Текст книги "Снег на Рождество"
Автор книги: Александр Брежнев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)
Лицо у Васьки потемнело. Он сжал руки в кулаки. А потом ответил:
– Братцы, да разве это теперь имеет значение.
– Товарищи, так это же деньги небось тех водителей, которых он?.. – взвизгнула вдруг старая вдова из толпы. – Вась… ну ты и гад же…
Смотря на кружащиеся на ветру деньги и не зная, что с ними делать, грузчик с Гришкой спросили Ваську:
– Ну а теперь что прикажешь делать?
– Пусть эти деньги народ забирает… – прошептал Васька.
Тут Гришка, став на сани, объявил, мол, так, мол, и так, можете, дорогие товарищи, деньги забирать себе. Потом и грузчик объявил.
Но никто к деньгам не прикасался.
А Васька, увидев, что деньги его никто из толпы не берет, растерялся. Страшно ему стало. И стыдно. Не выдержал он, закричал:
– Да я не вор, братцы, я не вор! Вы же мне давали, вот я и брал, чтобы их в один из деньков потом для вас…
Васька посмотрел на меня, потом крепко сжал мою руку:
– Доктор, я принял яд.
– Боже мой! – в испуге прошептал я. И тут же, быстро разорвав рукав, всадил ему в вену тридцать кубиков глюкозы. Растолок активированный уголь и, смешав его с водой, приказал Ваське выпить. Он выпил.
И опять Васька, как увидел, что деньги его никто не берет, затрясся весь, на лбу выступил пот.
И тогда, уже не сдерживая себя, я стал просить:
– Ну берите же, берите же деньги! Хоть на крохотное время, пока он тут, с вами, возьмите. Если вы соберете их, может быть, ему и полегчает. Он успокоится. И это спасет его.
Но вместо того чтобы меня поддержать, кто-то громко из толпы вдруг крикнул:
– Если у тебя, доктор, есть бабки, кидай, соберем, а эти даже под пистолетом не соберем!
И толпа, точно грозовая туча, нахлобучив платки и шапки, посмотрела на меня зло и ненавистно. И лишь всего один человек из толпы, толстоватый, коротконогий старичок, давным-давно вышедший на пенсию, крикнул пылко, крикнул так, чтобы услышал Васька:
– А вы знаете, братцы! Деньги не нами придуманы. Пока будут деньги, до тех пор будет и зло, – и стал собирать купюры.
Но Ваське, наверное, уже было все равно.
– Слышишь, доктор, слышишь, – заговорил он вдруг с отчаянием. – Если хочешь узнать перед смертью, как к тебе всю жизнь относились люди, брось им вот так, как я, напоследок деньги, – и, еще не договорив что-то, он заплакал, а потом завыл: – У-у-у…
Метель усилила его вой. Толпа дрогнула. Видно, люди испугались его плача. Стало как-то неловко: ведь никто не думал, что все так обернется. Им вдруг захотелось помочь Ваське. Его начали успокаивать.
– Вась, да с кем этого не бывает, – самая первая взвизгнула вдова. – Со всяким бывает. – Ей поддакнула и толпа. И, переборов смущение, стыд и скорбь, люди начали собирать деньги.
– Васька, Васька! – вполголоса воскликнул грузчик. – Радуйся, твои деньги народ собирает.
– Ура-а-а!.. – закричал Гришка. – Ура-а-а… Наш народ прощать умеет.
Однако времени для рассуждений не было. Пульс у Васьки вдруг стал нитевидным.
– Много яду выпил? – спросил я Ваську.
– Не знаю…
Я тут же позвал Гришку.
– Куда поедем? – спросил меня Гришка.
– В стационар, – приказал я.
– Но, но! – закричал на лошадей Гришка и взмахнул обломком кнута. Но я попросил его подождать. Толпа, вся какая-то притихшая, с серьезным выражением на лицах, сняв платки и шапки, обступила наши сани. У каждого в руках были Васькины деньги. Обитые железом борта саней от людского дыхания покрылись испариной.
– Жив?.. – спросил тыл толпы.
– Еще жив… жив… – загудели стоящие впереди.
