Текст книги "Иван-чай: Роман-дилогия. Ухтинская прорва"
Автор книги: Анатолий Знаменский
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 41 страниц)
Молодая сукотая волчица, играя, укусила старого, линяющего волка и, выскочив на прогалину, неожиданно натолкнулась на обреченное животное.
Что-то необычайное почудилось ей в позе сохатого. Незнакомый резкий душок явственно примешивался к запаху живого тела, а сам лось стоял в угрожающей позе, целиком положившись на себя да на свою красу и силу – рога…
Волчица озадаченно подалась на задние, полусогнутые ноги и хищно ощерила влажные клыки.
Ее страшил пронзительный и кислый запах железа, но жадность хищника всегда сильнее страха, а предосторожность не в силах умерить алчности. Вложив всю ярость и силу в один длинный прыжок, она вытянулась над землей и тут же с визгом отлетела в сторону с перебитой лопаткой.
Сохатый отбил нападение поворотом головы, и это решило его судьбу – старый волк вцепился в выпуклую, жиловатую мякоть шеи, накрепко стиснув притупившиеся, видавшие виды клыки…
Теперь лось мог биться только за минуты и секунды своей жизни, а волк уже почуял на зубах сладковатую и дурманящую пресноту живой крови.
Волчица, оправившись, повисла на холке сохатого, и лесной великан, не выдержав, упал на колени…
И только случай переменил все.
Человек в охотничьем лазе – кожаной безрукавке и оленьих тобоках с расшитыми красной вязью голенищами, с болтающимися у пояса деревянной пороховой меркой и зашитой в кожу маткой, самодельным компасом, – неожиданно шагнул из ельника на поляну, вскинул дедовское курковое ружье и сразу снял волка наповал. Только темная кровица выкатилась по капле из звериного уха. Лось сделал последнее усилие и вскочил на ноги. Железо не выдержало его страшного усилия. Что-то глухо звякнуло в капкане, и, чулком спустив до копыта кожу, сохатый освободился.
Волчица с яростным визгом в отчаянном прыжке метнулась к человеку, но перебитая лопатка подвела зверя. Охотник сам бросился навстречу и, прижав коленом волчью шею к земле, раз за разом, трижды всадил острый кривой нож в лохматый загривок. Волчица дернулась, уткнула морду в талый мох и затихла.
Тогда человек встал, отряхнулся и неторопливо вложил блестящее лезвие в ножны.
Сохатый не отходил, почуя в своем спасителе необычное и явное дружелюбие. Все инстинкты на минуту замерли, побежденные болью и удивлением. Он стоял в десяти шагах, сотрясаясь натужной, неудержимой дрожью, и настороженно тянулся мордой куда-то мимо человека, как бы просил унять страшную боль в ноге и жжение раны на шее…
Охотник понимающе и беззлобно покосился на огромные, кремневой прочности копыта, махнул рукой:
– Мун![2] Иди, живи! В другой раз не попадайся, а то с голоду и человек – волк!
Лось пошевелил ногой, еще не веря в освобождение, переступил раз, переступил другой и медленно, покачиваясь, пошел к водопою, совершая привычный путь, на котором едва не поплатился жизнью.
Вечерело…
Охотник высек огня, раздул огниво, подпалил сухую бересту, подкладывая сучья валежника. Горьковатый белый дымок взвился вверх, в прохладу предвечернего неба, потом вспыхнул сразу жаркий, дружный костер – охотничья нодья, и дымок пропал.
Лесной человек присел к огню, подложив на землю потертую охотничью сумку, туго набитую шкурками зверья, и закурил трубочку.
Он сидел у костра ровно столько, чтобы отдохнули усталые, натертые тобоками ноги, а над костром в котелке согрелся чай.
Это был молодой, безусый коми с белыми, едва заметными бровями на скуластом лице, с неторопливыми и уверенными движениями человека, знающего свое дело и давно живущего нелегкой, самостоятельной жизнью.
Человек сидел недвижно, устремив пристальный взгляд в кипящую сердцевину костра, как будто «старался уловить там одно неизменное и определенное движение, порождающее тепло. И несмотря на то что это ему не удавалось, он по-прежнему не отводил глаз от слепящего и трепещущего огненного зева.
