355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Незванов » Вечный Робинзон (СИ) » Текст книги (страница 15)
Вечный Робинзон (СИ)
  • Текст добавлен: 20 ноября 2018, 04:00

Текст книги "Вечный Робинзон (СИ)"


Автор книги: Андрей Незванов


Жанры:

   

Роман

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 30 страниц)

Из торопливого рассказа Евгении Илья узнал, что Алексей Иванович, воротившийся из командировки в столицу, выглядел усталым и мрачным. За обедом он прилично, – и даже очень прилично, – выпил, и, всё более мрачнея, заговорил и выложил то, что угнетало его душу.

Оказывается в Москве, в кафетерии он случайно (разумеется, не случайно!) встретился с бывшим соседом по лестничной клетке, а теперь чином КГБ, который предупредил его о том, что Илью контора уже “раскручивает”, и что если он немедленно не прекратит своей деятельности, то будет арестован. Вдобавок, он предостерёг от попадания Ильи в милицию, под каким-либо предлогом, так как оттуда он больше не выйдет…

Не знаю, нашлись ли у Алексея Ивановича силы благодарить бывшего соседа. Можно представить себе его переживания, ведь его советский опыт говорил о том, что это конец для Ильи.

Женя даже назвала имя бывшего соседа. Это было уже слишком. Мир в самом деле тесен. Сколько лет прошло с того дня, когда этот красивый майор госбезопасности, вдруг, остановив Илью на лестнице, подарил ему книгу, “Мифы Древней Греции”? Или с другого дня, когда они с ним вместе искали на душном чердаке украденный пистолет? Когда Илья с восхищением слушал рассказы о поимке настоящих шпионов? Это было так прекрасно, так по Гайдару, и вот теперь аукнулось своевременным предупреждением: может быть, санкционированным, а может быть и нет… Соблазнительно увидеть за этой историей промысел Божий относительно Ильи, но я предпочту воздержаться от этого соблазна на сей раз.

Времена, однако, изменились, и описанное событие знаменовало конец не для Ильи, а для Алексея Ивановича. Прежним человеком он уже не мог быть никогда. Он раздвоился опасно для души и пронёс это постепенно разрушившее его раздвоение до конца своих дней. Впрочем, оно подточило только его здоровье, личность же осталась цела. Как удалось ему примирить непримиримое? Здесь сокрыта какая-то тайна. Насколько я могу судить по известным мне фактам, его спасла клятва в безусловной любви к детям, произнесённая им, сиротой, перед Богом, которого больше не было, но обеты которому продолжали даваться. И клятва эта стала основой его позиции. Он невзначай высказал её однажды, провожая на вокзале своего младшего сына, Колю, который, вслед за Ильёй и под его влиянием, стал антисоветчиком. “Хотя вы и против советской власти, мы всё равно будем вам помогать” – так он сказал. И слова эти, переданные братом, Илья берёг в своей памяти. Они позволяли Илье любить отца, несмотря ни на что.

Глава 37

В тени земного отца

В своих отношениях с людьми, помимо прочего, Илья испытывал порой затруднения не совсем обычного порядка, когда наталкивался вдруг на ожидания, которых не предполагал в ближних своих. Илья видел, что его любили, ему симпатизировали, шли навстречу; он привык к поощрительному вниманию и какому-то безусловному уважению или, по меньшей мере, к принятию в расчёт его существования, со стороны людей, с которыми он общался по жизни повседневной. Илья, конечно, фиксировал для себя эти знаки своего достоинства, сопровождавшие его всю жизнь, и был, вследствие этого, заносчив, и пренебрежения к себе не прощал. Он был уверен в себе, относил свою изрядность в глазах других на счёт натуральной обаятельности своей личности, и потому предполагал, что его одинаково благоприятно воспримут во всех его свободных проявлениях. Но тут его как раз поджидали сюрпризы. Упоённый самовлюбленностью и поощрительным вниманием к своей персоне он подчас увольнял себя излишне, становясь, как ему казалось, на более короткую ногу с партнёром общения, но тот, – вместо того, чтобы слиться в общей вольности, – вдруг отчуждался и обжигал холодом. Илью это поражало, и он не понимал, отчего, – хотя и давал себе отчёт в том, что в данном случае от него требуют какого-то иного поведения. Разумеется, Илья был достаточно воспитан, чтобы избегать порицаемого в обществе амикошонства. Здесь дело было в другом. Чувствуя симпатию к себе, Илья пытался удобно расположиться на ложе этой симпатии, но ему этого не позволяли.