А когда мы тронулись, народ вдруг побежал следом. Он кричал одни и те же слова:
– Еще жив… еще жив… еще жив…
А вдовушка, прыгнув на борт саней, ухватив Ваську за плечи, стала шептать:
– Только прости меня, родненький, что я вначале с тобой так. Прости… Слышишь?.. Прости…
– Ну чего, ну чего к парню пристала? – столкнул ее с саней грузчик. А она, встав, прокричала нам вслед:
– Живой человек, не то что мертвый, поняли вы… нет, вы не поняли… Ах, – и, скинув с головы платок, она, подняв к небу глаза, раза три перекрестилась.
Гришка, глянув на нее, сказал:
– Ой, не вышло бы греха какого.
И только он это сказал, я сразу же кинулся к Ваське. Тут бубенчики однообразно зашумели. А потом снег засыпал нам лица. Грузчик, первым протерев глаза, крикнул мне:
– Доктор, наверное, все!
– Как? – прошептал я и понял, что зря спрашивал. У Васьки не было ни пульса, ни давления. А его широко раскрытые зрачки не реагировали на свет.
– Что же нам теперь делать? – спросил меня, чуть не плача, Гришка.
– А ничего, – ответил за меня грузчик и добавил: – Не он первый, не он последний. Вот и мы, сейчас живем, а завтра может от нас остаться одна небыль.
– Доктор, а если бы не яд, он бы пожил? – вновь спросил меня Гришка.
– Мне кажется, не от яда он умер, – опять опередив меня, деловито произнес вдруг грузчик и, накрыв Васькино лицо красным платком, всхлипнул.
Лошади, спустившись с горки, подвезли нас к больнице. Обогнув ее, наши сани остановились у морга. Гришка, вздохнув, сказал нам:
– Ребята, вы тут оставайтесь, а я пойду сообщать в дивизион, заодно и Нинке дам телеграмму. – Прикурив папироску и затянувшись дымком, Гришка сосредоточенно посмотрел на нас.
Затем, вздрогнув от налетевшего метельного порыва, сердито ударив сапогом снег, добавил:
– Надо же, был человек и нет его… – и медленно пошел к поселку.
Метель мела, теряя и стыд и срам. Она то грубо, а то и властно срывала платок. А то вдруг, притворившись добренькой, кружилась, намекая, что ей хочется поплясать.
Лицо грузчика раскраснелось, облокотившись на облучок, он сидел в санях, странно фыркая и закатывая глаза. Накрытый красным платком, Васька становился от падающего снега все белее и белее. Его огромные коряжистые руки с потрескавшимися ногтями, в каком-то довольстве разжатые и присыпанные снегом, походили на руки огромной белой статуи.
Вскоре Гришка скрылся из виду…
Сняв платок и подойдя к крайней лошади, я головой уперся в ее потный бок.
Я не находил себе места. «Почему вдруг Васька решил умереть? – думал я. – И почему толпа осуждала его за деньги? Один он, что ли, деньги берет? И почему все говорят о Ваське, а мне, врачу, не сумевшему его спасти, никто не предъявляет претензий. По идее, я, как врач, должен был выйти в этой ситуации победителем. Но не все так просто. Оказывается, человек умирает не только от болезней. Короче, есть целая бездна еще не изученных медициной причин смерти. Васька давно был болен, болен любовью к деньгам, а я не понял этого. И ничем не помог. Ведь буквально сегодня, несколько часов назад, находясь с ним в балочке, я мог бы, пусть не как врач, но как человек, предотвратить его такую нелепую смерть. Но я не сделал этого. Я ничтожно спокойно смотрел на приближение к нему смерти».
Лошадь фыркнула. Не прошло и минуты, как точно так же, по-лошадиному, фыркнул и грузчик. Я подошел к саням. Грузчик посмотрел на меня своими печальными глазами и спросил:
– Доктор, скажи, а вот для чего человек живет? – и посмотрел на меня с какой-то ядовитой усмешкой. Веселый и простой человек до этого, он вдруг задерзил. Он заторопил меня. Он еще раза два повторил шепотом этот же вопрос.
Я задумался. Притаив дыхание, он ожидал моего ответа.
– Понимаете… – начал я, уважительно назвав его на «вы». – Настоящие люди никогда не спрашивают для чего жить…
– Почему?
– А потому, что они честно живут.
