная из тюфяков – вот ее матерьялы. Благодаря Вере у этой Елки было всё, что полагается, даже Дед Мороз и Снегурочка, и сани. Столь замечательной получилась она, что немцы привезли из города детей посмотреть на русскую ёлку. Они так хотели уверить себя и, может быть, особенно детей своих, что русским рабам живётся хорошо.

Все сдали свои месячные пайки сахара, по 200 грамм, нарвали хмеля и сварили брагу. Нарезали фигурно морковь, бурак, картофель, сделали винегрет. Стол получился на славу. Зашёл в барак комендант лагеря, ему тут же поднесли ковш браги, словно на княжьем пиру. Он выпил, закусил винегретом, захмелел.

“Гут, гут! Руссиш гут!”

Вечером, когда стемнело, пришли ребята французы, принесли аккордеон, и начались танцы. Веру посадили на обычное ее место, на крыльцо, чтобы она следила, не идёт ли полицай, и предупредила в случае опасности.

Девчата танцевали с много большим азартом, чем у себя на танцверандах, до войны. Вера немного завидовала им и негодовала, насупясь: зачем, мол, они веселятся тут, в Германии, во вражеском рабстве.

Показался полицай, делавший обход бараков. Вера подала сигнал. Ребят тут же высадили за окно, выходившее к лесу. Девочки быстренько разделись до трусов и сели в кружок, будто играя в карты…. “Ой! Не входите, не входите, мы раздетые!”

Полицай ушёл. Вера снова уселась на крыльце. Клонило ко сну. Девчата запели красивые украинские песни. Французы подыгрывали на аккордеоне…

Странно, но она уже слышала эти песни, и видела во снах эти бараки, когда война ещё не началась.

“Песни прерванные и снова начатые

Я на краткий услышала миг

Мне приснились бараки дощатые

Возле города Виссензиг…”

Глава 48

Дети в июле рождённые

“Kinder in Juli geboren…” Эта строфа Германа Гессе в немецком её романтическом звучании бросалась во внутренний слух Ильи всякий раз, когда он сопоставлял даты рождений причастных Духу людей. Он не уточнял для себя, какому духу: и не мог бы сказать, например, что это дети его Небесной Матери, и поэтому братья ему. Нет, он просто выделял “духовных” из толпы, и они были ему братьями (или, точнее, “сибсами”). Похоже, он был прав, не интересуясь различиями в духе, – ведь он активно жил в такую узкую эпоху, которая, подобно сезонному “окну”, давала всходы только определённых семян, одного рода.

Всякий раз Илья удивлялся: как плотно эти дни рождений укладывались в последнюю декаду июля.

“Неужто в самом деле июль магический месяц, и есть что-то особенное в детях, рожденных в июле?” “Иисус Христос тоже родился в июле, ведь его зодиак – Ослиные Ясли; теперь это Рак и Лев”.

Вирсавия тоже родилась в июле. Какое поэтичное имя! Оно, конечно, ужасно не нравилось ей самой; было подобно родимому пятну на видном месте, всякий раз обращало на себя внимание, как экспонат кунсткамеры, древний заспиртованный уродец. В домашнем обиходе её звали уменьшительно Веся. Это склизкое во рту прозвище нравилось ей ещё меньше. “Такого имени вовсе нет!” – решила Вирсавия и стала зваться Верой.

Илья вспомнил последний свой разговор с ней.

– Нет, я не верю в смерть, – говорила Вера. – Мне кажется, что человек всё время рождается вновь, и в смерти не всё умирает в нём. Что-то остается. И, кажется, человек живёт не только в настоящем, но сразу и в прошлом и в будущем… Может быть, я что-то неправильно говорю…? Как ты считаешь, Илюша?

– Да нет, всё правильно. Буддисты тоже так думают. У них даже ученик не раньше может получить посвящение, чем вспомнит свои прошлые рождения, или, вернее, бывшие рождения и прошлые жизни.

– Вот как. Мне бы тоже хотелось заглянуть в прошедшие времена: кем я была до своего рождения? А кто такие эти буддисты?

