Текст книги "Жизнь и судьба Федора Соймонова"
Автор книги: Анатолий Томилин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 48 страниц)
Когда Федор следом за хозяином дома вошел в столовую палату, разговоры там шли на привычные темы: говорили о негодности женского правления, о женщинах вообще, об иноземном засилье и трудностях жизни – обычные, я бы сказал извечно-традиционные, темы русских застолий, независимо от времени и эпохи. Да и только ли русских... Собравшиеся в общем сходились в мнении, что «женщина к государственным трудам неспособна». При этом имя подразумеваемой не произносилось. И лишь самый молодой из всех – Петр Михайлович Еропкин, обласканный однажды императрицей, время от времени находил какие-то оправдательные мотивы в действиях «премудрой государыни»...
– «Премудрой»?! – подхватил вошедший Волынский услышанное слово. – Это она-то премудра? Да кому же не известно, что императрица – дура!.. – И, не замечая повисшего над столом напряженного молчания, продолжал громко, почти в крик: – Чево в Митаве содеять успела? Кого в чем облагодетельствовала?.. В чем?.. – Он победно оглядывается, словно бы подначивая на возражения.
И Еропкин не выдерживает.
– Зато, как трон восприняла, так сразу же и подписала Лифляндии привилегии...
– Эко... – Волынский машет рукой. – Не ее то заслуга, а Павла Ивановича Ягужинского. Он на сем деле едва голову себе не сломал.
– Как так?
– А так, я чаю, об том лучше может Платон Иванович поведать, я в те поры во иных местах обретался по службе.
Все лица повернулись к Мусину-Пушкину. Тот откашлялся.
– После великой услуги, оказанной графом Ягужинским ея величеству, как вы сами, господа, понимаете, он имел надежду на высокие отличия перед иными вельможами. Однако время шло, а надежды его оказывались тщетными. Никто не был озабочен тем, чтобы хотя бы вернуть ему прежние должности. Могло быть, что его бы и совсем оставили без внимания, если б ему не удалось расположить в свою пользу графа Левенвольде. А случилось это вот по поводу какого дела...
Федор Иванович в сопровождении хозяина дома обошел стол и разместился подле говорившего. Собирались у Волынского и садились, конечно, «без чинов», но все же...
Тут, может быть, воспользовавшись небольшой паузой, стоит напомнить ситуацию, предшествующую событиям, о которых начал рассказывать Платон Иванович Мусин-Пушкин. Дело заключалось в том, что после Ништадтского мира со Швецией, подписанного в 1721 году, когда Россия получила завоеванные Лифляндию с Ригой, Эстляндию с Ревелем и Нарвою, часть Карелии, Ингерманландию, а также острова Эзель и Даго, царь утвердил привилегии лифляндцев с некоторою оговоркою, которая звучала так: «насколько они (привилегии. – А. Т.) совместны с системою правления». Петр был весьма предусмотрительным правителем. Эта же оговорка была внесена и в патенты преемников первого императора России. Когда же на престол вступила Анна Иоанновна, обер-шталмейстер ее двора граф Левенвольде, оказывавший, как мы помним, немало услуг ей еще в то время, когда она была в Курляндии, и пользовавшийся ее вниманием и благорасположением, задумал освободить Лифляндию от введенных Петром Великим ограничений. Однако путь ему в этих стараниях преградил Остерман, не желавший никаких перемен. Андрей Иванович считал Ништадтский мирный трактат целиком своей заслугой и не мог потерпеть изменения хотя бы буквы документа.
Пригубив из бокала, Платон Иванович собрался продолжить...
Граф Ягужинский намекнул графу Левенвольде, что ежели ему возвратят его прежнюю должность, то он берется исходатайствовать у императрицы отмену ограничений. На том они поладили, и, как вы знаете, оба дела к обоюдному удовольствию и разрешились...
– Однако же, – произнес Андрей Федорович Хрущов, – Павел Иванович вскоре отправился к прусскому двору. Как сие понимать?..