– Эх, доктор, доктор, – потоптавшись вокруг саней, добродушно произнес грузчик. – Надо же ты как сказал, – но потом, как бы со стороны посмотрев на меня, чего никак не ожидал я от него, он вдруг в отчаянии прокричал: – Доктор, а ты думаешь, честно жить – это так просто… Да… Ну как же честно жизнь прожить, если всего хочется… – и, пошатнувшись от волнения, он вытер воспаленные, заслезившиеся глаза. – Эх, доктор, доктор, а ты говоришь…
Никогда он не был так сильно взволнован. Точно ребенок шмыгая носом, он с какой-то обреченностью упал на колени и, протянув вперед руки, прошептал:
– Почему ты, зная все, не помогаешь? Почему? Почему не приходишь или приходишь, чтобы пройти мимо?
Никогда я не видел его таким.
– Доктор, не переживайте, – раздался рядом женский голосок, и тот же голосок добавил: – Ишь чего городит, мол, помогите ему, дураку, сделаться честным.
Это была санитарка. Сухонькая, сморщенная, беззубая. В руках она держала ключ от морга. Насчет морга у нас был заведен свой закон. Если вдруг кому требовался морг, к нему надо было просто подъехать или подойти и минут пять постоять у его дверей. Этого времени было достаточно, чтобы вас кто-нибудь заприметил. Если не было санитарки или она была занята, тогда ключ передавался с кем-нибудь из больных.
– Старая штука? – спросила санитарка, кивнув в сторону Васьки, она всех мертвецов называла штуками.
– Нет, средняя, – ответил я.
– А кто топить морг будет? – спросила она, когда мы с Никитой занесли Ваську в морг.
– Я… кто ж еще, – буркнул Никита.
Я помог Никите натаскать в морг дров. А затем, оставив и его, и лошадей и не став дожидаться Гришки, пошагал домой.
Я прошел снежное поле. Потом, спустившись вниз, пошагал по редкому леску. Здесь не было метели, и снежинки, похожие на блестящий дождь, кружились замедленно. «Как же так, – думал я в растерянности. – Человек умер, а я живой. По идее, все должно быть наоборот. Человек не умирать должен, а жить, а умереть должен я, врач, так как я обязан пожертвовать собой ради его жизни». Чтобы хоть как-нибудь уйти от привязавшихся ко мне мыслей, я побежал. Снежинки бесовски-игриво замелькали перед глазами. А ели с черными стволами предостерегающе зашумели.
Пробежав с километр, я вдруг вздрогнул. Чувствуя, что я вот-вот провалюсь, так как подо мной не оказалось никакой опоры, я подбежал к первой попавшейся ели и, прижавшись к ее стволу, прошептал:
– Нет, наверное, не так спасаются. И от себя не убежишь…
Снежинки кружились вокруг меня, и я, перехватывая их рукой, подолгу смотрел на них, надеясь, что они подскажут мне, как быть…
От слез снег кажется тюлем. Даже небо в тюле. Я быстро оглянулся назад – и опять тот же тюль. Что за напасть? Я не на шутку растревожился. Через несколько минут тюль превратился в сеть, она, увеличиваясь в размерах, стала ко мне приближаться. Поначалу я не знал, что и делать. А потом я выбрал то, что, как мне показалось, я на самом деле заслужил. Я, прижав к груди руки, что есть мочи крикнул на шевелившуюся перед глазами мокрую черную сеть:
– Можешь забирать меня…
Сколько пролежал на снегу, не помню. Помню лишь то, что, когда в моей груди запекло, а голова стала точно шар раздуваться, я, все еще продолжая испытывать невыносимый стыд, чуть-чуть привстал на колени и пощупал воздух. А потом, встав во весь рост, помахал руками. К моему удивлению, мои руки сеть не опутала.
«Ну почему, почему я так страдаю? – думал я, продвигаясь вперед. – Ну мало ли какие могут быть случаи.
…Вполне допустимы и врачебные ошибки. Вон у главврачихи несколько больных умерло, и ничего».
Вечерело. «Ну почему, почему я раньше не сказал ему? Мол, Вася, изменись, не так надо жить…» – в который раз я судил себя.
Остановившись у своего дома, я привычным движением толкнул заснеженную калитку. Она приоткрылась, только чтобы меня пропустить. Лопатой я кое-как отгреб снег от крыльца и зашел в дом. Печь еле тлела. Расшуровав ее, я подбросил уголька и поставил на плиту чайник.
Двухкомнатный домик, в котором я жил, принадлежал лесничеству. В самой маленькой комнатенке хранились веники и метлы, а в чуть большей, с отдельным выходом, жил я. Домик был бревенчатый, очень старый, щелястый. Половицы скрипели. Доски на полу неровные, и я часто спотыкался о них.