– Ну, это почти как христиане, только индийские.

– А в сны они верят?

– Более чем. Они всю нашу жизнь считают сном.

– Вы, может, не поверите, но благодаря снам я всё заранее знала, что со мной будет – видела во сне. Вот что это такое – вещие сны? Разве это не говорит о том, что будущее уже существует в настоящем?

– Пожалуй. Сдаётся мне, что в прошлом рождении ты, Вера, была Бергсоном.

– А кто это?

– Философ один, француз; тоже всё о времени размышлял.

– Француз?! На нашем заводе в Германии много французов работало. Добрые они и весёлые.

Между прочим, мама моя тоже такая была – предсказывала будущее. Перед самой революцией ей было видение. Вышла она вечером из церкви на базарную площадь и смотрит в небо: и вдруг высветилась на небе надпись светящаяся: “самодержец всея Руси” а под нею – сам царь Николай. А в другой части неба показался человек в чёрном штатском сюртуке, и пошёл от этого человека как бы дым и стер с неба изображение царя. А через несколько месяцев царя и вправду свергли.

– Это удивительно!

– Мне тоже раз снилось, перед самым тем, как Сталину заболеть: представляете, будто лежит он у нас в комнате на маминой кровати, у окна…

– Кто? Сам Хозяин?

– Ну да. А в изголовье кровати висит большая клистирная кружка, и ему будто бы делают клизму. Это когда он заболел, я видела. А перед тем, как ему умереть, я шла по Театральной площади, возле Управления Дороги; там дерево такое большое, кажется, вяз. И вижу: сидит на этом дереве петух, на самой верхушке. Так любопытно мне стало: откуда он там взялся? И вдруг петух слетел, и дерево это упало. А на другой день мы узнали, что Сталин умер. Это значит, когда петух слетел, душа его вылетела.

– Поразительно. Это и впрямь очень древняя символика. Изображение птицы на шесте, сиречь на дереве, находят ещё в палеолите. Настоящий архетип, впору Юнга из могилы поднимать…

– Нет, правда, я ведь и Германию заранее видела. Ещё ничего не знала, и не предполагал никто, что так сложится. Только-только войну объявили. Как теперь помню: такое яркое солнечное утро, и отец мой сидит на постели, – он уже заболел тогда, – и его врач осматривает; вдруг входит без стука наша соседка, Марья Алексевна, и говорит, что объявили войну. Немцы напали и бомбили Киев. А на самой лица нет. И отец мой заплакал, как маленькое дитя. Сказал: всё, я не выживу, А ему было только шестьдесят два года. Часто я его вспоминаю. Как любил он стоять у окна, смотреть на улицу и петь: “Виють витры, виють буйны, аж деревья гнуться…” – из “Наталки-Полтавки”. Эта песня у меня – память об отце.

Когда налёты стали уже чаще на Ростов, стали копать траншеи по дворам. Я ходила “на окопы” за город со своими соседями. И приснилось мне тогда, что мы сделали во дворе подкоп под самый дом, и вход в него будто бы прямо из нашей комнаты. И вот, в этот подпол сначала отец ушёл, потом мать, брат, а за ними – я. И оказалась я в армянской церкви. Вижу, отец мой лежит на полу в белом саване, а мать и брат над ним стоят. И правда, в марте, после первых немцев, умер мой отец. Мы его девять дней не могли похоронить. Мороз был лютый, людей много умирало, – не успевали копать могилы.

И вот, лежит он, значит, в церкви этой, что мне привиделась. Мы постояли над ним, а потом мать и брат вышли в одну дверь, а я пошла в другую. А там – комната большая, дверь стеклянная, и монашки сидят за столом, все в чёрном, только воротники и шляпы белые. А я монашек до того сроду не видывала. Посмотрели они на меня строго и спрашивают: ну что, Веся, веришь ли ты в Бога? Да, говорю я, молюсь и верую. Верно поступаешь. Верь и молись. И показывают мне на стеклянную дверь: вот, говорят, дверь в Германию. Иди туда и будешь спасена. И я пошла в эту дверь…

– Ну, ты прямо Иеремия пророк! Подпол, стеклянная дверь – это ведь символы загробного мира…

– Я не придумываю. Сама даже удивилась, почему дверь стеклянная? А после освобождения из лагеря, между прочим, я и в самом деле попала в монастырь, – его в лазарет превратили, или вернее в санаторий. Я там от лагерной голодовки отходила, и монашки за мной ухаживали, а дверь в палате стеклянная была.