Платон Иванович улыбнулся.
Сие совсем иная история. Но ежели угодно... По счастливому окончанию задуманного граф Ягужинский вообразил, что может и ныне распоряжаться всеми делами, как то было при покойном государе. Однако Кабинет его притязания отверг. Павел же Иванович вымыслил, что виноват во всем его высочество герцог Курляндский. И, находясь однажды за столом у последнего, затеял с ним ссору, насказал грубостей и, вскочивши с места, обнажил шпагу... Их разняли, и графа отвезли домой. Ея величество, не забывая оказанной им услуги, сделала господину графу выговор и, чтобы дать время обер-камергеру господину Бирону успокоиться, отправила генерал-прокурора послом в Берлин...
Артемий Петрович, которому не терпелось вставить свое слово, перебил:
– Через три года помер великий канцлер Головкин и на его место государыня вызвала Ягужинского. А поелику именно в ту пору Бирон был сердит за что-то на Остермана, то он и примирился с Павлом Ивановичем. Знал, что он с вице-канцлером никогда в больших друзьях не ходил, с самого Ништадтского конгресса...
Это было уже Федору Ивановичу ведомо, и он не стал дальше слушать, задумавшись о своем. Между тем разговор и оценки царствования за столом продолжались. Волынский разгорячился.
– Вы скажите, – вопрошал он громко, – что сумела она за десять-то лет в России содеять? Персицкие завоевания отданы. Две войны учиненные ни славы, ни прибытка державе не добавили. В битвах с Портою никак не сто ли тысящ жизней солдатских истеряли. Покрыл ли трактат Белградский протори и убытки наши? А пошто польская кумпания учинена была, кто сие растолковать возьмется? Али что во Сибири деется?.. Воть хоть бы у Андрея Федоровича спросите, сколь раз башкирцы бунты подымали от невозможности жития? Или хоть бы вот ты, Федор Иванович, скажи, во что нам пустопорожний вояж камчатской да на крайние нордные земли обходится? Крестьяне льняное семя да желуди толкут, с корою и мякиной мешают заместо хлеба...
– Истинно недороды людишек замучали, – задумчиво добавил Петр Михайлович Еропкин, – доходы с поместий вовсе упали.
«Эва, а ты-то откудова про сие ведаешь? – почемуто вдруг с неприязнью подумал Соймонов. – Где это твои вотчины-поместья пораскинулись?»
Еропкин продолжал:
– Намедни письмецо от знакомца из Твери получил – глад велий, пожары. Мужики бегут с земель, деревни вконец разорены. А доимочные команды знай себе последнее батогами выколачивают.
«И сей камешек в мой огород», – отметил Федор Иванович. Они не то чтобы враждовали с Еропкиным, но друг друга недолюбливали. И Петр Михайлович не упускал возможности подколоть вице-адмирала и кригс-генерала. «Меня, меня доимочной командой попрекает...»
– Немцы проклятые во всем виноваты! – произнес назидательно Платон Иванович, отставляя бокал. Его нелюбовь к иноземцам была широко известна.
Но Волынский возразил:
– Чево все немцы да немцы, сами хороши...
– Сами? А кто главную диспозицию и власть в свои руки взял – ты, что ли? Андрей Иванович Остерман все дела по себе производит.
Но Артемий Петрович снова перебил Мусина-Пушкина:
– Остерман до внутренних дел империи касательства не имеет.
– Как же, то-то по ведомству генерала Ушакова ноне работы, как никогда... Сколь уж народу из на́больших-то в застенки перетаскали: где Голицыны, где Долгорукий?.. Единого доноса для начала розыска довольно. Архиереев без суда и следствия в дальние монастыри ссылают. Вот хоть бы Феофилакта Лопатинского вспомнить...
– Ну, то дело синодское. Слава богу, Феофан мир сей оставил...