Фокус же заключался в том, что люди любили не его самого, а небесную Мать, открывавшую Себя в нем, и когда Слава Матери отходила от него, когда его закручивали в хороводе фавны, люди, вместо мужа света, видели пред собой заносчивого кривляку и отталкивались от него. Илья на всю жизнь запомнил реплику одной девушки, которая, внимательно присмотревшись к нему в такую вот минуту бесславия, сказала: ” не такой уж ты и красивый…”

Да, он был некрасив, как некрасив был Сократ, и некрасив был, говорят, Иисус, но слава гения и слава небесных родителей делали их прекрасными, преображая неказистые лица выходцев из простонародья в лики. Мать вела его к обретению Отца стезёй напряжённого осознавания жизни, и это сосредоточенное умное всматривание делало лицо его красивым; когда же Илья прекращал эту сосредоточенность, отдаваясь отупляющей неге, Слава Матери оставляла его, а вместе с Ней и его претензия на изрядность теряла почву. Люди ценили Илью по Матери; ценили высоко; и хотели, чтобы он соответствовал этой их оценке. И горе ему, когда он их разочаровывал!

“Гордость нации!” – вслух, не удержавшись, сказал полковник Афанасьев при взгляде на Илью. И велик же был гнев его, когда Илья не оправдал этого благословения. Гнев этот чуть было не стоил Илье жизни. Его чуть было не отчислили из университета и не отправили в армию.

В глазах прекрасного пола небесный род Ильи придавал ему неотразимость. Илья видел их восхищение, – иногда выражавшееся совершенно открыто, – и, по глупости своей и неотёсанности, думал, что это открывает дорогу сексуальной близости. Разумеется, женщины ожидали не этого… И тут Илья проваливался, как школьник на экзамене.

Встречались ему также люди, которые ожидали, что он научит их чему-то высокому, явит какие-то образцы характера, подвига, но Илья не имел Пути: по жизни его за вихор тащила Мать, большею частью против его собственной воли; а те случайные не отцы, но отчимы, которых он принимал за отцов, и чьи слова повторял, не отвечали тому обещанию, которое давалось видимой людям Славой Матери.

Немало было и тех, кто, встретив Илью впервые, думали, что он занимает в обществе выдающееся положение или, по крайней мере, претендует на таковое. Люди попроще думали, что он – какая-то “шишка”. Но, узнав с разочарованием, что он практически никто и не претендует на то, чтобы быть кем-то, надевали привычные маски иерархического отчуждения.

Словом, не было Илье от небесного рода толку в этой жизни, и был он, что называется, ни Богу свечка, ни чёрту кочерга. И всё из-за сиротства своего, о котором говорили цари древности, относясь к себе: “я сирота, моя мать родила меня без отца…”. Царю Салтану поиск отца нелегко дался. В советской же России, где слово “царь” вообще было бранным, искать Отца и подавно было трудно, ибо здесь детей божьих еще больше насильно осиротили: и память об Отце уничтожили и наставников изгнали. Всё это часто обессиливало Илью и повергало в уныние.

*

Отец Никиты многие годы занимал должность директора. Но Никите это обстоятельство отнюдь не споспешествовало в жизни, по его мнению. Больше того, ему казалось, что публичное положение отца вносит отрицательный вклад в его, как он считал, – автономное существование. Конкретно говоря, Никита, с одной стороны, – чувствовал себя белой вороной, ибо дети директоров отнюдь не бродили выводками по улицам, в отличие от детей шоферов; а с другой стороны, отрицательное отношение шоферов к директорам переносилось отчасти и на директорских детей.

Но, говоря по правде, положение отца конечно создавало для Никиты определённые благоприятствования в самых различных случаях и контактах. Тому было довольно доказательств. И Никита не был здесь невинен. Он не только ощущал эти благоприятствования, но и предполагал их, рассчитывал на них самою смелостью поведения и заносчивостью барчука. И при всём том он всё же считал самолюбиво, что своим успехом у взрослых и детей обязан исключительно самому себе, своей личной неотразимости, и что директорство отца только мешает ему вкусить плоды своей неотразимости полной мерой.

Так случилось, что семья Никиты на своём новоселье оказалась среди рабочих: в доме, отвоёванном рабочими у заводского начальства и превращенном теми же рабочими в барак, на краю которого красовался островок цивильной жизни – в обязательной жилищно-строительной доле, принадлежащей Горисполкому. На этом островке и угнездилась семья Никиты вместе с семьями ещё трёх больших начальников.

До этого времени Никита жил среди мещан, занимавшихся кто чем. В новом доме Никита впервые попал в плотную среду кадровых заводских рабочих. То были загадочные и сильные своей невыдуманностью существа, живые и неожиданные в проявлениях, отгороженные чем-то трудно выразимым от той советской культурной сферы, в которой Никита чувствовал себя комфортно, – то есть от сферы социалистического “хэппенинга” с окрашенными известью бордюрами, кумачом, и духовыми оркестрами. В них было что-то противоречащее подстриженному тамариску бульваров и клумбам с цветочным календарём: что-то иронично наплевательское, как выразился бы отец Никиты. Это “наплевательство” могло бы испугать Никиту или внушить ему презрение, если бы не было неотторжимой частью особого “рабочего” облика, культивируемого, между прочим, и в советском кино. Они не были простой “шантрапой”. Коммунистическая пропаганда, воспевавшая “рабочего человека” так соединилась в душе Никиты с впечатлением, произведённым на него живыми рабочими, что Никита сам захотел стать рабочим; и вот только социальное положение отца мешало быть своим среди нравящихся ему людей. А они не упускали случая подтрунить над начальством вообще и над отцом Никиты в частности. И Никите было стыдно за себя, потому что ему казалось, что в глазах рабочих начальники выглядят наподобие жирных буржуев из Окон РОСТА, рисованных Маяковским, – разве что без дымящих сигар в толстых пальцах. Никита любил рассматривать эти плакаты, пропечатанные в большой книге о главном советском поэте.

Каждое воскресенье было мукой для Никиты. Ему было ужасно зазорно, подчиняясь воле отца, выходить в общий двор с лопатой и шлангом – поливать деревья и вскапывать клумбы, в то самое время, когда рабочий класс сидел за длинным дощатым столом в центре двора и резался в “козла” или играл в лото, выкрикивая: “уточки!”, что означало двадцать два; или: “колышки”, что означало одиннадцать. Досужие рабочие иронически посматривали на трудящихся “буржуев”, не выказывая никакого коммунистического намерения подключиться к общеполезному делу. Для них Никита с отцом были всё равно, что дачники для крестьян. “Пусть себе поработает. Он на работе отдыхает, вот ему и хочется копать”, – так говорили промеж себя досужие рабочие по адресу Никитиного отца.

Ника знал, что они здесь неправы; ему хотелось возразить, рассказать, как рано отец встаёт, как поздно приходит с работы; как тяжело спит, руководя и во сне: выкрикивая что-то, кого-то распекая, что-то доказывая… Но в то же время он понимал, что они также правы, и молчал понуро. Если бы не отец, Никита ни за что не стал бы обнаруживать свою буржуазность, копая по выходным общественные клумбы – пусть, де, домоуправление вкалывает, – но в пользу отца говорили в нём идеалы великого социалистического Опыта, составлявшие важную часть его личной культуры. Поэтому он не мог противиться отцу. Кроме того, работа была нелёгкой, особенно полив, Никите просто не хотелось её делать, и он боялся обвинения в лени. Вводить же отца в свою личную расколотость между двумя классами Никите даже и в голову не приходило. Примечательная черта “бурьянного” роста русских детей: никакой доверительности в отношении с родителями!

Эта обычная дистанция между детьми и родителями также способствовала тому, что Никита мог воображать своё место в обществе как независимое от отца. Ведь он почти никогда ни о чём не просил отца, не жаловался ему на свои неурядицы, и не допускал родителей в свой мир. С самого раннего возраста Никита всегда сам устраивал свои дела, или старался их устроить без помощи родителей.

Ну, какие там, – скажете вы, – у Никиты дела?! И ошибётесь. Вот я вам расскажу: чудно, но факт – у Никиты уж несколько лет как обнаружилась паховая грыжа, и он, проштудировавший энциклопедию от корки до корки, видел и знал, что это такое, но родителям – ни гу-гу!; и те понятия ни о чём не имели. И вот, на шестнадцатом году, когда грыжа стала уже угрожающе выпирать, а главное, Никита стал ещё более ответственным за себя, он, не имея паспорта и числясь ещё по детской поликлинике, воспользовался своим положением рабочего завода и, по заводскому пропуску, пошёл к хирургу заводской поликлиники, и тот дал ему направление в больницу, на операцию, и Никита преспокойно приготовился лечь на стол и только ждал своей очереди. (Для тех, кто не знает, даю справку: при социализме всё было только в порядке очереди, если конечно вы не принадлежали к “опричникам”). А родителям ни гу-гу! А отец Никиты, между прочим, сам принадлежал к опричникам малой руки, а по местным масштабам так и средней. И как же они (то бишь родители) перепугались, когда сосед Огарков, работавший в одном цеху с Никитой, поведал им о намерении Никиты доверить свою жизнь обыкновенному дежурному хирургу, у которого ни скальпеля нормального, ни ниток, ни опыта нет. Разумеется, Никита был тут же изъят из компетенции 2-й горбольницы и положен в центральную клинику к лучшему хирургу города, который оперировал в своё время и отца Никиты.

А вот и ещё история, в том же духе:

Мечта Никиты осуществилась на удивление быстро: он стал рабочим. И совершенно без помощи родителей. Нашёл и место и нужных людей; обучился токарному делу и сдал экзамен на тарифный разряд, так что по окончании восьмого класса Никита был готов к началу трудовой биографии и, несомненно, устроился бы на работу сам, но тут загвоздка была в документах: ему было только пятнадцать, и у него не было паспорта, поэтому он не видел иного выхода, кроме как обратиться к отцу. Удивительно, но даже и в этом очевидном случае обращение к отцу оказалось как будто излишним. Начальником отдела кадров завода служил отец Ирины Колышевой, одноклассницы Ники и, можно сказать, его подруги. И такова была репутация Никиты в школе и мода на детей-акселератов, что кадровик даже упрекнул Никиту, говоря: “Что это ты с отцом пришёл? Я бы и без отца принял тебя на работу…” – вот каково было желание его споспешествовать прогрессу.

– Я же не знал, что вы тут работаете, – пробормотал в своё оправдание Никита, который тоже ощущал себя виноватым в том, что отступил в этом пункте от своей роли вундеркинда, идущего по жизни семимильными шагами в сапогах-скороходах. (Не зря, я думаю, ленинградская ботиночная фирма называлась “Скороход”, а со значением). Никита вполне понимал эту повсюдную символику неограниченного роста. Теории Кейнса были тогда в полном ходу в цивилизованном мире. И хотя о таковых здесь почти никто и слыхом ни слыхивал, ментальность, однако, бытовала соответствующая.

О ветры Времени, не устаю удивляться вашей повсюдности! Как бы то ни было, но ветры эти дули прямо в раскрытые паруса Никиты, и на этом, в очень немалой степени, основывалось автономное от родителей положение Никиты в обществе. Окружающие хотели видеть его корабль стремительно плывущим к восходящему солнцу коммунистического завтра, которое в лице Никиты становилось как будто даже сегодня; он был для них как посланец будущего, новый человек, гениальный и всезнающий, способный, наконец, к умно выстроенной жизни, – блестящая альтернатива дуракам и пьяницам! Коммунизм давно был бы построен, если бы были подходящие для этого люди. Но где взять таких людей? отчаявшийся Циолковский предлагал в свое время всех нынешних людей уничтожить, осушив землю, и от избранной пары. Отправленной в космос на корабле, родить новое человечество. И вот наконец, вырастало, казалось, поколение, способное жить при коммунизме, и Никита принадлежал к нему. Опираясь на эту приливную волну, Никита и в самом деле мог бы, пожалуй, проплыть по жизни какую-то дистанцию самостоятельно. Никита даже привык ощущать эту волну под собой, и каковы же были его изумление и растерянность, когда на переломе оттепели, в 1964-м, перед самым снятием Хрущева, он вдруг ощутил, что привычной опоры больше нет, и, – хуже того, – попытка по-старому опереться на неё вызывает злой смех. Так, например, осмеяли в “Политехе” диплом Ударника Коммунистического Труда, которым Никита гордился.

Но, мы здесь забежали немного вперед: испытание переломом ему ещё предстоит, а пока что он работает на заводе; он – рабочий, ничем не выделяется из толпы, и безумно рад этому: ему нравится быть чёрной икринкой потока, текущего по паровому гудку к заводской проходной; и конечно он совсем не желает быть “сыном директора”.

Номенклатурная тень отца доставала, однако, его и здесь. Мастер цеха не верил в коммунизм, – хотя носил партбилет в кармане, – и вовсе не собирался дуть в паруса Никиты, алые от крови жертв; напротив он стремился паруса эти порвать, а барку Никиты посадить на мель; он видел в Никите барчука, выдвиженца, для блезиру устроенного на завод, ради быстрой карьеры. Он ошибался в данном случае, но зато хорошо демонстрировал ментальность рядового члена компартии.

Впрочем, ошибался он только относительно Никиты, – что же до отца Никиты, тот прекрасно понимал выгоды рабочего начала жизни в советской стране и именно поэтому благосклонно воспринял желание Никиты уйти из школы и поступить на завод. Судя по тому, как быстро Никиту избрали комсомольским секретарём заводоуправления и экспериментального цеха, заводские функционеры видели пребывание Никиты на заводе также в ключе быстрой карьеры и содействовали ей.

Сам Никита был, однако, чист, как стёклышко, и ни о чём подобном не помышлял. И скажу больше: не способен был к такому приземлённому, расчётливому образу мыслей. Поэтому он не понимал неприязни к нему мастера и переносил её очень тяжело. Он привык к тому, что все его любили; даже уличные мальчишки, вымогавшие у него деньги, – а тут вдруг… Даже радость от работы, от причастности к рабочему классу, к взрослым людям, к заводу, и та померкла, – вплоть до того, что Никите временами не хотелось идти на работу, как ранее не хотелось идти в школу. Оно и само по себе нелегко было для подростка, привычного к вольности, ежедневно, строго по гудку работать полную смену, – тем более что тогда работали по шестидневке, и выходной был лишь один, в воскресенье, а на дворе стояла весна, и приближался купальный сезон.

Учась в школе, Никита имел обыкновение пропускать уроки, когда ему этого хотелось, а вернее, когда не хотелось отбывать школьную повинность. Родители, – точнее, мать, – смотрели на это сквозь пальцы; отец вообще ничего не знал – не до того было; а в школе никогда не требовали у него объяснений или оправданий. Ведь в школе он был на особом счету. Учился он неплохо, но никто не судил его по оценкам, ибо всем было ясно, что оценки эти – только небрежная дань гения школьной премудрости; что Никита не шевелит и пальцем, чтобы их заслужить.

Как ни странно, Никита ни к чему не проявлял особой склонности и не обнаруживал особых способностей. Однако все видели, что Никита одарён: одарён не какой-то определённой способностью, или талантом, а способностью вообще, как таковой; то есть способностью достичь всего, чего пожелает. Правду сказать, желания никогда не доходили у Никиты до практической интенсивности, и поэтому он оставался ходячим Обещанием. Но зато обещанием великим; и потом, это соответствовало его возрасту – быть обещанием.

Словом, он не входил в круг учительской заботы, как обеспеченный со всех сторон: знанием он учителей превосходил, и на ботиночки собирать ему было не надо. Пользуясь этим, Никита, всякий раз, когда им овладевало нечто, вроде сплина, оставался дома, предаваясь мечтательности и чтению книг. Мать, видя его лежащим в постели, когда наступало время завтрака, спрашивала для проформы: “ты что, в школу не идешь сегодня?” На каковой вопрос Никита отвечал отрицательным качаньем головы. На этом диалог заканчивался. Мать спешила на службу. Никита оставался наедине с собой. Ведь это каждому человеку нужно, время от времени…

По этой устоявшейся привычке, поддаваясь нежеланию встречаться с мастером, и как бы забывая, что он уже не школьник, а настоящий рабочий на настоящем заводе, Никита позволил себе прогулять несколько дней. А ведь совсем ещё недалеко отошли в прошлое годы, когда прогул влёк за собой лишение свободы на десять лет. Тройки лепили стандартные “десятки”, даже не заслушивая наказуемых. Может быть, поэтому в стране было столько воров? За воровство давали меньше.

В эти украденные у производственного плана дни, в тишине пустой квартиры, Никита предавался производственным мечтам, в которых рисовалась ему альтернатива цеху и мастеру, который не любил его до отвращения. Последнее было самым обидным – эта брезгливо свесившаяся губа. И чего бы ты кривился? – думал Никита, – у самого рожа, ровно гриб, и конопатая к тому же!

Сидя за письменным столом в своей комнате, Никита часами рисовал план воображаемого отдельного, собственного цеха или мастерской; расставлял в нём условными значками различное оборудование, и мечтал о том, как хорошо бы он со своими друзьями Сергеем и Мишей, обретёнными на заводе, и со своим первым наставником Сергеем Константиновичем, работали бы в этом цеху, безо всякого начальства; и как бы они “выпускали” что-нибудь нужное…. Что именно, он, правда, не знал, и это было вполне в духе социалистического производства, в котором важен был сам процесс, но не результат его.

О результате заботилось государство; забота же подданного бескоронной державы не шла далее роли винтика в процессе. Но вот, процесс заел Никиту, и он стал брать себе самовольно дополнительные выходные. Пятидневная рабочая неделя существовала только на проклятом капиталистическом Западе, – разумеется, не от доброты капиталистов, а от нехватки “процесса” на всех, – но Никита об этом ничего не знал, а если бы и знал, то едва ли бы стал обосновывать этим дополнительный выходной.

Разумеется, самоувольнения Ники не прошли незамеченными. Табель вёл как раз ненавистный мастер Степаненко и, несомненно, наложил бы взыскания на Никиту, но тут опять выступила наружу номенклатурная тень, и Степаненко, не говоря Нике ни слова, передал дело начальнику цеха Крупнову, – точно так, как в своё время в школе, ни класручка, ни завуч не дёргали Никиту за прогулы, но, когда за четверть набралось пропусков аж сто часов, вынесли дело сразу к директору.

Крупнова Никита безмерно уважал. В отличие от прочих смертных, Крупнов, даже спускаясь по сварной железной лестнице из своей конторки наверху, устроенной наподобие голубятни, в индустриальном стиле использования цехового пространства по вертикали, никогда не опускался при этом на землю и оставался недосягаемым для Никиты в своей деловитости и властности, не оставлявшей его ни на минуту. Крупнова побаивались. Однажды Никита был свидетелем тому, как Крупнов, повторяя убеждённо-яростно: ” нам дураков не нужно” гнал пинками из цеха молодого инженера, загубившего на испытаниях новый экспериментальный гидронасос для подводных лодок.

С Никитой Крупнов говорил недолго, но после этого разговора Никита никогда больше не пропускал рабочих дней до самого конца своей работы на заводе. Крупнов не бранил Никиту, не грозил ему карами, не совестил: он просто напомнил Никите, что за спиной его стоит отец. Никита никогда бы не подумал, что начальник цеха может знать отца, – какое отношение имели они друг к другу? Но такова особенность провинциального общества: люди, занимающие хоть какое-то положение, все на виду. Хотел того Никита или нет, он находился в области тени, отбрасываемой на социальное поле его отцом. Он понял в этот раз, что отношение людей к нему не может быть свободно от отношения их к его отцу. Никита был способен к чувству ответственности, и начальник цеха пробудил в нём это чувство. Никита безусловно и с готовностью принял на себя ношу ответственности за репутацию отца.

В череде рабочих дней его выдался один, когда Никита, быстро пообедав, в оставшиеся минуты перерыва, направился к инструментальному цеху, по которому не переставал скучать, как по первому своему месту на заводе, где он начинал. Там, в скверике, у памятника герою-подводнику, кучковались подростки школьники. В соответствии с новой системой обучения у них нынче был так называемый “производственный день”, который они проводили на заводе, болтаясь без дела по территории, куря на скамейках, и оглашая окрестность взрывами дикого смеха. То были десятиклассники пятой школы, но были среда них и бывшие одноклассники Ники, перешедшие в “пятую” в связи с повсеместным сокращением девятых классов.

По отношению к школьникам Никита имел основания почитать себя за старшего. И в самом деле, он ведь ходил уже не в школу, как мальчик, а на работу(!), как взрослый; он получал зарплату и мог себя сам одеть и прокормить, они же оставались детьми, сидящими за обшарпанными разновеликими партами, которые раньше отбирались по возрастам, а теперь без разбору стояли по классам, так что иные парты были огромны, а за иные невозможно было втиснуться. Уходя из школы, Никита вынес с собой и чувство превосходства по отношению к остававшимся в её стенах…

Но прошёл год, и Никита с трудом узнавал своих бывших одноклассников. Перед ним, развалясь на скамьях, сидела полублатная компания. Все дымили модными тогда болгарскими сигаретами “Джебел”. Слышалась нецензурная брань, хотя в компании присутствовали девочки. В одной накрашенной и обрюзгшей девице, небрежно державшей сигарету между наманикюренных пальцев, Никита не без боли и сокрушения узнал бывшую белокурую красавицу Ларису, которой он симпатизировал, которая в восьмом классе молча вздыхала по Нике, и с которой они часто хаживали вместе домой из школы. Теперь волосы её были острижены, веки припухли, лицо пересекала кривая и тоже будто припухшая улыбка, а пятна на щеках и большой острый живот не оставляли никаких сомнений относительно её “положения”.

Никита не стал вступать в контакт и, поздоровавшись, прошёл мимо. Все его карты смешались: непонятно стало, кто на самом деле повзрослел, а кто остался в детстве? Или бывает разное взросление?

Глава 38

Сделай себе пистолет

В один из жарких летних дней, когда его сверстники наслаждались праздником каникул, Никита задержался на заводе в вечерней смене, которая начиналась в четыре пополудни и заканчивалась в одиннадцать. Было самое время отпусков, так что вечерами цех пустовал. В ночь, на которой задержалось теперь наше стремительно пролетающее сквозь годы повествование, только два станка гудели под высокими бетонными фермами: станок Ивана Матвеича, кадрового рабочего и лучшего токаря цеха, и станок Юрки Волчика, на котором работал Никита, пока сам Юрка был в отпуске. Станок был хорош, и попал он в руки Никиты не просто так, а потому, что мастер впервые доверил ему ответственную и сложную работу: ведущие ступенчатые валы гидромоторов. Сама собою сложилась классическая ситуация: отсутствие “примы”, позволяющее хористу наконец-то показать себя в сольной партии. Кадры были в отпусках, а заказ не ждал, и это давало шанс Нике выбраться из болота “метизов” на простор настоящих изделий, которые интересно работать и которые стоят дорого.

На сей раз, несмотря на недоверие к Никите, мастер оказался в затруднении: работа была срочной, а выполнить её было некому, и Никита вызвался, а Иван Матвеич поддержал. Так и получилось!

Ника любил Ивана Матвеича, – тот был настоящим, хрестоматийным рабочим, как в кино. Он был спокоен, мудр, размерен, знал своё дело и свои права. У такого рабочего вполне мог бы остановиться Ленин в Октябре. Работать наедине с Антоном Матвеичем, да ещё на таком станке (!), было для Ники истинным наслаждением. Поэтому у него и в мыслях не было воспользоваться своей привилегией “малолетки” и уйти со смены раньше. А тут так совпало, что у Иван Матвеича на руках оказался срочный заказ, и он задерживался, и Никита, видя, что дело у него спорится, в азарте решил поразить мастера и представить готовые валы к утру. То-то мастер ошалеет!

Работали весело. У Матвеича в запасе всегда находились занятные житейские истории: они вновь открывали Никите то особое быличное окошко в мир, которое закрылось для него с тех пор, как они съехали с коммунальной квартиры, и Ника не мог уже слушать сплетни общего коридора, сидя на дощатом полу в чаду керогазов и примусов.

Между прочим, Иван Матвеич числился заседателем товарищеского суда, на которые тогда открылась особая либеральная мода, и уже одно это давало Никите доступ ко многим житейским тайнам. На сей раз Иван Матвеич поведал Нике о закрытом суде над теперь уже бывшим главным механиком завода, который потерял своё место в результате следующей презанятной истории: механик запутался в отношениях с женой и любовницей, и так, видно, насолил этой последней, что она огласила их связь, и в качестве доказательства особой аморальности и извращённости жуира от механики выставила на суд то обстоятельство, что любовник её изготовил на заводе из краденых материалов (из особенно нового тогда и дорогого тефлона) деревянный(sic!) хуй и воспользовался этим последним вместо естественного, данного ему богом члена, чем и оскорбил её в лучших чувствах и побудил поставить перед общественностью завода и партийной организацией вопрос о соответствии гл. механика тем задачам, которые решает заводской коллектив на путях строительства коммунизма.

Парторганизация завода, разумеется, не могла пройти мимо “деревянного хуя”. Ведь тогда и на гнилом Западе сексуальная революция ещё только проклёвывалась, и о “сексшопах” и там ещё слыхом не слыхивали, а если бы такой магазин, не дай бог, открылся где-нибудь в Англии или Америке, возмущённая общественность тут же разгромила бы его. А тут вдруг в стране, где действовал Кодекс Строителя Коммунизма, где все за одного, один за всех, и такое удивительное извращение! Кроме того, всем было страшно интересно, – так что сам факт прелюбодеяния как-то затушевался и отступил на задний план перед лицом столь удивительной изобретательности советского механика, нашедшего способ увеличить свою мужскую силу за счет технического прогресса. Словом, традиции Левши были ещё столь свежи в этой стране, что суд обещал быть интересным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю