Текст книги "Жизнь и судьба Федора Соймонова"
Автор книги: Анатолий Томилин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 48 страниц)
Прибавление. КТО ЕСТЬ КТО? ЕРОПКИН ПЕТР МИХАЙЛОВИЧ
Гоф-бау-интендант – придворный чин, который носил Петр Еропкин, был невысок. Гоф-интендантская контора заведовала дворцами, их состоянием, убранством, садами Придворного ведомства. Для архитектора служба эта была неинтересной: ремонт, подновление, иногда какие-то перестройки. Было от чего чувствовать неудовлетворение, недовольство...
Где-то я прочел, что за всю жизнь у Еропкина была чуть ли не единственная самостоятельная работа архитектурная – Ледяной дом, построенный на Неве для шутовской свадьбы и растаявший по весне. Потом выяснилось, что я ошибался.
В Ленинграде на набережной Красного Флота – в прошлом веке она называлась Английской, а до того Галерной и Нижней – в доме номер четыре ныне находится Государственный исторический архив. Многие ленинградцы знают, что это бывший дом графа «Ивана Степановича» Лаваля – французского эмигранта, бежавшего из страны в начале революции. Благосклонность российских императоров и состояние жены дали беглому графу возможность не только безбедного существования, но и позволили играть заметную общественную роль. При дворе – церемониймейстер, в чиновничестве – сначала в Главном правлении училищ, а потом и в Министерстве иностранных дел... Впрочем, сведения эти я привел лишь по причине их малой известности. Сам «Иван Степанович» слыл среди современников фигурой малоинтересной, «с душою лакея», как писал о нем в своем дневнике Александр Тургенев.
Куда привлекательнее была его супруга, державшая салон. С ним связаны имена Пушкина и Жуковского, Грибоедова, Крылова и Лермонтова. Зятем Лавалей был князь Сергей Трубецкой. Все это и создавало известность «дома Лавалей».
Говорили, что лавалевский особняк заполняли итальянские картины, «антики» – древние статуи, доставленные из Греции и Италии, а мраморные плиты, устилавшие пол в сенях, в вестибюле, были привезены из Рима и служили некогда украшением то ли Неронова, то ли Тибериева дворца. Собираясь в архив, все это я знал, точно так же, как и то, что построен был особняк в начале XIX века (точнее в 1806—1810 гг.) архитектором Тома де Томоном по заказу графини... А вот что тут было раньше, до того, как на этом участке набережной обосновалось английское посольство, английская церковь и поселились выехавшие в Россию дети туманного Альбиона, сие было мне неизвестно.
Но архив – не зря архив. Миновав милиционера у входа и вестибюль, давно лишенный римских плит, я увидел на первом этаже фанерный стенд, на котором в копиях документов, чертежей и гравюр излагалась история постройки. Оказалось, что ранее здесь стоял один из домов светлейшего князя Меншикова, построенный... Еропкиным! После падения фаворита строение перешло в руки барона Остермана (sic!). Вот этот-то дом, возведенный по типовому проекту Трезини Петром Михайловичем Еропкиным, и был позже перестроен Тома де Томоном.
Тут же рядом с рисунком первоначального вида дома помещена была и фотография рисованного портрета Еропкина: открытое улыбчивое лицо молодого человека в парике, с небольшими щегольскими усиками, – кавалер!.. Как тут не вспомнить того, что Петр Михайлович был занят в описываемое время перестройкой дома Волынского, готовившегося к новой свадьбе, и сам оказывал робкие знаки внимания племяннице патрона.
Но кто же он – Петр Михайлов сын Еропкин? Вообще-то, по семейным преданиям, Еропкины считали себя потомками удельных князей. Лишенные в свое время уделов, они, подобно Ржевским, Татищевым и Мамоновым, отказались будто бы от княжеского титула, несовместимого с тем скромным положением, в котором оказалась фамилия. И с тех пор верой и правдой из поколения в поколение служили московским князьям, выполняя различные поручения по Посольскому приказу.
Петр Еропкин родился в 1698 году и, как большинство шляхетских недорослей, после очередного смотра послан был царем Петром «в чужие края для обучения наукам». Ехать ему выпало сначала во Францию, где он учился строительному искусству, а потом в Италию для совершенствования у мастеров-архитекторов. Там среди его учителей был Себастьяно Чиприани, ученик известного-мастера барокко Франческо Барромини.
Петя-Пьер или Пьетро Эропкини был таким же, как десятки других дворянских детей, отправленных волею царя-преобразователя в европейскую науку. Студенты-студиозусы очень быстро теряют национальные черты в своей среде и образуют единую «нацию учащейся молодежи». Так – ныне, вряд ли есть основания считать, что раньше было иначе... Есть среди молодых людей жуиры, есть лоботрясы и просто откровенные дураки, по чистой случайности затесавшиеся в учебу. Но большинство из прикоснувшихся к источнику знаний уже не в состоянии от него оторваться. Они становятся если и не интеллигентами – в первом поколении это сделать трудно, то, во всяком случае, родоначальниками будущих интеллигентных династий, людьми, ценящими знание, и специалистами своего дела. Во всяком случае – некоторые, лучшие...
Петя Еропкин выучился иностранным языкам и разным словесным наукам, процветавшим в западных университетах, выучился математике и строительному делу, прочел множество книжек «из античных авторов». В нем рано проявилась склонность к занятиям умственным, более теоретического направления, нежели стремление к творению новых архитектурных форм. Не чурался он, разумеется, и познания светского обхождения, хотя сии науки русским студиозусам преподавались более не в аристократических салонах Парижа или Рима, а, скорее, в кабаках и на улицах этих древних городов. Обучали их светскости, в основном, юные подружки и застольные приятели, разлетающиеся, как нетопыри с наступлением дня, как только у русского «вельможи» исчезала из кошелька последняя монета.
Еще, кроме специальных знаний и галантных навыков, Петр Михайлович вывез из-за границы любовь к книгам, вкус и привычку к чтению. На родине был определен по службе «к разным строениям» и так же, как и его товарищи, сначала работал под руководством иноземных архитекторов, а потом стал вести самостоятельно строительства разных, как сказали бы мы ныне, «объектов»...
К описываемому времени Петру Михайловичу – сорок два года. Он не женат, порывист, говорлив. Характер имеет открытый, честный, насмешливый. Много знает. Его заветная мечта – основать русскую Архитектурную академию для развития «сея науки впредь в пользу государственную», чтоб не токмо по иноземным образцам строились русские дома в русской столице, но и по отечественному регламенту. И чтобы строили оные русские зодчие...
Вместе с архитекторами Коробовым и Земцовым Еропкин с увлечением сочиняет новый русский архитектурно-строительный трактат. Иными словами – свод архитектурно-строительных правил и норм, а также точное распределение обязанностей архитекторов и строителей разных рангов и даже строительных рабочих разных специальностей. «Должности архитектурной экспедиция» – так назывался этот трактат.
Хорошо зная античную литературу, Петр Михайлович в свое время перевел отдельные главы из трактата Андреа Палладио – «Четыре книги об архитектуре». Не исключено, что они-то и породили ту идею «регулярности», которой проникнут был весь первоначальный текст его свода...
Что такое архитектура? – задавал вопрос в своей рукописи Петр Михайлович незримому собеседнику и так отвечал на него: «Архитектура есть наука многими учениями и разными искусствами украшена, которою рассуждением пробуются все дела, как протчими мастерствами и художествы производимы бывают. Сия наука имеет теорию и практику». Теоретические основы трактата Еропкина опирались, конечно, на классические труды. Однако многие выводы, касающиеся практики, носили оригинальный характер и отражали особенности русского строительного дела и условия, выдвинутые конкретными задачами градостроения Петербурга.
Петр Михайлович мечтал, что по его книге, сочетающей вопросы теории архитектуры и строительный кодекс, будут учиться молодые русские зодчие в отечественной Архитектурной академии.
Привлеченный кабинет-министром Волынским к проектированию и строительству «Ледяных палат», он создал не только первое в мировой практике строение из такого необычного материала, как лед, но, по мнению многих, его строение являлось незаурядным архитектурным шедевром.
Много сил вложил Еропкин и в отечественное градостроение, наблюдая и руководя составлением подлинного плана реального Санкт-Петербурга в Комиссии о Санкт-Петербургском строении.
Можно смело сказать, что это был широко образованный, деловой и умный человек. Как он попал в кружок «патриотов Волынского»?
Скорее всего, случилось это из-за неудовлетворенности своим положением, социальным статусом. Слишком многие командные должности в архитектуре были заняты иноземцами. Причем, не по таланту, равному Трезини или Растрелли, а по протекции... С помощью Волынского Петр Михайлович мог рассчитывать на какое-то изменение своего положения в обществе.
12
История конфликта между всесильным кабинет-министром Артемием Петровичем Волынским и ничтожным секретарем Академии наук поэтом Василием Кирилловичем Тредиаковским не раз привлекала к себе внимание историков и литераторов. Однако чаще всего лишь ход конфликта интересовал авторов. А вот истоки, как правило, оставались вне поля зрения и оттого были не очень понятными. По сей причине, может быть, имеет смысл попытаться их разъяснить.
Вы помните, наверное, как вместе с Петром Великим наш герой Федор Соймонов побывал в астраханском духовном училище, где царю был представлен в числе других и семинарист Тредиаковский. И о той не слишком лестной характеристике, данной Василью царем...
Так вот, о своем происхождении Тредиаковский рассказывает сам: «Дед и отец мой были священники. Я, имянованный, учившись, по желанию моего, покойнаго ныне, родителя, словесным наукам на латинском языке, еще в молодых моих летах, в Астрахани, где моя и родина, у Римских, живущих там Монахов, а по охоте моей к учению, оставил природный город, дом и родителей и убежал в Москву...»
Тут Василий Кириллович несколько кривит душой. Сохранились записи его современника, историка Миллера, который рассказывает некоторые подробности этого побега: «Отец Тредиаковского предназначал его к духовному званию, и так как сын был еще холост, то он намеревался женить его против его воли. Поэтому Тредиаковский, за день до свадьбы, бежал, и, не знаю каким образом попал в Голландию».
В своих автобиографических записках Василий Кириллович не однажды касался этого момента, тоже с некоторыми отклонениями. Однако из его рассказов можно вывести следующее. В 1723 году, оказавшись в Москве, он поступил в Заиконоспасское училище, как называлась в ту пору Славяно-греко-латинская академия. Поступил прямо в класс риторики, поскольку был, по-видимому, достаточно подготовлен. А три года спустя «...в начале 1726 года получил я оказию выехать в Голландию, – пишет сам Тредиаковский, – а там при полномочном министре, его сиятельстве графе Иване Гавриловиче Головкине обретаяся, обучился французскому языку».
Пробыл он в Голландии недолго и язык чужой усвоил быстро. Уже «...в окончании 1727 года.... Оттуду, шедши пеш за крайнею уже своею бедностию, пришел в Париж, где в Университете, при щедром благодетелей моих меня содержании, обучался математическим и философским наукам, а богословским также в Сорбонне; чему всему имел я письменное засвидетельствование, за рукою так называемого Ректора Магнифика Парижскаго Университета, для того, что я там содержал публичныя диспуты в Мазаринской Коллегии; но письменный сей Аттестат, в бывшее пожарное приключение в конце 1746 года здесь в Санктпетербурге у меня згорел...» Благодетелями Тредиаковского в Париже были князь Борис Иванович и сын его, Александр Куракины.
Еще с первого посещения Петром Великим Сорбонны (в 1717 г.) составили сорбоннские богословы записку о воссоединении русской православной церкви с католической. Однако тогда же получили от русского духовенства резкую отповедь. Тем не менее попытки такие не прекращались и дальше, правда уже несколько иным путем. Так, именно к ним, к этим попыткам, можно, наверное, отнести совращение в католичество князя Михаила Голицына, несмотря на романтическую любовную историю, а также и княгини Ирины Долгорукой... Во всяком случае, один из сорбоннских богословов, некто Бурсье, писал в ту пору князю Борису Куракину, бывшему русским посланником в Париже, что вместе с княгиней Долгорукой едет в Россию аббат Жюбе, сменивший для безопасности имя. На это князь Борис Иванович отвечал, что в Париже у него есть доверенное лицо, которое он обяжет согласоваться с поручениями Бурсье...
К сожалению, дальнейших сведений о том, связывался ли французский богослов с русским студентом или нет, – не имеется.
Надо сказать, что время пребывания Тредиаковского во Франции было не самым лучшим для учебы. Эпоха регентства прошла, но в обществе продолжали царствовать пустота, легкомыслие и распущенность. «Все были помешаны на модах, – пишет академик Петр Петрович Пекарский в биографии Тредиаковского, – странных и вычурных; какой-нибудь куплет, пустой мадригал обращали на себя внимание толпы; натянутость и отсутствие истины в салонных разговорах отражались в тогдашней литературе».
По смерти отца, в 1727 году, князь Александр Борисович Куракин возвратился в отечество. К сожалению, по характеристикам, он не унаследовал ни ума, ни талантов отца-дипломата. Он усвоил лишь внешний европейский лоск, безукоризненный французский язык и манеры Версаля. Еще он всю жизнь отличался весьма легкомысленным отношением к религии и к нравственным вопросам. Непременный участник празднеств и интимных вечеров у императрицы Анны Иоанновны, он являл собою образец заурядного придворного своего времени – мелкого, мстительного и коварного. Его единственной привилегией являлось высочайшее дозволение напиваться и тешить общество плоскими остротами и каламбурами. Презирая все русское, князь Александр Куракин был клевретом Бирона и униженно подыгрывал во всем Остерману. Отсюда его мелочная, но лютая вражда к Волынскому...
В Петербурге Куракин продолжал покровительствовать Тредиаковскому. Посвящая своему благодетелю первое печатное произведение – перевод куртуазной французской поэмы Поля Тальмана (1642—1712), озаглавленной «Езда во остров любви», Василий Кириллович писал: «Правда что не мог я быть в свете без моего родителя, но немог жить в том и без ваших ко мне щедрот. Тому я благодарен за рождение; но вам, сиятельнейший князь, за самое почитай воспитание не могу никогда быть довольно...»
По требованию своего патрона Тредиаковский написал на Волынского эпиграмму, которая получила широкое распространение в придворных кругах и, разумеется, не прошла мимо самого объекта, в который была направлена. С той поры Артемий Петрович невзлюбил поэта.
И вот вечером 4 февраля 1740 года является к Тредиаковскому домой некто кадет Криницын и объявляет, что-де должен господин Академии секретарь ехать с ним, с кадетом, по вызову в императорский Кабинет. Василий Кириллович всполошился. Кадет ему причины не объяснял. За что? По какому поводу?.. Состояние вполне понятное.
Засобирался, засуетился поэт, стал надевать придворное платье, цеплять шпагу. А по дороге выяснилось, что едут они отнюдь не во дворец, а на слоновый двор, что стоял у Фонтанки-реки. В то время на слоновом дворе «собрание было маскараду» и делались приготовления к празднованию свадьбы шута – князя Голицына и шутихи Бужениновой.
Тредиаковский разъярился. Надо же было треклятому кадету так его напугать. Он стал выговаривать посланцу «...что он таким объявлением может человека вскоре жизни лишить или, по крайней мере, в беспамятство привесть, для того, что... Кабинет дело великое и важное...» Это уже строки из поданной челобитной.
Представ пред очи кабинет-министра, который готовил развлечение для императрицы и тоже был весьма не в духе, Василий Кириллович высказал ему свое недовольство кадетом. Тот в долгу не остался и наговорил, что-де господин Академии секретарь всю дорогу бранивался и отзывался непочтительно о господине кабинет-министре... Надо полагать, что все обиды разом вспыхнули в Артемии Петровиче, и, размахнувшись... Впрочем, дадим дальше слово самому Тредиаковскому, его челобитной. Итак, едва он высказал свое недовольство, «как оная моя жалоба привела меня беднаго человека, в мучение: ибо означенный г. Волынской, стал меня, как непотребнаго человека бить, принимаясь с четыре раза, так что подбил глаз и всего оглушил; а при том говорил: чувствую ли я? и якобы я не хочу делать, а что делать – мне ничего не объявил, и я не слыхал...»
Не удовольствовавшись собственными кулаками, Волынский приказал и кадету бить поэта, что тот и принялся исполнять с великим рвением. «После тех побои, – продолжает Тредиаковский, – получил я от него, г. Волынскаго, приказ дабы спросить у г. полковника Еропкина: что мне делать надобно? А оный Еропкин велел сочинить вирши к дурацкой свадьбе, которыя по тому приказу в самом моем уже несостоянии ума и исполнил, пришед в дом... За такое на меня беднаго и беззащитнаго человека, хотя бы по правам вашего императорскаго величества и надлежало мне просить на онаго г. Волынскаго в юстиции, однакож мне, бедному человеку, с такою высокою персоною тягаться весьма трудно и суд получить невозможно кроме горшей еще погибели».
Именно поэтому отправился наш поэт поутру во дворец, в комнаты герцога, желая ему лично принести жалобу на обидчика. И надо же случиться такому совпадению, что туда в то же время приехал и Волынский. Узревши в прихожей Тредиаковского и сразу сообразив, для чего тот здесь находится, Артемий Петрович тут же надавал ему по щекам, а затем велел своим гайдукам вытащить поэта из прихожей, «взять в комиссию и там закричал солдатам: рвите его!»
«...Они по его приказу, и рубашку на мне изорвав, так били палкою бесчеловечно и тиранили, что как после мне некоторые объявили, больше гораздо ста ударов дали, так что спина, бока и лядвеи мои стали все как уголь черной. А он токмо при том приговаривал: буду ли я иметь охоту на него жаловаться и стану ли еще песенки сочинять?»
После произведенной экзекуции избитого поэта отвели под караул, «где я, – рассказывает дальше в своей челобитной Тредиаковский, – ночевал на среду твердя наизусть стихи, хотя мне уже и не до стихов было!..» Тем не менее в среду, приведенный в маске и маскарадном платье в потешную залу, он прочел свои вирши и на следующий день, вновь, доставлен из-под караула к Волынскому. Тот, по словам Василья Кирилловича, снова заставил своих слуг бить его, после чего «по отдании уже шпаги, (велел) кланяться себе в землю, а при том говорил, чтоб я на него жаловался кому хочу, а я-де свое взял, и ежели-де впредь станешь сочинять песни, то-де и того достанется...»
Не исключено, что, по обычаю своего времени, Василий Кириллович кое-что и преувеличивал, хотя, вернувшись домой, и сделал духовное завещание на случай смерти. Начальник Академии барон Корф распорядился освидетельствовать секретаря доктору Дювернуа. И тот в письме к Шумахеру, заведовавшему канцелярией академической, сообщил, что: «...на квартиру к помянутому Тредиаковскому ходил, который, лежачи на постеле, казал мне знаки битья на своем теле, и сказывал, что он сии побои в полиции получил. Спина у него была в те поры вся избита от самых плеч далее поясницы; да у него ж под левым глазом было подбито и пластырем залеплено; а больше того ни лихорадки, ни другой болезни в то время у него не было. Для предостережения от загнития велел я ему спину припарками И пластырями укладывать, чем он, по сказке лекаря Сатароша, чрез несколько дней и вылечился...»
Несмотря на то что в дальнейшем избиение академического секретаря вошло в пункты обвинения Волынского, более серьезные последствия имела челобитная Яковлева. Кабинетский секретарь был даже не креатура, а просто шпион Остермана, доносивший вице-канцлеру каждый шаг, каждое слово, произнесенное при дворе или в Кабинете, в отсутствие Андрея Ивановича. Волынский знал это. И потому, придравшись к пустому поводу, выгнал Яковлева со службы. И вот теперь этот последний обвинял бывшего кабинет-министра во множестве упущений. Он обвинил в злоупотреблениях даже его двоюродного брата Ивана Волынского, бывшего вице-губернатора в Нижнем Новгороде.
Все его показания были тотчас же приняты судьями и использованы на допросах.