Но жить в домике мне все же было нескучно, так как почти все кошачье население нашего поселка дневало и ночевало в моем подполье. То ли их притягивал запах моих лекарств, особенно валерьянки, которой пропиталась вся моя комната, то ли им нравился лесной, пряный аромат березовой лозы, из которой были сделаны веники и метлы, в которых мыши любили жить.
Дверь комнаты, где хранились метлы и веники, была обита железом, на ней во всю ширь был перекинут широченный засов, на засове висел пудовый замок, ключ от которого давным-давно потерял сторож. Трудно сказать, для чего у этой двери был приставлен сторож. Много лет он сторожил, сам не зная чего. Кем-то придумана была эта должность. Вот и занимали ее из года в год, чтобы зазря она не пропадала. Сторож мало сторожил дом, в основном бегал по своим делам. После чего поздним вечером, подойдя украдкой к дому, он мелом писал по железу число, месяц, год и фразу «сторожил страж такой-то».
Веники и метлы мне не мешали. Наоборот, та стена, за которой они хранились, всегда была теплая. Ну а мышам из-за постоянной борьбы с кошками было пока не до меня. Свою дверь на замок я не закрывал, так как красть у меня было нечего. Три кожаных чемодана были набиты монографиями и учебниками. Дорогой модной одежды у меня не было. Во-первых, ее некогда было носить, а во-вторых, я считал неловким приходить к больному разнаряженным. Поначалу «гости» посетили и меня. Первым долгом они кинулись к чемоданам, но как глянули на медицинские цветные иллюстрации… тут же и сгинули, оставив мне на память старое ружье и топор.
Стол мой всегда заставлен лекарствами, под каждой коробочкой или флакончиком бумажка, на ней я писал, что за лекарство и от чего оно принимается, это для посетителей, которые могли всегда зайти ко мне в дом.
Метрах в ста от меня жил Корнюха. По утрам я часто видел, как он, встав очень рано, в который раз перекладывал дрова. И, замечая, что он, точно птица в клетке, бьется, я думал, ну как можно так маяться из-за бабы, которая тебя не любит и даже не скрывает этого.
Он доходил до отчаяния, если узнавал, что у его жены появлялся новый друг. Жутко было тогда смотреть на Корнюху, беспомощно трясущегося и пронзительно кричащего: «Братцы вы мои милые!.. Ну почему она от стыда не проваливается, а я… проваливаюсь?»
Вместо двадцати капель валерьянки, которые я ему прописал, он выпивал весь флакон, но и это его не успокаивало. Через час он приходил ко мне, дрожа пуще прежнего, и с такой злостью сверлил меня глазами, словно я был новым другом его жены.
– Эх, если бы ты знал, как же мне нехорошо, – ударяя себя в грудь кулаком, кричал он, и мужественное до этого лицо его теряло всякий смысл. – Доктор, подскажи, ну что мне сделать?
– Надо тебе выпить что-нибудь успокоительное, – советовал я, хотя и понимал, что в его случае я ему не подмога.
А он, не дослушав, выбегал из домика и, сжимая в руках красный платок, уже никого не стыдясь, мчался на пруд…
Глупый, он надеялся, что только здесь могут навеки кончиться все его мучения. Но никто всерьез не принимал его намерения, все думали, что он шутил.
Но стоило жене приехать, как Корнюхина тоска пропадала. Придя ко мне, он, включив на всю мощность приемник, лихо отплясывал лишь ему одному понятный танец. А потом, обняв меня, шептал:
– Доктор, а ты знаешь, как только она пришла, у меня враз душа ожила.
И жалкий, беззащитный до этого мужик вновь походил на уверенного в себе человека.
– Ну, и снегу Бог дал! – остановившись у часовенки, произнес отец Николай.
На горке ребятишки украшают розами звезду. Они смеются, то и дело радостно что-то кричат.
– Все мы не зря появились на этой земле, – тихо прошептал отец Николай и перекрестился. А затем вдруг, после того как посмотрел на ребятишек, слезы появились на его глазах. – Очень жалко из жизни этой уходить… Ой… – вздрогнул он. – Что это я говорю. Когда доктор спросил меня о другой жизни, я ответил ему, что она вечная, а здесь на земле мы временно… И Преду это же самое говорил… Правда, он покаялся и пообещал, что если его выгонят, то он ко мне пойдет вначале чтецом, а потом дьяконом, – и, сложив молитвенно руки перед собой, прошептал: – Всякий человек имеет душу.
Снег кружился во всю свою мощь, рассыпаясь в воздухе, как мука. Снежинки падали на рясу, делая ее по-сказочному искрящейся.
Недалеко от храма, у крайнего дома, горит на снегу костер, вокруг которого кружатся дети. Красноватые, трепещущие отблески его переливаются на снегу всеми цветами радуги, делая снежинки то красными, то синими, то зелеными.
– Господи, прости меня за все, – прошептал отец Николай. – Что же это я на самом деле, народ снегом заносит, а я молчу.
Рядом с домом в хлеву вдруг громко заблеяли ягнята. Замычала корова. Затем петух неожиданно выскочил из сарая и, запрыгнув на ворота и смотря в небо, радостно запел во все горло.
– Скоро звезда появится, – воскликнул отец Николай и добавил: – Она обновит нас и пришедших освятит.
Дверь храма приоткрылась, и хор запел: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас!»
…Поминки Васькина жена закатила отменные. Мы ели красную икру, а закусывали черной. Книг у Васьки была целая уйма, хотя никто их так и не читал. Ему было некогда. А жена, на десять лет старше его, работавшая бензозаправщицей, тем более их не читала. За целый день, бедненькая, нанюхавшись бензиновых паров и наслушавшись шоферских разговоров, она, придя домой, кидалась в постель, тотчас засыпала. Детей Васькиных я так и не увидел. Жена сказала, что они отданы на воспитание к бабке, которая и ее и Ваську когда-то воспитывала. Ребята-дивизионщики хвалили Ваську за его отзывчивость. Допустим, если кому-нибудь из них вдруг надо отпроситься и они ищут замену, попросят Ваську, он безо всяких, хотя работал до этого трое суток кряду, останется, чтобы выручить товарищей, и на четвертые и на пятые сутки. Были случаи, когда он дежурил по таким вот просьбам два, а то и три месяца. Тогда он дневал и ночевал в нашей Касьяновке. И не к стыду, а к гордости, «пушка» его была игрушечной. Купив ее в районном «Детском мире», он принес ее начальнику. Начальник, внимательно осмотрев ее, сказал:
– Ну надо же, гады, как сделали… не отличишь от настоящего. – И внимательно прочитал Васькину объяснительную, в которой тот в силу своего характера просил освободить его от ношения оружия, так как из-за него у него вечно хлопоты, то патроны потеряет, то курок поломает, а то вдруг за голенище сапога спрячет и, забыв о нем, поднимет такую тревогу, что весь дивизион целые сутки взбудораженный ходит.
– Я-то, Вась, понимаю, да вот там наверху не поймут… Вдруг нагрянут из отдела проверки, что ты тогда будешь с ними делать?..
На что Васька отвечал:
– Так они же не стрелять из него будут, а они, как и вы, посмотрят…
– Это верно, – успокаивался начальник и, еще раз осмотрев игрушечный наган, добавлял: – Вот, гады, как стали делать. Если бы ты мне не сказал, что он игрушечный, я бы не догадался.
– Мне с нею, товарищ подполковник, легко! – засунув игрушку в кобуру, на прощание кричал Васька начальнику.
После поминок, выйдя из электрички, мы вдруг неожиданно были удивлены поведением Никифорова. Вдруг он стал постанывать.
– Что с тобой? – спросили мы.
Он молчал, молчал, а потом проскрежетал:
– Меня сейчас разорвет.
– Все ясно, – сказал грузчик. – Он икры объелся.
– Тебе срочно надо силоску нюхнуть, – посоветовал Никифорову Гришка. – Братцы, я сейчас тут рядышком, на улице Мира, тройку оставил, – и, потирая от удовольствия руками, он уже на ходу прокричал: – Ох и прокачу же я тебя, Никифоров, так что мигом живот у тебя спадет!
А Никифоров, поддерживая галифе, пошел за сугроб.
Мы на время забыли про Никифорова.
Вспомнив про него, мы осмотрелись. Ветер трепал кустарник. Вьюга кружила. Она, посвистывая, то и дело обдавала нас скупенькими, но колючими крохами снега. Гришкина тройка, втягивая воздух черными ноздрями, дружно встряхивала длинными хвостами и косилась на своего хозяина, который, не отводя глаз от какой-то точки на снегу, безостановочно нахлестывал кнутом свои валенки.
– Братцы, а ведь Никифоров не на шутку пропал! – осмотрев все вокруг, закричал Корнюха.
Поначалу мы не поверили. Но потом кинулись искать Никифорова. Нам не верилось, что он, бывший прокурор, мог куда-нибудь пропасть. Поэтому, обследовав на доставшемся мне северном направлении и станцию, и округу ее, увы, к своему еще большему удивлению, я развел руками. Ни духу, ни слуху, и даже никаких следов Никифорова я не нашел. Северный ветерок был очень сильный и заметал следы тут же.
Так я прошел километров с пять. Издалека ветер доносил мне слова: «Никифоров, кончай лавочку, тебе говорят или кому? Хватит прятаться, выходи…»
– Неужели Никифоров пропал? – спросил грубый мужской голос.
– При наших снежных условиях все может быть, – ответил ему тоненький голосок.
И тут же мимо меня, протыкая длинными палками снег, прошли совхозные мужики. А потом пошел и пошел народ. Все искали Никифорова. Оказывается, Гришка, заехав в поселок, поднял тревогу.
«А может, он уже дома сидит?» – подумал я и, быстро спустившись с горки и выйдя на улицу Мира, зашел к нему во двор. Увы, на его полузанесенной снегом и покрытой инеем двери висело два замка.
– Значит, все… – прошептал я и пошел куда глаза глядят.
Небольшая равнина была передо мною. За ней предкарьерный лесок. С этой равнины и начиналась улица Мира. Осмотревшись, я опять увидал совхозных мужичков. Они смело шли навстречу вьюге.
– Эй… эй… – закричал я им. Но они, услышав меня, не остановились. Тогда я погнался за ними.
– Эй, мужички, – окликнул я их. И, забежав поперед них, замер. Нет, я не ошибся, это были они, знаменитые на весь район совхозные мужички. Только… вылепленные из снега…
Теперь я понял, куда попал. Я шел по снежной улице. По улице, которую создала Виолетта. Почти все жители поселка, умело вылепленные ее руками из снега, гуляли по улице. Погруженные каждый в свои думы, они, казалось, радовались прогулке. Как мила и симпатична наша снежная главврачиха. А Верка просто ангел, на ее голове белоснежный чепчик. А вот и Никифоров… Но когда я подошел поближе, то понял, что этот Никифоров не настоящий, он снежный.
Почему среди этих фигур я не увидел себя? Неужели Виолетта забыла про меня? Неужели какая-то там баба Клара лучше меня?
Через час мы все вновь встретились. Увидев меня, Корнюха побледнел.
– Доктор, а мы думали, что ты его приведешь, – сказал грузчик. И если бы не его красные губы, я бы подумал, что и он слеплен Виолеттой из снега, до того он был весь белый.
– К сожалению, я не нашел его, – с трудом выговорил я, так как зубы мои то ли от холода, то ли еще от чего стали выбивать дробь.
И тогда Гришка, посмотрев в снежную даль неба, туда, где уже начинал разгораться лунный свет, с грустью сказал:
– Братцы, не знаю, как вам, но мне, братцы, без него как-то и жить будет скучно.
– Ну нет, не может быть, чтобы он умер! – воскликнул Корнюха. Ему почему-то тоже жаль стало Никифорова.
А через минуту он воскликнул:
– Поедем к Нинке… Он там… Вот увидите…
И, запрыгнув в сани, мы помчались к Нинке. Даже Гришка поверил Корнюхиной идее. Он без жалости, что редко с ним бывало, стал нахлестывать лошадей и с такой силой свистеть и орать на них, что мы, чтобы не оглохнуть, зарылись головами в силос. Наконец сани остановились. В Нинкином доме горели все окна. Видно, сбежав с Васькиных поминок раньше всех, она тут, в своем кругу, поминала человека, необыкновенно любившего ее.
Грузчик, спотыкаясь, первым вбежал в дом. Мы зашли за ним.
Комната пылала светом. Играла радиола. А напротив радиолы в простой льняной рубахе сидел Ероха и, переигрывая радиолу, выбивал свою любимую «Аппассионату». Нинка, поджав под себя босые ноги, сидела на полу и внимательно слушала Ерохину музыку.
Чуть поодаль от Нинки, у маленького невысокого диванчика, лежали два Васькиных дружка из дивизиона.
– Погоди, – увидев нас, остановила Нинка Ероху и, встав, подошла к нам. – Проходите, гости дорогие, не стесняйтесь.
Но, заметив на наших лицах растерянность, она спросила:
– Что с вами?
– С нами ничего, – буркнул грузчик. – Только вот с Никифоровым чего, с час назад пропал он, и нет нигде его…
Корнюха перебил его:
– А я подумал, что он у тебя…
– Эх, знать, и его срок весь вышел, – произнес Гришка и вздохнул…
– Доктор, ну а вы… что вы молчите? – вскрикнула Нинка.
Ероха, перестав играть, привстал. Оробев от ее внимательного, долгого взгляда, я растерялся. Да и что я мог добавить? Все уже рассказали. И, точно поняв меня, она крикнула:
– Нет, нет… – и рванулась к двери. Но Корнюха тут же сграбастал ее. Но она, чтобы вырваться, стала бить его руками. – Нет… нет…
– Наш грех, – краснея, сказал грузчик.
Гришка, окинув всех своим единственным глазом, склонив голову, негромко, но строго прошептал:
– А ведь действительно все у нас получается как-то не по-людски… Он там, а мы здесь…
И, застегнув как следует на все пуговицы свою шинель да затянув на голове капюшон, он уже властно, как на фронте, приказал:
– Ты, доктор, оставайся. А мы пойдем его искать, – и, растолкав дивизионщиков, он приказал им: – И вам, братцы, время нечего зря терять… По коням…
Дивизионщики, поняв, в чем дело, быстро натянули хромовые сапоги и, выбежав из дома, помчались навстречу пурге, изредка постреливая холостыми патронами вверх и крича что есть мочи:
– А-у… Никифоров… А-у…
Накинув на плечи старое Нинкино манто, вместе с Гришкой, грузчиком и Корнюхой умчался и Ероха. Один я остался.
– Ну вот, мужики теперь надолго завелись, – проговорила с какой-то усмешкой Нинка и, вынув из головы шпильку, распустила волосы и стала греть свои руки у печи.
Никогда я не думал, что она может быть такой красивой. Свежие, румяные от волнения щеки, тонкий, заостренный книзу нос, полные налитые губы, длинные ресницы…
– Ну что? – спросила она меня и, не дожидаясь ответа, вдруг резко обняла меня, и через какую-то секунду я на губах почувствовал ее поцелуй. Да что там почувствовал! Если честно сказать, меня так никто и никогда не целовал. Ее губы прикоснулись к моим губам так нежно, что я от радости чуть не вскрикнул.
– Нина, а ты знаешь, я тебя…
Но она, перебив меня, засмеялась:
– Ой, доктор, а ты ведь еще мальчик…
Чувствуя, что я уже не в силах больше владеть собою, я жадно обнял ее и в каком-то восторженном отчаянии стал целовать. Она, не сопротивляясь, смеясь, что-то говорила, но я ничего не слышал. Шум, похожий на шум пчелиного роя, стоял в моих ушах.
А потом она прижалась своей щекой к моей и сказала:
– Доктор, а ты знаешь, какое сердце надо, чтобы всех вас, мужиков, любить… – И, печально усмехнувшись, добавила: – Если бы ты знал…
– Знаю, знаю… – шептал я, обнимая и целуя ее пуще прежнего.
– Ой, какая же я счастливая… – смеялась Нинка, откидывая назад голову.
Первый раз в жизни я так крепко обнимал женщину и первый раз, перехватывая ее легкое дыхание, целовал в губы. Наверное, Нинка это чувствовала, как-то уж очень она громко смеялась и без всякого смущения называла меня мальчиком, а себя называла девочкой.
– Доктор, а тебе сколько годков?
– Двадцать пять…
– Ну-у-у… – и она, прижавшись своим лицом к моему, прошептала: – Ну надо же, кто бы мог подумать… – а потом, заглянув мне в лицо, сказала: – Ой, какие глаза у тебя горячие… – и тут же с улыбкой попросила: – А вот этого… доктор, пожалуйста, не надо… – И, поцеловав меня в губы, она, смеясь, закрыла глаза и прошептала: – Ой, доктор, какая я счастливая.
Я терялся; я медлил. Не зная, с чего начать, я вместе со стулом поволок ее к дивану. В эти минуты я ради нее готов был пойти на край света. Я тащу ее, а она, чуть-чуть, лишь для приличия упираясь, вдруг в ответ мне:
– Доктор, а я ведь только для того тебя поцеловала, чтобы ты мое сердце послушал. Проклятое, как оно у меня болит, – и она начала рассказывать про болезнь.
Я опешил: «Ну вот и пойми женщин… – подумал я про себя. – Такой момент, а она стала о болячках своих рассказывать…»
Но делать нечего. Больные есть больные. И врачевание есть врачевание. Понуро иду за чемоданчиком. Достаю трубку.
А она продолжает с усмешкой:
– Доктор, а ты хоть и мальчик, но боевой, – и, взяв меня за руку, уже серьезнее: – Нет, ты понимаешь, я серьезно, у меня так сегодня сердце болит.
– Понимаю, понимаю, – бурчу я и дрожащей рукой прикладываю фонендоскоп под ее левую грудь. «И зачем я только выучился на врача! Разумеется, был бы я, например, конюхом, и тогда плевать мне было на то, болит ли Нинкино сердце или не болит… И тогда исполнилась бы моя мечта…»
Шутки шутками, но сердце у Нинки действительно оказалось больным. Мало того, я был даже удивлен, как она при таком выраженном приобретенном сердечном пороке не только живет, но и так хорошо выглядит…
– Ну что?.. – спросила Нинка.
– Как что, – ответил я и смутился. Она вновь смотрела на меня как прежде, но глаза ее были полны не только любви, но и слез.
– Как сердце?.. – И она то ли от волнения, то ли от избытка своего счастья прильнула ко мне.
Я смутился. А про себя подумал: «Да, таких женщин, как Нинка, не так просто вылечить…» И тут же вспомнил слова главврачихи: «Такие женщины, как Нинка, созданы не для того, чтобы их лечить, а для того, чтобы их любить!»
– Доктор, а ты не болтлив? – вдруг спросила она меня.
– Я… я… нет, – пробормотал я, не зная, куда деть свой фонендоскоп.
А потом я почувствовал, как она, взяв его из моих рук, кинула куда-то в сторону.
– Зачем вы так мучаете себя? – прошептал я, отступая от нее. – Хотите, я вам выпишу лекарство, которое поддержит ваше сердце?
Она засмеялась, видно, оттого, что я назвал ее на «вы».
– Нет, доктор, ты лучше скажи, я жить буду?
– Будешь, – ответил я, смотря, как она медленно и очень нежно приближается ко мне.
И, закрыв глаза, я вдруг понял, что никакой я не врач, а самый обычный конюх. Мое сердце замерло. Она уже в нескольких шагах от меня. И мне некуда деться, позади стена, слева шкаф, справа стол.
– Доктор, а ты не болтлив?.. – спрашивает она меня опять.
– Я… я… нет…
И тогда она бережно, точно мать, обнимает меня. Краем глаза я видел, как за огромным окном кого-то что есть мочи хлестала пурга. Этот кто-то, похожий на большеглазого Спаса, вырывался, метался, бросался. Шторы на окне так и остались неопущенными, и лик святого, отражаемый в окне, смотрел на нас своими сине-лиловыми глазками до тех пор, покуда мы не заснули.
Ни Гришка, ни Корнюха, ни грузчик с Ерохой, как ни искали Никифорова, не нашли. Лишь на третий час, когда председатель поссовета поднял на ноги весь поселок, Никифорова нашли в балочке, в которой я в последний раз повстречал Ваську. Оказывается, он провалился в ту самую яму, из которой Корнюха с грузчиком собрались добывать бабе Кларе чернозем.
О том, что Никифоров в яме, дал знать его темно-вишневый платок с неоторванной этикеткой. Неизвестно каким чудом пробившись из-под снежного пласта, он затрепетал на ветру. Не помню, кто первым обнаружил его. Но все говорят, что баба Клара совершенно случайно завернула в балочку, чтобы воочию увидать, как продвигаются у мужиков дела насчет чернозема. Огляделась по сторонам. Никакой ямы нет. Лишь один платок алеет. Как и все бабы, она потянула платок на себя. Тот легонько выскользнул из-под снега. А вслед за ним просунулась белая, с самодельным перстеньком на указательном пальце рука. Баба Клара не растерялась, она тут же сняла перстенек и вдруг в ужасе отпрянула: оказывается, это не снежная скульптура была, а это был Никифоров.