Но, слушайте дальше. И вот, зашла я в эту стеклянную дверь, в Германию! А там много наших пленных солдат сидят на земле, а вокруг валяются силуэты Ленина, Сталина, из бумаги вырезанные, – как, знаете, вырезали раньше слепые, подрабатывали этим. И вдруг – немцы! Я испугалась и давай от них бежать. А они гонятся за мной. И я спряталась от них в бараке, – точно таком, как я после жила, в лагере. А потом появился поезд с красными знаменами, и я поехала на нём домой.

В лагере я рассказывала девчонкам, какой я сон видела. Убеждала их, что раз я это видела, значит мы обязательно вернёмся домой. Хотела верить этому сну, но в глубине души тлело сомнение, ведь мы ничего не знали о положении наших. А домой так хотелось! Дня не было, чтобы не думали о доме. Однажды комендант принёс радио и повесил у нас в столовой, чтобы мы слушали музыку, когда обедаем. И вот, сижу я за столом, свой суп быстро выхлебала, и смотрю на стену, где это радио висит, – а передавали как раз концерт Бетховена, – и так на меня эта музыка подействовала, что всё исчезло вокруг меня, а вместо стены появился экран: сначала туманный, потом всё ярче, ярче, и я увидела нашу землю, Россию: как идут и едут по дорогам люди, везут свой скарб, все такие измученные; а сверху налетают самолёты и бомбят. Потом увидела наш город, мрачный такой, пустынный, и маму, совсем в другой, не нашей комнате. А в то время мама с братом действительно перебрались на другую квартиру, так как наш дом разбомбили, но я-то об этом ничего не знала. Сидит она одинокая на кровати и смотрит в окно. И так мне жалко её стало, и себя, что я внезапно зарыдала. Все подбежали ко мне, стали успокаивать. Комендант подошёл ко мне, стал расспрашивать, откуда я, и кто остался у меня дома? Я сказала: мама и брат. После этого случая со мной, комендант распорядился убрать радио из столовой.

Маму я вспоминала постоянно: думала, как она там одна? Она ведь такая неприспособленная была к жизни. Когда отец каш умер после первых немцев, 11-го марта 1942-го, к нам пришёл голод. Спасибо, соседи помогали, чем могли, – подкармливали нас. Я пошла учиться в ФЗУ на арматурщицу. Руки мои покрылись кровавыми мозолями, но зато я смогла приносить из столовой еду, кормить брата и мать. А она с ума сходила за детьми: дрожала всегда за наше здоровье: в холодную дождливую погоду не пускала в школу. Сама она была неграмотная, но пела старинные жалостливые песни, рассказывала истории из своего детства. Благодаря ей я очень полюбила пение. Брат учился в музыкальной школе, играл на скрипке, и я от него не отставала, занималась самоучкой до четвёртого класса, и все играла наравне с ним. Мама учила нас молиться, верить Богу, всех жалеть. Объясняла нам, что Бог – это светлое, чистое, духовное. Помню, говорила мне, чтобы я никогда в сердцах не проклинала человека, потому что слово проклятия может сбыться над ним, и будет этому человеку худо.

Я сама была жалостливая – жалела всех. Даже до смешного. Помню, как-то в дурную погоду стояла я возле деревца, что возле нашего дома: обняла его и плачу. Так мне его жалко, что оно бедненькое стоит тут одинокое на ветру, и не может пойти домой, спрятаться от холода. Тут подходит ко мне какая-то старушка и говорит: что, девонька, плачешь?