В десять минут покончив с нехитрым ужином, охотник освежевал волчьи туши и тут же, у костра, пристроил из лохматых шкур и зеленого лапника постель для ночлега.
Ему надо было соснуть час-другой: впереди до дома лежал двухсотверстный путь, а весна уже угрожала взломать реки, и каждая минута была на счету…
Заснуть, однако, ему не удалось. Человек лежал на мягких шкурах, обратившись лицом к затухающему костру и жадно вдыхая ласковое тепло и легкий, умиротворяющий запах тускнеющих углей. Ему было покойно, уютно, а сон не шел.
Нет, не жестокая схватка здесь, на лесной поляне, встревожила охотника – к повадкам зверей он давно привык. Но он непростительно долго задержался на своем охотничьем зимовье, до самого ледохода, и теперь рисковал не дойти к положенному сроку до деревни и, значит, пропустить пароходы Никит-Паша с зерном и огнестрельным припасом. Свести на нет всю удачу нынешнего промысла.
И то сказать, осень вышла богатой. Прошлогодний урожай кедра и еловых шишек привел на берега Векши в этом году целые полчища верховой зырянской белки. Ее большое кочевье началось с весны где-то далеко в отрогах Камня, а к заморозкам огненно-красные и буроватые шубки зверьков уже замелькали в здешних урочищах.
По снежному первопутку добрался в эти места с собакой и он, Яков Опарин, – молодой коми охотник из глухой деревеньки, что угнездилась на Вычегде, чуть повыше промыслового села Серегова.
Облюбовав место, Яков срубил на зиму охотничье прибежище– керку. Избушка-невеличка на полторы сажени в глубину выросла в два дня под шатровым кедром, недалеко от воды. Кто видел такие избушки, поражается умению охотника без единого гвоздя соорудить надежное жилье на целый сезон. А Яков приобрел такую сноровку с малолетства и, играючи топором, валил сосны, вырубал замки, лапы и затяги, складывал сруб. Угол у керок аляповатый, концы бревен кое-как торчат во все стороны, зато в мороз не страшно пересидеть в такой избушке и одну темную ночь, и целую неделю.
Посреди керки очаг – десятка два камней. Их без труда соберешь с речного дна. Справа, у двери, скамья с бадейкой, повыше – полочка с мукой, солью, порохом. Все под рукой, домовито, уемисто, надежно. Дверь можно не запирать – в лесу свой закон.
Ранним утром выходит охотник на промысел. Осенний снег неглубок, можно легко управиться без лыж. Пес Рыжий едва успевает облаивать белку. Руки охотника сноровисто орудуют пороховой меркой, пыжами, шомполом. Накинуть пистонку на капсюль, одно дыхание – и уверенный выстрел единственной дробиной в беличий глаз…
Лесная жизнь со всеми своими тайнами и обычаями понятна охотнику. По белой пороше пестрят цепочки птичьих следов, отчетливо выписалась заячья пляска, рассыпаны зерна и бурая трехпалая хвоя – остатки беличьего пиршества.
А вот у подножия старой ели на снегу отпечатался ворсистый след распластанной белки и рядом – такой же след зверька покрупнее.
Это куница – злой тулан – ночью напала на беличий домишко. Белка стрелой выскочила наружу, распластавшись, полетела в снег. Тулан падает вслед. Отсюда начался гон. Однако далеко белке не уйти – она слабее, да и ночная темень ей только вредит…
Так и есть. В десяти шагах, под молодой елочкой, валяются, колеблемые слабым ветерком, клочки шерсти, матово чернеют капли крови. Свершилось… Однако разбойница теперь спит где-нибудь поблизости, нужно ее взять.
Зорко смотрит охотник, пытливо рассматривает хвойные кроны, морщинистые стволы. И его терпение не пропадает даром: вон за толстым суком старухи ели с обломанной вершиной чернеет большое дупло. В заусеницах черного зева неосторожный хищник оставил ворсинки своей золотисто-бурой шкурки.
Яков сильно ударяет палкой по стволу и, отскочив подальше от дерева, вскидывает ружье. Словно лиловый язык огня, взвивается куница вверх по стволу, но тишину раскалывает ружейный выстрел, и она замертво сваливается к ногам охотника. Яков опытным глазом оценивает шкурку по светлому пятну на груди и горле, приторачивает добычу к поясу…
Белки, норки, бурундучки, куницы – ежедневная добыча. Но бывает и трудный, многодневный гон за умным зверем, которого не всякий раз возьмешь.
В середине зимы Якова водила черно-бурая лиса-матеруха, та самая, что все хвостом прикроет, у которой, по присловью, в каждой норе по три отнорка. По себе убедился Яков, как нелегко добыть этого дорогого в плате и хитрого в промысле зверя. Недаром сказано охотниками: когда ищешь лису впереди – она позади. Лишь на четвертые сутки удалось ему выпутаться из ее обманного следа, подойти на выстрел.
Год вышел удачным. И лишь на провеснях, когда пришло время собираться домой, на Якова неожиданно обрушилось несчастье. Заболел Рыжий.
Пес был старый, службу нес отменно, и Яков, как всякий исправный хозяин, не скупился на уход и ласку. В морозы Рыжий спал в избушке, у ног хозяина, пригревшись у теплого, закопченного очага. А если за дверью отпускало, пес выскальзывал наружу и проводил ночи под звездами, закопавшись у стены в снег.
А весной он неожиданно запросился в тепло и однажды утром не поднялся от очага. Яков грел ему талую воду, растирал бока и спину рукавицей, поил свежей заячьей кровью – все было напрасно. Пес лежал, вытянувшись вдоль порога и положив голову на передние лапы. В его прищуренном глазу застыло немое страдание, предчувствие близкого конца. Он обреченно вздыхал, прижмуривался, и тогда на Якова находил страх. Чем он прогневил бога, что тот не ко времени отнял у него собаку?
Длинными ночами над избушкой глухо шумел кедр, тайга обступала утлое жилье со всех сторон, и в двери постукивал когтистой лапой лесовик. Он просился к теплу, к охотничьей душе, но Яков собирался с силами, торопливо крестился и, схватив топор, распахивал дверь…
К его ногам падал ком снега, набитый ветром сверх дверной планки, и в ночной тьме кто-то бесформенный и неслышный мчался к ближним елям… Яков силился рассмотреть бегущего, что не оставлял на снегу следов, но всякий раз глаза стекленели от напряжения, слезились, и он ничего не мог разглядеть.
А кто лешего видал? Леший нем, однако голосист, патлы зачешет направо, кафтан запахнет налево, брови и ресницы ему вовсе ни к чему – давно продал кабатчику. Подойдет иной раз греться к костру, дн рожу-то спрячет, только вихрем снежок закрутит у тебя за плечом… А в тем-ном-то лесу всякого мудреца обойдет, затащит в болотную прорву. На то он лешак и есть!
Так просидел Яков над больным псом побольше недели. А когда Рыжий околел, Яков заметил вдруг, что снег с крыши давно стаял и вокруг деревьев зияют черные лунки – весна вошла в полную силу.
Еще день ушел на сборы. Нужно было закопать в мерзлую землю Рыжего, припасти в избушке дрова, бересту, щепоть соли для бродячего человека, как требует обычай.
Наконец он тронулся в путь.
Шел споро, делая совсем короткие привалы, и все же ростепель гналась за ним по пятам, настигала в пути. Днем, когда солнце взбиралось на самую высокую сосну, Яков слышал, как тоненькие, прозрачные струйки воды сосут из-под низа рыхлую толщу сугробов, как в тайные водомоины с хлюпаньем оседает ноздреватый снег.
Оттого и не шел к Якову сон, что впереди лежал двухсотверстный путь, а низины наливались водой и каждая минута была на счету…
* * *
Занавес опускался. Аплодисментов не было.
Актеры еще растерянно и виновато кланялись перед пустеющим партером, но каждый из них уже чувствовал, что произошло самое неожиданное и страшное – окончательный, последний провал.
Считать такой финал неожиданным было нельзя. Он приближался неумолимо от спектакля к спектаклю, и его приближение чувствовал каждый. Но то было подсознательное чутье, задавленное надеждой и самоуверенностью антрепренера… Теперь надежды рухнули, антрепренер был бессилен что-либо поправить. Наступила развязка.
Недоумение отчетливо проступало на загримированных лицах. Никто из актеров не мог еще с полной ясностью определить причины неудач. Провалы начали преследовать их задолго до приезда в Устюг. Происходили они, по всей вероятности, не из-за оплошности режиссера или бесталанности ведущих актеров. Очевидно, была потеряна та невидимая, но живая и необходимая нить, которая обычно связывала сцену со зрительным залом.
Когда занавес бессильно упал на авансцену, антрепренер с непонятным равнодушием оглядел всех, собрался что-то сказать, потом махнул рукой и ушел за кулисы, где уже шелестел возмущенный и легкомысленный ропот свободных участников труппы. Он-то, этот безликий и злобный шепоток, вдруг показался антрепренеру самой главной причиной неудач. Люди, кажется, хотели лишь найти какого-то одного виновника их общего несчастья и ждали сигнала, чтобы излить на одного всю горечь потрясения. Это было глупо, бесчеловечно, но и тут антрепренер был бессилен.
Он шагнул в свою комнату и замер на пороге – на него двигалось широкое, рыхлое от пудры и обезображенное гневом лицо с маленькими влажными глазками – лицо жены.
– Выгони Крымского! Это он, он!..
– Замолчи! – резко и отрывисто прошептал антрепренер. – Замолчи, бездарность!..
…В это время «первый любовник» Сорокин-Крымский, актер с помятым лицом человека, потерявшего что-то очень важное в жизни, сидел в своей уборной, припав грудью к столу, и лихорадочно перебирал в памяти события последних недель, тщетно пытаясь определить первоначальную причину своего падения.
Причины не было. Но не было и творчества, о котором хотя и редко, но вспоминали в провинциальном передвижном театре Помпа-Лирского – «известного писателя и режиссера». Сценическое погрязло в тине пошлых и непонятных дрязг, людишки измельчали, как грибы в засуху. Сорокин знал, что многие из них легко могут оставить подмостки: они были поденщиками, а театр для них – одним из многочисленных способов добывания насущного хлеба. И, пожалуй, лишь он, Сорокин-Крымский, был единственным человеком в труппе, который не видел теперь перед собой никакого выхода, а беда театра представлялась ему собственной бедой. Так, по крайней мере, казалось.
Нет, он не ошибался тогда, в пятом классе гимназии, решив раз и навсегда отдать себя сцене, положить свою жизнь на алтарь бедствий и неудач провинциального театра. Были удачи. Он вкушал признание, шум аплодисментов… Но труппы распадались, актеры уходили в хлебные места, жены режиссеров брали верх, – о, многострадальные русские подмостки!
Когда-то он чувствовал себя юным, доверчивым и, главное, щедрым человеком. Было что отдать людям, и Сорокин давал, не рассчитывая особенно на взаимность, но твердо веря в свои силы и свою искренность… Теперь уверенность была поколеблена, и тотчас же он почувствовал себя на краю пропасти. Завтрашний день был темен и страшен.
Одиночество Сорокина нарушил трагик Гурий Запорожцев. Он неслышно притворил за собой дверь и остановился позади Сорокина.
– Сидишь, Федя! – услышал Сорокин за плечом понимающий и наигранный вздох, – А все бестия Помпа…
Молодой актер был выпивши. А в этом состоянии он особенно любил читать забытые монологи. И получались они у него недурно, во всяком случае, лучше, чем на сцене.
На небесах горят паникадила,
А снизу – тьма.
Ходила ты к нему иль не ходила?
Скажи сама!..
– Глупо, – сказал Сорокин, не оборачиваясь.
Втайне Сорокин завидовал ему. Запорожцев был рослый, хорошо сложенный молодой человек с мужественным, скуластым лицом и развитой шеей боксера. Высокие черные и густые брови придавали его лицу выражение добродушия и вместе с тем уверенности. Запорожцев был оптимистом. Главное – он был молод, и уже одно это позволяло Сорокину считать друга счастливым человеком.
– Глупо? Нет, не глупо! – возразил Запорожцев. – Я вижу, ты собрался идти к Помпе, обсуждать крах нашего балагана и думать, что предпринять. Но его супруга визжит, что именно ты виновник катастрофы!
– Дичь!
– Не возражаю. Но за ночь она сумеет убедить нашего почтенного режиссера в чем угодно, и на рассвете ты, Федор, станешь рыцарем, лишенным наследства. Она ведь обожает во всем мировом искусстве одну Сару Бернар и ее родичей, а ты ведь – не Сара Бернар, посуди сам! Ты – кондовый, муторный, – ты всерьез переживаешь за искусство и тех, для кого творишь на сцене, а это им – острый нож! Им – форму подавай! Выкрутас! И при этом – ты же отвечаешь за возможный неуспех ихнего балагана! Поэтому тебя выгоняют… Не веришь? Но если не сегодня, то завтра окажется, что я был прав!
А может, он прав уже сейчас? Этот актер всегда был симпатичен Сорокину. Настоящее имя Запорожцева – Григорий. Фамилии никто не знал, да это, пожалуй, было и не нужно. Гришу любили все – от примадонны Маши Северовой до супруги режиссера, злой и вздорной бабы. В жизни он был веселым и находчивым малым, забулдыгой и, наверное, просто для разнообразия разыгрывал на сцене трагические страсти.
– Однако надо что-то делать, а? – пробормотал Сорокин.
Он был непрактичным человеком. Он имел в виду нечто большее, какой-то подвиг, когда задавал этот риторический вопрос. Он спрашивал, как дальше жить и что делать, чтобы в корне изменить самою жизнь, поломать все ее тайные пружины и течения, ведущие людей к жизненному тупику. Но Григорий воспринял его вопрос проще и отчасти издевательски:
– Что-то делать? Именно! Убери грим. В последний раз!
Сорокин не простил бы ему таких слов, но кто знает, может быть, Григорий сейчас более всего был жесток к самому себе? Он не мог сказать этого ради забавы: в такой вечер было не до эффектов.
Запорожцев между тем подошел к шкафчику, вяло открыл его, достал графин с водкой. Налил две стопки.
– Давай выпьем, – сказал он, – И не береди души: так недалече и до петли.
– Нет, это страшно важно, – возразил Сорокин и выпил. – Нет! Я буду говорить о несправедливости судьбы, о том, что в юности мы подаем чудовищные надежды, а на поверку выходит черт знает что!..
Григорий вздохнул. Он понял, что исповедь неизбежна.
– Знаешь, был у меня в реальном друг Ванька Лотарев… Звали его, правда, Игорем, но для меня-то он всегда оставался Ванькой с Мытной улицы, – опершись подбородком на руку, задумчиво начал Сорокин. – Писал отвратительные стишки. Я их терпеть не мог. Спорили с ним до кулаков, но были неразлучны. Помню, даже одно веселое заведение первый раз посетили вместе. И что самое удивительное– ему понравилось!
Григорий поморщился и опять вздохнул.
– Вот с ним-то мы и решили, что наше истинное призвание – потрясать сердца! Он, бывало, вместо молитвы перед сном читал Верлена… Так вот, представь, что Ванька мой уже не Ванька, он – Игорь! И, вдобавок к этому, король русских поэтов, мезонин поэзии, черт возьми! А что такое я?.. А ведь я-то всегда был честнее и, может быть, талантливее…
– Бывает, – кивнул Запорожцев, – бывает, что человек угодит в самую точку: крикнет глупость, но к месту и ко времени: «Как хорошо в буфете пить крем де-мандарин!» А? Ведь здорово? Психологично?!
Он опрокинул стопку, пригасил беспечную улыбку:
– Плюнь на лавры, плюнь на Ваньку Лотарева! Так, как плюнул я. Я долго и трудно думал – ну, о театре, о себе… Теперь мне легко покинуть этот приют. Не надо бояться жизни! Она откроет еще не одну дорожку…
Григорий раскраснелся. В его больших, внимательных и, как это ни странно, трезвых глазах светилась откровенная обида на жизнь, на власть мелких и беспощадных обстоятельств, и он бросал им вызов.
– Надо все сначала, – продолжал Григорий. – Надо уважить эпоху и стать практичными людьми. Спрятать душу. И талант. Только так и можно отомстить.
– Кому?
– Черт его знает! Некоему всемирному спруту, лица не имеющему, который усердно варит эту раскаленную смолу в житейском котле для праведных и поднимает в «мезонин поэзии» недостойных! Есть, есть он, рукотворный Молох, штаб дьявола, который до поры никому не ведом и не видим… Зато он вездесущ и всесилен, и поэтому именно нам с тобой и приходится бежать. В никуда!
– Значит, мы – избранные?..
– Кой черт! Такими «избранными» набиты вокзалы и пересылки, все спят под лавками, как скоты, не обольщайся, брат! – Григорий достал из кармана пальто объемистую книжку с тисненым корешком, между ее страниц открыл помятую и затертую вырезку из газеты.
– Джек Лондон? – встрепенулся Сорокин, пытаясь завладеть книгой. Он плохо слушал друга.
Запорожцев спокойно отстранил его руку.
– Не Джек Лондон, а Сидоров. Записки одного неудачника под названием «Русский Север». Эту скучную, но поучительную книжку я тебе оставлю, но дело пока не в ней…
Он вдруг обнял друга за плечи, привлек к себе и раздельно, почти по складам, прочитал объявление из газетной вырезки. «Биржевые ведомости» извещали деловых людей России о свободе для заявок Ухтинского нефтеносного края и сообщали арендные условия на текущий год.
Несмотря на полную ясность текста и хорошую дикцию чтеца, смысл объявления не произвел на Федора никакого впечатления. Он подобрал отвисшую губу и, поморгав белесыми ресницами, тупо уставился на трагика.
___ Допустим, что это важное событие, но при чем же тут мы?
Гриша недовольно покачал головой: первый любовник не умел своевременно уяснить существо дела. Он мог завтра оказаться без работы, на улице, и все же продолжал жить иллюзиями.
– Ты спрашиваешь, при чем здесь мы? А при том, брат, что в любом важном деле надо обязательно иметь в виду закулисную сторону. Тебе, как актеру, грешно этого не знать, потому что закулисная-то сторона сплошь и рядом интереснее авансцены, брат!
– Постой, Григорий, я отказываюсь что-либо понимать, – вяло прервал Сорокин, наливая в стакан холодной воды: мутило после водки. – Я не пойму главного: все это какое отношение имеет к искусству?
– Никакого, царь Федор…
– Тогда какое отношение имеем мы к этому газетному объявлению?
Запорожцев свернул вчетверо газетный клочок и бережно сунул его в нагрудный карман.
– Все очень просто, Федя. Ухта – это речка где-то в Яренском уезде. Говорят, страшно богатый край! Говорят, денежное дело. Говорят, нефть. А за кулисами нефти всегда скрывается золотишко!
Сорокин вытер пересохшие губы и вскинул прояснившиеся глаза на друга: последнее словцо попало в цель.
– Не может быть! – задохнулся он.
– Может! – властно и убежденно перебил Запорожцев, – В этом мире все может быть! Об этом мне намекнул один верный человек, Федор.
– Он разбирается в золоте?
– Он разбирается в людях, чудак! Ты думаешь, что, открыв златые горы, люди вслух будут говорить об этом? Святая простота!
Григорий развернул лежавшую на столе книгу с тисненым корешком.
– Вот видишь, еще сорок лет назад купец Сидоров в тех местах обнаружил золото. Затратил на поиски тридцать тысяч рублей, а разработок ему не разрешили…
– Ну, значит, не разрешат и нам, – трезво заметил друг. – Кроме того, у нас с тобой нет тридцати тысяч…
– И не нужно! – самоуверенно усмехнулся тот, – Что до тридцати тысяч, то их легко заменить предприимчивостью. А что до разрешения – нынешние волки пошли зубастее, любое разрешение вырвут. И вырвали уже – на Ухте!
Сорокин молчал. Мало-помалу его увлекал необычный разговор, необычное дело. Оно еще настораживало своей неизвестностью, но… Но сегодняшний вечер наглухо закрывал двери в прошлое – выбора не было.
– Надо получить несколько выгодных заявок, Федор, а деньги и компаньоны явятся как из-под земли! – азартно продолжал Запорожцев. – Понимаешь? Попытать судьбу! Может статься, через два-три года мы вернемся в этот трижды проклятый Великий Устюг в бобровых шубах и купим нашего антрепренера вместе с его балаганом и его невозможной мадамой…
Только сейчас Сорокин заметил на стене афишу, которую сам вывесил днем, предвкушая долгожданный успех представления. Какой, к черту, успех! Все было глупо в этом предсмертном вопле театра, и Сорокин, стиснув зубы, перечитал ставшую теперь ненавистной афишу всю, до конца:
Первый исторический театр
под управлением известного драматического
писателя и режиссера А. Н. Помпа-Лирского
Прощальный бенефис!
Поставлено будет —
ПОБЕДИТЕЛЬ ХОЛМСА – НАТ ПИНКЕРТОН…
В ролях: Крымский, Северова, Запорожцев,
Вельяминов—3адунайский
– К черту Крымского! – со злобой, глухо проговорил Сорокин и рванул афишу. Оберточная бумага зашипела змеей. – Глупость и пошлость страшные в каждой строчке, в каждой псевдофамилии! Лирский, Крымский, Светловидов-Свеклоедов… бр-р, чепуха! Наваждение и чертовщина: я, Крымский, собираюсь искать золотое руно где-то у черта на куличках, по северным трущобам, а мой дружок Ванька Лотарев в Крыму жрет свои ананасы в шампанском! Где же логика?
– Логика, Федор, там, где деньги, – твердо сказал Запорожцев. – А деньги у нас, кажется, будут. Сейчас я покажу тебе рекомендательное письмо, и ты поймешь, почему я заговорил об Ухте..
Он опять стал шарить в карманах. Но, видимо, передумал и ничего из них не извлек. Еще раз испытующе глянул на друга.
__ Решайся, Федор! – сказал он. – Раньше ветер бил
нам в лицо, и мы гордились этим. Но кончили плохо. Пусть же он, негодяй, дует теперь нам в зад, как простым смертным, а?..
Сорокин обреченно кивнул в ответ.
За окном в мутном великоустюгском небе гасли звезды. Нарождался серый, тягостный день, последний день театральной карьеры.
4. Голубая
кровь
Не для барыша, а ради доброго почина затеял Павел Никитич Козлов званый обед в «Золотом роге», тот самый обед, от которого должны были ахнуть земцы.
Теперь можно было не скупиться. С острым сожалением к себе вспоминал ныне Павел Никитич, как в молодости берег копейку, упуская рубли. С грустью вспомнилось и другое: о киль первого, саморучно построенного парохода при спуске на воду, в угоду традиции, пришлось разбить за неимением шампанского стеклянную флягу с брусничной настойкой. Злые языки говорили в те поры: крохобор, мол, Никит-Паш! На пароход денег хватило, а на бутылку шампанского пожалел! Не понимали, что не дорос он тогда до форса, не понимал еще вкуса жизни. Не знал, что отбивная, к примеру, хороша, ежели она с кровицей…
Теперь времена не те. Теперь Павел Никитич знал отлично, что иной раз важно не столько в брюхо набить, сколько пыль поднять.
– Но опять-таки – ко времени. В полночь же только петухи орут.
Нынче ахнули не только земцы, но и вологодские киты – маслобойщик Волков, винокуры Первушины, мыловар Кусков. Зырянский лесовик Козлов, не спросивши их согласия, в какие-то пять – семь лет вдруг вырос до миллионщика, с нахрапом потеснил их широким плечом, заставил говорить на равных. Видать, и впрямь деловым людям теперь прямой расчет в тайгу лезть, за тяжелый промысел браться засучив рукава. Землю за грудки тряхнуть.
Обед вышел богатый, торжественный. Пили поочередно за собственное здоровье, за процветание ремесел и торговли, за открытие водного пути в Сибирь, очередную идею графа Хвостова и, наконец, за тракт на нефтяную Ухту
Никит-Паш дождался, когда-вокруг занялся беспорядочный, пьяный гомон, и вышел из зала в боковой номер. Освежив голову под умывальником и пригладив пятерней малость растрепавшиеся волосы, он осушил бутылку содовой, а затем, удобно расположившись на кожаном диване, велел пригласить губернского секретаря.
Молодой оборотистый чиновник ничего не мог решить покамест в большом деле, интересовавшем Козлова, однако знал все тонкости земской деятельности и этим был полезен Павлу Никитичу.
Он осторожно притворил за собой дверь и с выражением услужливой готовности остановился у порога. Козлов усмехнулся в бороду. «Образованность выказывает! А заговори о деле – дешевле сотни мимо такого не проедешь! Будто знал, что позовут на разговор: глаза вовсе трезвые, даже на чужой стол не клюнул, ожидая главного….»
– Мне бы ваше имя… как называть, одним словом… – кашлянув, спросил Козлов.
Нет, он не унижался, он знал себе цену и тоже мог блеснуть образованностью. При двух пароходах и тихая речь звучит вполне громко.
– Веретенников моя фамилия, Павел Никитич, Веретенников. Чем могу служить? – стал еще ласковее чиновник.
– Садись, господин секретарь. Дело малое пристигло, – повел правее себя широкой ладонью по дивану Козлов. – Дело важное и, на мой взгляд, обчественное.
Ловко подбросив хвост сюртука, Веретенников бочком присел на краешек дивана. Со вниманием слушал ядреную, толковую речь купца о его желании принять участие в рубке земской дороги. Выслушав до конца, уколол Павла Никитича ласковыми булавочками зрачков.
– Это все я понимаю прекрасно, Павел Никитич, одна-че свою роль в этом деле никак не могу определить. Человек я небольшой… Каковы же ваши намерения?
«Человек ты небольшой, а на кривой не объедешь: словно коряга посередь дороги», – дополнил про себя Козлов и миролюбиво положил руку на плечо секретаря:
– Намерения наши известные: вашу дружбу заслужить. Потому – без друзей да без связи что воз без мази: скрыпит, не гладко, ехать гадко. А?
Веретенников промолчал, а Никит-Паша будто подхлестнула его молчаливая благосклонность.
– Вы мне обскажите, в каком положении нынче дорожный подряд, да посоветуйте, в какое окно стучать надо, а там уж сам дорогу найду. За услугу, будьте покойны, отблагодарю наилучшим образом.
Дипломатическая часть беседы незаметно уступила место делу, а Веретенников понимал его ничуть не хуже просителя.
– Положение весьма трудное, Павел Никитич, – с благородной грустью в голосе сказал он. – Подряд целиком будет отдан дорожному технику Парадысскому. Он дворянин, недавно из столицы и пользуется благосклонностью графа. Его сиятельство, как стало известно, отказался даже от услуг инженера Скрябина. Сами понимаете…
«Шляхтич таки успел пенки снять, – понял Никит-Паш и лишь усмехнулся в ответ. – А, дьявол с ним! На дне гуще!»
– Я потому и заговорил об этом с вами, что шляхтич – он дворянин и не сам пекся о подряде. Можно, надо полагать, обойти?
Веретенников испугался:
– Что вы! Зная крутость графа, об этом даже подумать страшно! И пальцем никто не пошевелит. Сам председатель вряд ли осмелится! Дело явно невыполнимое…
Надолго замолчали. Никит-Паш, трудно вздыхая, потирал пухлой ладошкой засветлившееся колено. Потом поднял на чиновника прищуренные смышленые глаза:
– А что же, по-вашему, следовало бы сделать? Говорите, не тревожьтесь, за мною не пропадало…
В это мгновение скомканная сторублевка как-то нечаянно перекочевала из руки Павла Никитича в скрюченную ладонь губернского секретаря. Опытными пальцами чиновник на ощупь определил достоинство кредитки и не стал далее запираться.
– Дело, дражайший Павел Никитич, вполне вероятное и выгодное, смею утверждать, но только нужен-с подход… Можно поделить подряд. Вам, как представителю местного делового круга, пойдут на уступки. Политика! Важно получить хотя бы четверть подряда. А там, пока дворянин развернется, пройти рубкой как можно больше погонных верст до стыка с ним и застолбить контрольный пикет. Земство будет платить по фактическому обмеру землеустроителями… Я не думаю, что Парадысский до всего этого своим умом дойдет. У дворянства ныне леность какая-то прогрессирует в мозгах. Да и высокое покровительство, к слову сказать, никогда не восполняло недостатка в сообразительности. Не правда ли?