Федор Иванович незаметно перекрестился, отодвинул бокал рейнского, налитый ему Кубанцом, и будто в задумчивости проговорил:
– Надо бы и нам со сходками-то ночными поопастися... а то как бы не стали толковать хорошего – худым.
Артемий Петрович вскинул на него очи, помедлил, но ответил уверенно:
– Нет, то не страшно. Государыня знает, и его светлости я про то доносил, что-де рассуждение о государственном устройстве сочиняю. Задумал-де изъяснить, что по малому моему уму к пользе государской и к поправлению порядков внутренних чинить должно.
Андрей Федорович Хрущов усмехнулся:
– Да, уж коли получится, будет книга сия получше Телемаховой...
– И все же не мешает еще предисловную часть вычесть, да, может, кое-что и вымарать... – Платон Иванович, не поворачивая головы, глянул мельком на Кубанца, стоявшего за стулом Волынского. – Ты мне об чем говорил-то намедни?..
Кубанец поторопился ответить. У Мусина-Пушкина была та особая манера разговаривать с людьми, стоящими ниже на общественной лестнице, которая вызывала в последних неизъяснимый трепет и желание услужить, а то и подольститься, показав всякое свое уважение.
– Думал, ежели его превосходительство сей трактат для государыни предназначить изволит, то есть ли надобность экскузацию к своей братии прилагать, как бы в республике?..
Волынский не дал ему окончить фразу, замотал головою, рукой замахал:
– И не говори более. То надобно непременно. Мне предызвещение дороже самих пунктов.
Артемий Петрович весьма гордился предисловием к «Генеральному рассуждению о поправлении государственных внутренних дел». Он сам его писал, остальное содержание было в общем плодом коллективного творчества всего кружка конфидентов. Еще в Польше явилась у него мысль изложить свои соображения о внутренних делах государства в виде трактата, наподобие того, как это принято было среди западноевропейских авторов, к примеру того же Юстуса Липсия и других, переводы с которых он тщательно собирал.
Пировали и пили у Волынского мало. Большей частью вели умственные разговоры, относящиеся к политике. Петр Михайлович Еропкин иногда читал вслух свои переводы из запрещенного «Il Principe»[27]27
«О государе» (лат.).
[Закрыть] Макиавелли. Тогда все будто переселялись в древний мир, порывая связь с окружающим – с нелепой политикой, основывающейся на прихоти фаворита и засилии иноземцев, с церковными распрями, непрерывной грызней архипастырей, с застенками Тайной канцелярии, а главное, со зловещей фигурой герцога Курляндского в окружении бесчисленных платных и доброхотных шпионов, державших под непрерывным надзором все общество. В этих условиях особенно актуальны были строки переводов Еропкина о Цезаре Борджия, который, попирая на каждом шагу правила нравственности, утверждал в порабощенном государстве свою единоличную власть.
– «Каждый понимает, – читал Петр Михайлович, взглядывая время от времени на хозяина дома, – сколь похвально для государя сохранять верность, действовать правдиво, без коварства, но опыт нашего времени убеждает нас, что только тем государям удается совершить великие дела, которые не хранят своего слова, которые умеют обмануть других и победить доверившихся их честности...»
– В самую точку, будто об нашем времени писано! – восхищался Артемий Петрович, хлопая себя по коленям. Он качал головою, возбужденно блестел глазами и повторял про себя, как ему казалось, совершенно беззвучно, понравившееся выражение: «Aut Caesar, aut nihil!»[28]28
Или Цезарь, или ничто (лат.).
[Закрыть]
Свой перевод Юстуса Липсия Петр Михайлович подарил патрону. И тот пришел в восторг от тех мест, где автор сравнивал неаполитанскую королеву Иоанну Вторую с развратными Клеопатрой и Мессалиной. «Она! Она!» – восклицал он, указывая на потолок. Остальные не без внутреннего содрогания слушали о том, что в управлении государством допустимы всевластие и измена. Что религия должна рассматриваться лишь как орудие власти, а церковь – находиться в подчинении государства. Все это, в общем, новостью ни для кого из них не являлось, но вслух никогда не произносилось, а тем более не доверялось бумаге. А тут... Еропкин читал из Макиавелли о том, что государю вообще излишне заботиться о любви и преданности своих подданных. Население обязано его бояться и слепо повиноваться указам. Оно должно поставлять средства и солдат для осуществления замыслов государя, а само – вести себя смирно и безропотно. Вопрос же о том, счастлив ли при сем народ, значения для верховной власти не имеет.
Неприкрытый цинизм этих рассуждений не раз вызывал споры среди слушателей. Русское правительство традиционно относилось к народу, как гончар к глине, но сие отношение никогда не высказывалось столь обнаженно. В России испокон века любые деяния правящей верхушки прикрывались многоглаголаньем про заботу о процветании государства. При этом никого никогда не смущало то обстоятельство, что абстрактная идея «народного блага», как правило, опиралась прежде всего на личные интересы и привилегии правящей прослойки. В плоть и кровь российских честолюбцев всех времен вошло стремление во что бы то ни стало закутать порывы свои и действия в плотный флер слов и утопических рассуждений о благоденствии отечества и народа. Не отличались в этом отношении от других и те, кто собрался поздно вечером за столом в доме кабинет-министра Волынского. Не отличался от них и он сам. Может быть, Петр Михайлович Еропкин, по причине незначительности своего общественного положения и начитанности европейскими авторами, смотрел несколько иначе... Интересно, откуда и от кого, от каких времен и народов досталось нам в наследство наряду с открытостью характера подобное двоедушие во внутренних вопросах?..
Волынский и Мусин-Пушкин были чрезвычайно честолюбивы. Оба понимали, что на пути к реализации их желаний стоят те, кто ближе к императрице, так сказать к подножию трона. А ближе других были прибывшие с нею курляндцы и другие иноземцы, скопившиеся в столице со времени Петра Великого. Невозможность преодолеть иноземный заслон, собственное бессилие перед знаниями, деловитостью и организованностью чужаков, перед их более высоким образованием, умением, даже большей честностью в делах, – все это будоражило желчь, вызывало злобу в сердце. Граф Платон Иванович Мусин-Пушкин облегчал свою душу тем, что периодически разгонял немцев из своей коллегии. А потом, убедившись вскоре, что новонабранные русские работают значительно хуже, а воруют больше, устраивал очередную «чистку аппарата». Честолюбие Артемия Петровича простиралось дальше, настолько, что, кроме Остермана и герцога Курляндского, временами он позволял себе высказывать недовольство и в адрес императрицы.
Бирона Волынский ненавидел всею силою своей страстной, несдержанной натуры. Ненавидел прежде всего природной ненавистью русского к иноземцу, воспитанной поколениями туземных предков. Ненавидел его как подневольный, вынужденный скрывать свои подлинные чувства под личиной покорности и мнимой любви. Ненавидел, как раб жестокосердного господина, от минутной прихоти которого зависит все – и благополучие его, и сама жизнь. Артемий Петрович смотрел на герцога, снедаемый завистью честолюбца к другому честолюбцу, незаслуженно более удачливому и несправедливо его обошедшему...
Бирон же в Волынском конкурента или соперника не видел. «В жизни и цене людей, – писал сын фельдмаршала Миниха, – герцог подвержен был предускорительности и великим погрешностям». Полагая полную и окончательную зависимость обер-егермейстера от своего расположения, он относился к Артемию Петровичу не просто безразлично, без особой симпатии, как относился вообще ко всем русским, но даже пренебрежительно, возбуждая тем самым в последнем подчас плохо скрываемую ярость.
– Долго ли еще Бог потерпит? – восклицал не раз Волынский дома, предавая своего патрона суду Божьему. – Императрица – дура, герцог всем правит, крадет безмерно. Иноземцы все накруг захватили...
Ежился Федор от таких высказываний. Ему, служилому дворянину, воспитанному на безграничной, естественной, как дыхание, преданности царю, страшно было слушать подобные речи. В ушах его они звучали почти как богохульства. Однако было это и страшно и сладко. Хоть и знал генерал-кригс-комиссар, что обличитель сам на руку не чист, но о том забывалось на время бесед. При иноземцах тема о немцах-казнокрадах звучала не столь определенно в речах хозяина дома, но они знай себе похохатывали.
8
Не жаловал с некоторых пор Федор Иванович этих съездов. Он и сам был не слеп, видел недостатки. Непомерную продолжительность судопроизводства, – сам никак не мог выбраться из тяжбы с родственниками по поводу земель из отцова наследства. Замечал беспорядки и в государственных сборах. Не были для него тайной и обиды купечеству, нехватка шляхетства в канцеляриях, вопиющее невежество попов и иных духовных. Замечал он и прочие непорядки, да только не считал себя вправе судить – не нами-де свет стался, не нами и кончится. Опять же, живя в подклете, по-горнишному не кашляют, конечно, Артемий Петрович – дело иное.
Федор вспомнил, как перед его отъездом в Кронштадт на инспекцию чуть не до третьих петухов слушали последнее творение Волынского.
– «Почтеннейшие и превосходительные господа! – громко читал Артемий Петрович предисловие к своему «прожэкту». – По должности своей, яко кабинет-министр, елико усмотрел к пользе государственной, и для того к поправлению внутренних государственных порядков сочинил свое рассуждение с явными своими объявлениями и доказательствами, что к явной государственной пользе касается и ежели не школастическим стилем и не риторическим порядком в расположении в том своем сочинении глав написал, в том бы меня не предосуждали того ради, что я в школах не бывал и не обращался...»
Артемий Петрович назвал оное сочинение «Генеральным рассуждением о поправлении государственных внутренних дел». В разделах его он писал: «об укреплении границ и об армии, о церковных чинах, о шляхетстве и купечестве, о правосудии и экономии», то есть охватывал все важнейшие стороны жизни государства. Сочинял он и другие проекты. В частности, с помощью Федора и Андрея Хрущова писал целую книгу: «Как государям грозу и милость являть». К этой-то работе особенно и не лежала душа Соймонова.
«Видано ли дело, – думал Федор про себя, – чтоб государыне императрице, аки малому дитю, наставления давать... Да что поделаешь – служба. Вона и обер-секретари Военной коллегии Ижорин с Демидовым у него проект об уменьшении войска пишут. Даром что у самого Андрея Ивановича Остермана служат».
Волынский продолжал:
– «...Я с молодых лет всегда в военной службе, в которой все свои лета препроводил, и для того, как неученой человек, писал все без надлежащих школьных регул, по своему рассуждению, а рассудилось мне зачать писать с Кабинета, где сам я присутствую, а потом и о прочих государственных внутренних делах и управлениях; и ежели вы, господа почтенные, усмотрите сверх что к изъяснению и к дополнению, прошу в том потрудиться, и я на резонабельное буду склонен, и сердиться, и досадовать на то не стану...»
Весь он тут, Артемий Петрович, в этом предисловии. Вначале ломливый, жеманный, но так, чтобы за уничижением гордость не потерялась. Чванливый, напоминающий о значительности персоны своей, и тут же заискивающий, с угодливыми приемами...
Не для себя тщусь, для империи, – говаривал не раз собирающимся у него конфидентам, прежде чем приступить к чтению написанных глав, – дабы вышнюю должность свою – кабинет-министра не одним токмо именем нести, но и самим делом...
Высоко занесся Артемий Петрович в мечтаниях своих, ох высоко. Непонятны были Федору такие-то разговоры. Простоватым чувствовал он себя для придворных интриг, для дел, которые замышлял кабинет-министр. Федор не возражал, когда Волынский, похваляясь, говорил о своих заслугах:
– Чаю, что не токмо сам, но и дети мои за то себе награжденье получить должны...
Но у него похолодело в груди, когда однажды приехавшему на сход князю Василию Урусову сказал Артемий Петрович после чтения:
– Не знаю, князь, к чему меня бог ведет, к худу али к добру, и чрез то мне быть очень ли велику, али уже вовсе пропасть...
Что он замышлял? Для чего, к примеру, заказал Артемий Петрович иноземцу-художнику древо рода Волынских, поместивши в основание изображение Дмитрия Волынского и великой княжны Анны? Почто московскую великокняжескую корону и герб велел изобразить? А потом мало показалось, так уговорил Петра Еропкина дорисовать еще и императорский герб. Видать по всему, что причитал себя свойством к высочайшей фамилии.
Еропкин, досадуя на приказчивого патрона, говорил Соймонову и Хрущову, что зря-де Артемий Петрович с императорской фамилией в одно зачисляется, поелику происходит он вовсе не от московской княжны Анны, а от первой жены выезжего князя Димитрия Волынца-Боброка, народившей тому детей еще до того, как стал он свойственником московского князя Дмитрия Донского. Однако герб дорисовал, как требовали, и надпись для старой сабли, найденной на месте древнего побоища, на Куликовом поле, сочинил. Артемий Петрович страсть как гордился оной саблей. Считал, что принадлежала та его предку.
Человеку свойственно во всякой беде искать виноватого. Невольно внимание униженного народа обращалось к тем, кто был на самом верху и благоденствовал. А там видели прежде всего фаворита-иноземца с его банкиром и наместником Липпманом. Иноземцами же были и первый кабинет-министр, и двое фельдмаршалов, и президенты коллегий... Поговаривали в народе, что-де и наследником престола назначен любимец, несмотря что не православный. А как же указ Петра Великого, о котором так часто поминали по всяким случаям? Великий дядя царствующей императрицы главным правилом завещал – не давать первенства иноземцам перед русскими, управлять посредством своих. А иноземцев употреблять для воспоможения. Употреблять по достоинствам и талантам их. Так быть должно, но так не было. После смерти императора иноземцы захватили все. И притом главная фигура – фаворит был уж слишком очевидно человеком без всяких выдающихся качеств, просто потреблявшим Россию, кормившимся за ее счет.
Бежал бы Федор от таких речей. Тут впору «слово и дело» вскричать, а ты сиди, слушай да головой качай, поддакивай. От всего этого и не любил Соймонов ночных съездов у Артемия Петровича. Не то что боялся. Нет. Человеком Федор Иванович был не робкого десятка, а вот не мог в душе осуждать государыню, хоть бы и не права быдла. Не мог подавить в себе раба, даже в мыслях. Да и не умел двуликим Янусом прикидываться. В его понятии слово дворянина не должно было расходиться с делом. И как человек служивый считал себя обязанным службу исполнять по присяжной должности своей.
Однако со своим уставом в чужой монастырь не ездят, и оттого предпочитал Федор Иванович больше помалкивать при общих-то разговорах. А они расходились, дальше – больше. Артемий Петрович продолжал, распаляясь:
– ...Вот и есть что дура. Дурой в Митаве была, дурой и здесь осталась. Куды ей государством править?..
– Ну она, ладно, – возражал Еропкин. – Но ведь царствование-то ее величества государыни императрицы Екатерины Алексеевны коль преблагополучно протекало. Вот ты скажи, Федор Иванович, али худо при Катерине Алексеевне шляхетству служивому было?..
– А ему откудова знать? – отозвался Платон Иванович Мусин-Пушкин. – Он, чай, еще в Астрахани в те поры обретался.
– Да сколь времени она была? – снова вмешался в разговор Волынский. И разве правила? Властью над державой у светлейшего князя Меншикова свово галанта Сапегу, графа молодого, выкупила. Для виду токмо корону российскую на челе нашивала...