Но разве я скажу ей? Тогда она спрашивает меня: хочешь ли научу тебя молиться Богородице? Вместо ответа я кивнула утвердительно головой. Она же сказала: если будет у тебя большое, большое желание, то ты молись ей о нём ровно девяносто раз. Возьми спичек, отсчитай 90 штук и откладывай по одной. Молись до тех пор, пока не увидишь лицо её перед глазами, и тогда проси у неё, что хочешь. Только верь, сильно верь, – и будет тебе!

Первые месяцы в лагере я совсем опухла от голода. Умерла бы, наверное, если бы не Варя Матюхова из Орла, – она мне помогала пайкой хлеба. Давала мне хлеба, а потом просила, чтобы я за неё дежурила. Как мне хотелось бы сейчас узнать хоть что-нибудь о ней!

И вот, чувствую я, что дохожу, и вспомнила эту бабушку и сказала: “Господи, помоги мне, сохрани жизнь, сделай так, чтобы воротилась я домой, к маме”. Спичек у меня в лагере не было. Я нарезала из бумаги, вместо спичек, девяносто полосок и стала молиться Богородице девяносто раз. Через три дня после моих молитв подходит ко мне Лиза Безродная и говорит: Вера, ты вязать можешь? Свяжешь немке рейтузы шерстяные? Она тебе хлеба даст. Я испугалась: нет, говорю, не умею, я только варежки вязала. Но она меня ободрила. Ничего, говорит, там внизу польки вяжут, они тебя научат. Повели меня к немке, заказчице. Она дала мне пряжи гарусной, хорошей. Пошла я к полькам, они мне всё показали, как вязать, и я связала рейтузы. Заработала три булки хлеба из соевой муки, угостила девчат и сама еле, ела…, – чуть не заболела.

А после девчата стали брать меня с собой в лес, за картошкой. Помню, пошли мы в первый раз: девчонки взяли ножницы, перекусили колючую проволоку, сделали дырку в заборе, и по одной стали пролазить наружу. В лесу нашли картофельную делянку. Я никогда в жизни не копала картошку и не видела, как она растет, – такая была городская. Девчонки показали мне, какая она, и стала я собирать. Не успела я несколько раз нагнуться, как за рукав меня кто-то схватил. Смотрю – немец! Товарки мои разбежались, кто куда, а я осталась одна. Стою ни жива, ни мертва, думаю: что-то теперь будет? А немец мне и говорит: здесь картошки нету, иди на другое поле, там собирай, и показал рукой направление. Ушёл. Девчата опять собрались. Набрали понемногу картошки и пошли. Проносить картошку в лагерь через ворота было нельзя, там нас обыскивали. Поэтому мы сбрасывали сумки за бараком через забор, а сами заходили порожние.

Как-то нас пригласил один лесничий, помочь ему накопать картошки. Несколько нас, девчат, пошли и собирали до самого вечера. Когда стемнело, он пригласил нас к себе в дом. Жена сварила соус со свининой, поставила пиво, и накормила нас хорошо. И ещё дали нам по ведру картошки за работу.

У нас проблема была не только пронести в барак, но и сварить её. Посреди умывалки стоял большой котёл. Снизу он топился, в нём мы грели воду, стирали, купались, – хотя купаться в нём нам не разрешали. Никакого другого очага и никаких кастрюль у нас не было. Но девчата и тут вышли из положения: сшили сумочки, положили в них каждая свою картошку и, надев сумочку на палку, опускали в котёл, – так и варили. А в это время какая-нибудь из нас стояла у окна и следила, чтобы полицай не застал нас за этим занятием. Если он приходил, мы открывали окно и выбрасывали сумки с картошкой за окно, а сами начинали делать вид, будто стираем бельё. Он, конечно, чуял запах картошки, но покрутится, бывало, и уходит.

После первого удачного опыта вязания на заказ стала я вязать регулярно. Двадцать два платочка связала. Кто что даст. Кто кусок пирога, кто хлеба, кто чулки шерстяные… Девчат посылали каждое утро в овощехранилище перебирать бурак и морковку. Мне посоветовали ходить туда работать за других и есть там овощи. И вот я ходила и ела. Съем три бурачка, морковкой заедаю. Начала я поправляться. Так услышала Богородица мои молитвы.

Глава 49

Прощай немытая Россия

В один из морозных бесснежных дней последней её поздней осени, отработав с утра на пользу общества веником и шваброй, Вера вновь принялась за тальму, которую она вот уже неделю вязала на продажу из грубой, красной пряжи. Тут же вертелись коты (странно было бы, если бы одинокая старая девушка с такой судьбой, в России, не была бы кошатницей). По “Маяку” сообщали спортивные новости:

“…сегодня в другом западногерманском городе, Вуппертале, состоится турнир по гандболу, в нём примут участие…”

Вупперталь! Вера вздрогнула при звуках этого имени. Странно было слышать его, произнесённым так обыденно здесь, в ее комнате. Диктор сказал “в Вуппертале” с такой точно благодушной интонацией, с какой говорил бы о Саратове или Ярославле. Именно это вызывающее несоответствие значения этого имени для Веры и тона, каким оно было произнесено, обожгло её. Она невольно съёжилась, будто вдруг оказалась в окружении врагов. Так же благодушно, наверное, сообщал своим соотечественникам немецкий диктор в то далёкое лето о том, что в Вупперталь прибыл первый эшелон с “остарбайтерами”, которые благодаря победам Вермахта получили прекрасную для них возможность приобщиться к немецкой культуре, культуре высшей расы.

*

Стоя у маленького окошка товарного вагона, глядя и не видя ничего перед собой, Вера мысленно прощалась с каждым домом, деревцем, с каждым камушком во дворе. В глубине сердца пряталось невысказанное чувство обиды на свою страну, которая так много хвалилась своей силой, а теперь так легко отдавала детей своих в немецкое рабство. Обида эта не имела выхода к сознанию в прямой форме и прорвалась неожиданно и непонятно для Веры: когда с немецкой точностью, ровно в 18 часов тронулся их эшелон, в ушах Веры, заглушая вопли и плачи перрона, сами собой зазвучали Лермонтовские строки:

Прощай, немытая Россия,

Страна рабов, страна господ

И вы, мундиры голубые

И ты, послушный им народ

Рассказ Вирсавии:

Поезд шёл без остановок. Справить нужду было негде, – ведь хлопцы были рядом. И мы мучились весь день. Я думала, что мочевой пузырь у меня лопнет. Только в час ночи поезд остановился. Никакой станции не было. Мы выбежали дружно на насыпь, присели. Ничего не было видно, чувствовалось только, что рядом с тобой ещё кто-то сидит, но никто не обращал на это внимания…

Впереди было ещё два месяца пути, а я за три дня съела свои продовольственные запасы. Началась страшная пытка голодом. У девчонок было много всего: они даже огрызки за окно выбрасывали, а я стеснялась у них просить. Думала: раз они, видя, что я ничего не ем, не предлагают мне, значит нельзя просить. Первое время я боролась с собой: казалось, вот, сейчас не стерплю и попрошу хлеба у девчат. Но каждый раз, как только соберусь просить, что-то меня останавливало, – гордость какая-то особая. Старалась обмануть голод сном. Потом смирилась, притупилась и целыми днями смотрела в окошко. Тогда-то вспомнила я того дедушку, который выбирал хлеб из сорных ящиков, что стояли против церкви. Бывало, выкопает корочку из мусора, целует её и кладет в торбу. Это казалось таким странным, противным, что он грязный хлеб из сорного ящика ест. А он говорил людям: погодите, придёт время, будете вы, как я теперь, каждую корочку целовать. Могла ли я думать, что время это так скоро наступит.

Стали мы проезжать украинские золотые поля. Это была прекрасная картина, она отвлекла меня от мыслей о голоде. Переливающиеся волны пшеницы и большое красное солнце, – то был восход. Нас везли через Синявку на Белую Церковь.

Шли дни, я всё голодала. Только раз на всём пути до Белой Церкви мне удалось поесть. Дело было ночью. Поезд остановился и долго стоял. Наши ребята ушли куда-то и потом вернулись с ящиком масла, который они украли из эшелона с продуктами. Всем досталось по миске сливочного масла. Я ела его без хлеба, пока мне не стало плохо. Оставлять было нельзя, если бы немцы увидели, они бы нас постреляли. Ребята сказали, чтобы мы съели всё до утра. Я не могла съесть и, – как ни жалко было, – выбросила остатки с миской за окошко.

В одну из ночей, когда я спала, лёжа на грязном полу, колёса сильно застучали, и мне показалось, что мы едем обратно. Я как закричу: девочки, мы едем обратно! Но меня быстро успокоили: объяснили, что это только кажется…

Кончились, наконец, казавшиеся бесконечными белорусские леса по обеим сторонам дороги. Целую неделю – одни леса, стройные высокие деревья. И ни крошки во рту. Последний раз в Белой Церкви выдали по мисочке похлёбки. Но и до этой мисочки нужно было дотянуть, дожить. Голод уже перестал быть голодом: перешёл в какую-то полусонную пустоту, ощущаемую вне тела, перед глазами. Теперь лес кончился, значит появилась надежда, что их, наконец, покормят. Вдоль дороги теперь стояли дома, переходящие в города, маленькие и большие. То была уже Польша.

В 10 утра приехали в Лодзь красивый, зелёный город, совсем не военный. На станции нас встретили поляки. Подходили к нам, спрашивали: откуда? Удивительным было, что они говорили по-русски, хотя и не совсем правильно. С девочками украинками они общались совсем легко. Предупреждали нас, что в Германии очень плохо. Мы ведь ещё не знали этого. Многие надеялись, что будут нормально жить, работать в цивилизованной стране. Одна полячка подошла ко мне и предложила идти к ней. Она хотела меня спрятать. Но я боялась отстать от своих девчат, – ведь я так похожа на еврейку. Пока я с ними, в колонне русских, я русская, а одна… Кто станет разбираться, армянка я или еврейка? Убьют и всё. Отказалась. Полька жалостливо покачала головой. Она, наверное, тоже думала, что я еврейка.

Вскоре нас построили и привели в большой двор. В глубине его стояла баня. Он был огорожен высоким кирпичным забором. Повсюду были немецкие солдаты. Смотрели на нас, смеялись, шутили непонятно. Дали нам опять по миске баланды и прессованную пшеницу в виде скибки хлеба, в целлофане. Пшеница была совсем сырая, твёрдая, есть было невозможно.

Потом стали заводить в баню, по десять человек. Те, кто уже помылись, выходили из бани по другую сторону, так что мы их не видели и не знали, что с ними. Наша очередь подошла только к вечеру: оставалось нас человек шесть, девушек лет по шестнадцати. На дверях стояли немецкие солдаты, нам нужно было раздеваться перед ними. Мы не знали, как нам быть. Но выхода не было, мы должны были пройти санпропускник перед въездом в Германию. А солдаты ходили группами, смотрели, фотографировали. Было стыдно и унизительно. Мы разделись как можно быстрее, потому что самое стыдное было именно раздевание, и, прячась друг за дружку, кучкой побежали в душевую. Там нас тоже встретил немецкий солдат в фартуке. Он выдал вам по куску мыла на двоих и мочалку, а после полотенце. Мы наскоро искупались, оделись в свою прожаренную одежду, и нас вывели через другую дверь в какой-то темный и холодный коридор. На полу была постелена солома. Наступала уже ночь, и мы легли на солому. Рано утром нас разбудили и повели обратно на вокзал. Там посадили в эшелон и отправили дальше.

Ехать оставалось недолго, но я была очень голодна, и поэтому казалось, что дорога эта никогда не кончится…. Огней не было. Германию тогда уже бомбили. Ночью эшелон внезапно остановился. Двери отворились, и всем сказали выходить с вещами и строиться около вагонов. Мы выходили, переминаясь затекшими ногами. Вокруг было совсем темно, ничего не видно; только узкая полоска неба высвечивалась чуть-чуть между чёрными кронами деревьев. Построились на ощупь в ряд по одному и, цепляясь друг за друга, пошли вслед за полицаем. Полицай шёл впереди с фонариком, освещая себе дорогу, а я ориентировалась по светлой полоске неба. Шли мы, казалось, долго. Я не отрывала глаз от звёздной сероватой ленты над головой, а рукой держалась за девчонку впереди меня, а сзади за меня держалась другая, и так мы шли всё вперёд и вперёд. “Слепые ведут слепых” – подумалось мне.

Недавно, видно, прошёл дождь, – земля была сырая. Наконец, мы подошли к колючей проволоке, а за этой проволокой стояли наши ребята (!) и ели сырую капусту. Оборванные все. Увидели нас в рассветною сумраке, хорошо одетых и с вещами, и стали ругать за то, что мы приехали в Германию. Обзывали дурами. Это был уже лагерь в городе Вупперталь, распределительный. Нас привели в барак. Внутри горел тусклый свет, многократно рассекаемый трёхэтажными нарами. Барак был ужасно грязный, народу было несметное множество. В тот же час началась бомбёжка. Бомбили английские самолёты. Я не знала, куда деться от грохота разрывов и рёва самолётных моторов, – ведь я очень боялась бомбёжек. Спряталась под нары, как ребёнок. Под утро бомбёжка прекратилась. По восходу солнца мы вышли во двор, и на плац. Он был очень обширный, и людей на нём было много. Утро было тёплое, солнце ярко светило после ночного дождя. Кругом стоял лес. Пахло свежестью, хотелось дышать этим воздухом. Я щурилась, глядя на низкое солнце, и дышала.

Вскоре стали прибывать хозяева за рабочей силой. Все разодетые, пузатые, холеные. Настоящие капиталисты! Стали выбирать, каждый себе. Брали красивых девушек в домработницы. Больше всё украинок: они были высокие, здоровые, цветущие. Если бы не война, я, наверное, никогда бы не увидела столько красивых людей. Мне сказали, что хозяева забирают здесь девчат и увозят в другие города, где есть бомбоубежища, – они ведь знали, что я боюсь бомбёжек. Но ведь украинки были такие статные, а я маленькая, чёрная замухрышка. А хозяева были придирчивые: даже зубы осматривали. И мне стало стыдно за себя, что я такая, поэтому я не стала дожидаться, пока меня с позором отбракуют: увидела поодаль строящуюся колонну девчат, подошла к ним и стала спрашивать, куда они строятся? Они мне сказали: становись к нам, нас должны повезти на завод. Вместе со всеми было всё-таки не так страшно, и я встала к ним. Набралось нас человек 150-200. Пересчитали и повели на вокзал – полицай и хозяин завода.

Вокзал был очень красив: не то, что у нас. Я не видела таких прежде. Перрон крытый, стеклянный. Посадили нас в очень чистые, мягкие вагоны, и мы поехали по таким красивым местам, каких я не видела никогда до сего дня. К голоду я почти привыкла: всё время пила воду.

Глава 50

Труд освобождает

Утром, в 12 часов, мы приехали в город Виссен. Город этот весь утопал в зелени, и под городом протекала речка небольшая, Зиг, приток Рейна. Прямо от станции нас повели через пути к заводской проходной, а оттуда по крутой асфальтированной дорожке мы поднялись к нашему лагерю на высокой горе, в очень красивой местности. Кругом горы, лес очень красивый с трёх сторон, а с четвёртой, в глубоком распадке, протекала речка, и проходила железная дорога. Лагерь был огорожен колючей проволокой. Когда мы вошли в ворота, разошёлся утренний туман над речкой, засияло солнце, всё осветилось вокруг, заиграло, и стало сразу легче на душе.

Это был день 22 ноября 1942 года, а выехали мы 5-го сентября: целых два с половиной месяца в дороге! Встретили нас здесь, в нашем немецком доме, опять же украинки. Они нам приготовили завтрак. Их сборные деревянные бараки стояли ниже по склону, а наш барак – выше.

Все мы получили в руки по большой миске морковного цвета с двумя ручками, как у кастрюли. В мисках было пюре картофельное, и свежая тушёная капуста. Выдали также по пайке хлеба из соевой муки, 400 гр., и по кубику маргарина размером в спичечную коробку. Мы были уставшие и очень голодные: я думала, что никогда не наемся. После завтрака нам выдали по два одеяла, по полотенцу, миски для умывания и рабочую одежду: брюки с жакетом из бумазеи, синего цвета, и обувь на деревянной подошве, которая называлась “буцы”. И тут я вспомнила сон, который видела дома, ещё перед войной, и в этом сне мне подарили туфли на деревянной подошве. Тогда я ещё удивилась – как может присниться то, чего никогда не видела, у нас ведь не было такой обуви. Вспомнила этот сон и чуть не заплакала – неужели было время, когда всё это могло быть только сном?

В первый же день немцы стали выбирать из нашей среды переводчицу. Выбрали гречанку Иру. Она владела немецким и была хороша собой: стройная, с тонкими чертами лица. Затем повели нас всех в барак. Комната, в которую я попала, была четвёртой. Вид она имела продолговатый, и вдоль длинных стен стояли двухэтажные нары. Посредине – печь “гармошка”. Окна были с двух сторон. Одно смотрело на ворота лагеря, где находилась “полицайка”, а другое – в лес. В этой комнате нас поместилось двадцать человек, девчат. Мне достался номер 147. Этот номер был прибит на моей наре. За нашим бараком, еще на несколько уступов выше по склону, стояли бараки военнопленных, отделённые от нас колючей проволокой. Там жили наши русские ребята, а также итальянцы, французы, бельгийцы, голландцы. Все они работали на заводе.

На другой день, рано утром, часов в пять, раздался стук в окно и возглас: “Авштейн!, Авштейн!”. Ужасно хотелось спать, и я думала: провалился бы ты со своим “авштейном”! Это был полицай. Он построил нас всех у барака, пересчитал и повёл на завод. Завод стоял внизу, под лагерем, и назывался “Вайсблех-верк”, то есть фабрика белой жести. Там изготовляли железо для консервных банок. Нас повели по асфальтированной дорожке на проходную, где каждой выдали карту. Мы должны были выбивать на этой карте время по часам, а потом вставлять эту карту в специальный ящик на стене. Теперь я думаю, зачем они это делали, – ведь мы всё равно были подневольные. Наверное, они нас, русских так воспитывали, приучали к порядку. На карте был табельный номер, и мы, каждая, знали свой номер. С проходной нас привели в цех “Шарингал” – большой, со стеклянной крышей. Вдоль стен там стояли печи. В них накаливали железо, – маленькие пакеты, – а после военнопленные французы раскатывали их на больших вальцах. Дальше стояли ножницы. А ещё дальше, по обе стороны прохода располагались железные столы, похожие на парты. Над головой ездил подъёмный кран. Нам выдали резиновые фартуки, перчатки из “лоси”, без пальцев, только ладонь; и большие, как сабля, ножи с деревянными рукоятками. Показали, как разбивать таким ножом железо и расставили нас за столы. Девчата были все такие юные, маленькие ростом, что наш цех похож был на школьный класс. Сколько раз резали мы свои незащищенные пальцы об острую жесть. На заводе был медпункт, и мы бесконца бегали туда на перевязку.

Работали мы в две смены, а кормили нас два раза в день. Утром голый чай, вкуса шалфея, – не в счёт. А в обед – суп из брюквы (картошки в нём почти не было) и без хлеба. Вечером опять давали суп или горстку тушёной капусты и хлеба 4ООгр. из сои, и грамм по десять маргарина. Придёшь с работы уставшая и стоишь в очереди за обедом. Выхлебаешь этот суп, и как будто ничего не ел. Ещё и сейчас, хоть и прошло много лет, я часто останавливаюсь на мгновение, когда ем, и думаю невольно: вот, сколько хлеба у меня! А тогда казалось, что никогда не наемся, сколько бы хлеба мне не дали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю