412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Брежнев » Снег на Рождество » Текст книги (страница 7)
Снег на Рождество
  • Текст добавлен: 14 августа 2017, 15:30

Текст книги "Снег на Рождество"


Автор книги: Александр Брежнев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)

«Ну разве я врач?..» – размышляю я про себя.

За окном шуршали снежинки, и где-то у карниза кому-то тихонько свистел ветерок. «Как же так, у меня есть белый халат, шапочка, есть диплом, двухметровый рост, и я не врач?» – с минуту поразмыслив над этим, я пытаюсь сам себя оправдать. Наверное, потому, что врачевание – это не всегда удовольствие, оно несет в себе страдание, переживание, адский умственный труд, самопожертвование, отказ от благ и многих личных прихотей.

Но если врачевание не каждому дано, то можно все же, занимаясь медициной, оставаться и быть до последней минуты человеком. Ну а если и это трудно, то тогда хотя бы, как Нинка, научиться говорить больному ласковые слова, в которых бы он почувствовал хотя бы кроху соучастия.

Мне трудно посмотреть Виктору в глаза. Мне стыдно…

Никогда ранее не терявший присутствия духа, я вдруг неожиданно потерял его. Ветер кинулся к окну, и снежинки больно ударили меня. Я-закрыл окно и чуть повернулся к свету. Подошел Никифоров.

– Не знаю, доктор, как ты, – пробурчал нервно он, – а я буду жаловаться. Завтра же первой электричкой еду в Москву. Я им там такой разгон устрою. Короче, ох и наваляются же они у меня в ногах.

Никифоров хотел сказать что-то важное. Потому что первое предложение, вылетевшее из его уст, прозвучало примерно так: «Ты, доктор, извини… Но ты, доктор… Короче, тебе надо…»

Но тут дверь раскрылась, и в комнату влетел сельповский грузчик. Он был без шапки, полушубок в снегу. Подбежав к корыту, он с жадностью попил снежной воды. Напившись, пробормотал:

– Хорошо, что теплая, а то бы захворал! – А затем, увидев меня, крикнул: – Доктор, кончай лавочку… Васька-чирик помирает.

Дьякон, отложив в сторону Евангелие, спросил отца Николая, задумчиво смотрящего на играющих в снежных потоках ребятишек.

– Отец Николай, чем вы целый день опечалены? Скажите, может, помощь нужна.

– Никому нет дела до страданий, никому… – перекрестившись, прошептал отец Николай. – Брат идет на брата. Сын на отца. И разве может священник всем помочь.

– Я слышал, доктор просил вас помолиться за прекращение снега… – прошептал дьякон. – Из-за непрерывно идущего снега он не может вовремя поспеть к больным.

– Нет, нет, я не всесильный, – с грустью произнес отец Николай и добавил: – Ну почему я тогда об этом ему сам не сказал? Зачем обнадежил его, осчастливил. Он теперь небось верит в молитву.

– Вот те история, – перекрестился дьякон. – Если доктор всполошился, то и нам несдобровать. К февралю, чего доброго, занесет церковь снегом по самые купола.

– А как власть? – тревожно спросил отец Николай. – Ее тоже снегом занесет?

– Наверное, нет…

– А все потому, что бес, который в председателе сидит, уж больно силен…

Отец Николай и дьякон одновременно три раза перекрестились и поклонились на алтарь.

– Хорошо, что ты о снеге сказал… – прошептал отец Николай. – После Рождества сразу же поеду к архиерею, посоветуюсь, как дальше нам быть…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Его слова оглушили меня точно гром. Васька-чирик, богатырь, ему нет и сорока! Несколько часов назад я видел его. Он был жив-здоров… Быстро застегнув пальто и накинув платок, взял свою сумку.

– Простите… – сказал я Виктору и Никифорову. – Простите…

Виктор ничего не ответил, видимо, он не знал, о ком шла речь. А Никифоров, вдруг весь съежившись, застыл в странной позе, он стоял как манекен, не вынимая пальцев из волос.

– О ком угодно мог подумать, но чтобы Васька… – начал было он, но тут же замолчал, так как его подбородок задрожал…

– Ну и парит у вас. Снежный квас вы, что ли, настаиваете?.. – и грузчик нюхнул воду. – Чтобы зря вода не бурлила, взяли бы хоть пачку чая туда забросили…

Выбежав вслед за грузчиком на улицу, я услыхал звон бубенцов. По правой стороне улицы на снежной горке под единственным на 43-м километре горящим фонарем стояли сани, запряженные тройкой. Гришка Авоськин в офицерской шинели, поверх которой был плащ с капюшоном, стоял в санях широко расставив ноги. То ли от света, то ли от снега, но был он весь какой-то бледно-зеленый, изредка вздрагивал, то и дело мусолил во рту давным-давно погасшую папиросину.

– Вот, слава Богу, что он попался, – сказал грузчик и добавил: – А то у меня, доктор, когда наши люди вдруг умирают, на ноги такая трясучка нападает, что стоит пройти чуть больше десяти шагов, и я сразу же падаю.

– А в поликлинике были? – спросил я.

– Были… Главврачиха на совещании. А молодую врачиху ветром сдуло… Мы искали, искали ее и нигде не отыскали…

Как только Гришка увидел нас, он прикрикнул:

– Хватит трепаться! Человек помирает.

Свет на фонаре вспыхнул, и его единственный глаз загорелся угольком, от этого костлявая скула пуще прежнего выделилась, а худая щека, наоборот, потемнев, стала цветом походить на корку ржаного хлеба.

– Доктор, не обращай внимания, – шепнул мне грузчик. – Зимой совхозные коровки почти не доятся, вот он и злой.

И не успели упасть мы в сани, как Гришка присвистнул, точно Соловей-разбойник, а потом, что-то крикнув по-вороньи, улыбнулся. Его кнут описал над нашими головами два круга. И тройка так рванулась с места, что нас всех засыпало снегом. Чуть отряхнувшись, я спросил грузчика:

– Что с Васькой?

– А кто знает, – ответил он с грустью. – Лицом весь красный. Глаза навыкате, рачьи. Пытается встать и никак. Я его сердце ухом послушал, ну а там, доктор, такая тишина, словно никогда и не было его там у него.

– Ну нет, он не красный, он бледный. И глаза не рачьи, просто они светятся, – поправил грузчика Гришка.

Я вздохнул. Очень трудно было мне вот по таким характеристикам сделать заключение, что же на самом деле происходило с Васькой-чириком. Вот сани быстро перескочили сугробы на лесной просеке, а дорогу, соединяющую 43-й километр с Касьяновкой, мы покрыли за две-три минуты. Тревожно смотрел вперед грузчик. Весь напрягшись, до белизны в пальцах сжимал он борт саней. Казалось, что глаза его вот-вот выскочат из орбит и побегут впереди саней, чтобы успеть к происходящему раньше всех.

– Скорее… скорее… – то и дело просил он Гришку.

– Сам знаю, – отвечал Гришка и что есть мочи нахлестывал лошадей.

– Ну а здесь ты смотри не прозевай, – продолжая волноваться, советовал грузчик. – Короче, от поссовета надо резко вправо, ну а потом прямиком по Нинкиному огороду.

– Да знаю я, знаю, – бурчал Гришка и так смотрел вперед одним глазом, словно прислушивался к чему-то очень и очень важному. Кнут его свистел, щелкал. Полы незастегнутого плаща и шинели хлопали на ветру. Шапку он потерял по дороге, и растрепанные волосы, вытягиваясь в струнку, казалось, вот-вот оторвутся и унесутся в неизвестные края.

Гришка Авоськин был малый что надо. Он воевал, дважды был ранен. Глаз потерял при взятии рейхстага. Когда пошел он с солдатами в последнюю атаку, неожиданно брошенная в него немецкая граната разорвалась в воздухе, и, отскочивший от нее крохотный, с овсяное семя, осколок попал ему в левый глаз. Но он довел атаку до конца и даже захватил в плен десять немцев. И лишь после боя он вдруг заметил, что в правом глазу его солдаты обнимаются и во всю глотку орут: «Все, теперь баста, мы победили!», а в левом глазу темнота.

Тут солдаты из правого глаза подбежали к нему и ляпнули:

– Гришка, а ты знаешь, у тебя заместо левого глаза кровяной сгусток.

И принесли зеркало. Гришка глянул в него, но не охнул, а только, двинув бровями, сердито сплюнул кровяную слюну.

– Как были фрицы подлецами, так они ими и остались. Надо же, под самый конец войны сделать такую отметину… – и, помолчав, вдруг весело рассмеялся. – Эх, да нечего, братцы, тужить. Самое главное, братцы, мы теперь будем жить.

В медсанбат идти Гришка отказался. Видно, понял, что покалечен на всю жизнь.

– Эх, друзья, вы мои друзья, – кинулся он к солдатам и заплакал. – Эх, друзья, вы мои друзья. И пусть мы пока нищие, и пусть мы пока плохо живем. Но нет, нет, братцы, мы теперь по миру, братцы, не пойдем!

И, подняв над головой автомат, Гришка ахнул, а за ним ахнули и все остальные. И задымился, закрутился воздух над рейхстагом. А потом под бравые выкрики и своих и чужих солдат запорхал Гришка в воздухе бабочкой, раскидывая в стороны опаленные полы шинели и выказывая из-под порванной гимнастерки испачканный в саже и похожий на детскую соску пупок.

– Генерала качаете? – спросили солдат артиллеристы.

– Выше, – гаркнули хором солдаты.

– Маршала?

– Эх вы, пушкари, – касьяновского Гришку. Вот кого.

И артиллеристы, улыбнувшись и поняв о ком идет речь, бросили пушки и кинулись помогать пехоте качать касьяновского Гришку, у которого звон медалей напоминал звон солдатских ложек, торопливо выбирающих гречневую кашу из котелков. Медали его так сияли, что солнечные зайчики не переставая бегали по заплаканным от радости солдатским лицам.

После в медсанбате Гришку отругали, так как его дырявый глаз можно было бы и спасти, если бы он заместо качанья в воздухе сразу бы обратился к докторам.

– А при чем здесь качанье? – удивился Гришка.

– Да при том, – объясняли те. – Вместе с телом и душой твой глаз так раскачали, что все хрусталики из него повылетали. – И вдруг, всмотревшись в Гришку, медсанбатовцы спросили:

– Парень, погоди… А ты, чай, не касьяновский?..

– Касьяновский, – тихо ответил Гришка.

– Вот те раз… – в растерянности произнесли они.

Оказывается, почти весь медсанбат, во всю глотку выкрикивая: «Да здравствует русская Касьяновка!..», что есть силы подкидывал в воздух около рейхстага этого самого Гришку.

Прошли годы. Умерла от болезни Гришкина жена. Оставшись один, детей у него не было, Гришка отдал свой дом детсаду и стал жить там, где и работал, на ферме. По целым дням пропадал он на скотном дворе, подвозил коровам силос, сено, отчищал от навоза пол. А когда доярки по какой-нибудь причине на работу не выходили, он доил коров.

– Ну а че же тут такого? – смеялся он, если его журили за то, что он занимался бабским делом. – Вы меня, братцы, не больно журите. Самое главное, вы запомните, что если есть на свете молоко – значит, мир побеждает войну.

Доярки любили его и часто вздыхали по нему. Бездетные вдовы, поправив лифы, шептали друг другу:

– Если не был бы наш Гришка старым, можно было бы от него и ребеночка сообразить…

И доярки, вдруг хитро подмигнув Гришке и окружив его, хохотали:

– Если бы мы не пили молоко, то были мы не квочками, а точками, которые и не ущипнуть, и не поприжать… – и, чуть-чуть расстегнув на груди платья, они выказывали Гришке такое богатство…

Замечая красоту доярок, Гришка, с трудом сдерживая себя, говорил:

– Бабы, а вы знаете, как бы у нас чего не вышло… Я ведь не как некоторые… я ведь еще мужик…

Доярки рады, что наконец-то подействовали на Гришку. И работающий с ними мужик вдруг становится самым родным и близким.

И пусть свеж и чист и как никогда красив снег. Но все равно нет ничего красивее совхозных доярок. А как нежны они… А с каким вдохновением любят… Не стесняясь взглядов коров и радостного лая собак, доярки обнимают Гришку. И ничего им в этот миг не надо… был бы только Гришка… Коровы, посматривая на Гришку, сочувственно вздыхают, точно и они причастны, и точно они что-то значат.

– Гриш, а ты всегда будешь нас любить?.. – шутя спрашивают его доярки.

– Всегда, – бойко отвечает Гришка и, одним глазом осмотрев их всех поочередно, достает из-за голенища кнут, и, прижавшись спиной к стене, с каким-то смущением объясняется: – Погодите… погодите… – и чуть не плача, еще больше смущенный ожидающими ответа взглядами, добавляет: – Дайте мне от вашей красоты хоть немного успокоиться, – а затем вдруг, задумчиво прищурив глаз, он уже чистым, прояснившимся голосом говорит: – Неужели, девочки, конченый я, ежели всех я вас так здорово люблю? Ох, вы, бабы мои, бабы, да неужто нету у вас мужичков, окромя меня. – И с каким-то возмущением, точно вырвав что-то из души, он, накинув плащ с капюшоном, добавляет: – Эх, да что же это я? – И, что есть силы ударив кнутовищем себя по руке, он вдруг бежит к тройке, шепча беспомощно: – Эх, ну да какой же я все же подлый! – И, упав в сани и отпустив вожжи, он, по-разбойничьи свистнув на тройку, кричит: – Ой да вы, кони, мои кони, скорее унесите меня в кромешную даль!

Тройка несет его. И он, подставив раскрасневшееся от пота лицо снежному ветру, остужает его. И, вздыхая, в растерянности произносит:

– Эх, да что же это я… – И думает: «Отчего это я жадно так к бабам кинулся? Почему страсть не удержал? Ведь раньше всегда в этом деле себя удерживал. А тут вдруг…»

Открыв широко рот, он пытается побольше глотнуть холодного воздуха, чтобы остудить неровный стук раскипятившегося сердца. Но как ни разгоняет он лошадей и как ни заглатывает он воздух, все равно не успокаивается ни его сердце, ни его душа. И, остановив тройку, падает Гришка в снег и начинает с такой жадностью есть его и прижиматься грудью там, где булькает его сердце, до тех пор, покуда какая-нибудь из доярок вдруг, найдя его, поднимет и, расцеловав, красивым полушепотом скажет:

– Гришечка, поехали ко мне на чай… – И увезет километра за три от фермы, туда, где стоит ее дом.

А утром Гришка, пахнущий духами, растерянно посмотрит на доярку и, тихо улыбаясь да щуря единственный глаз, скажет:

– Ну, матушка, кабы не твоя красота, был бы я давным-давно не тут.

И разодетый, причесанный, обсыпанный конфетти, он вдруг явится к коровам в белых лайковых перчатках, в клетчатых брюках и в кирзовых сапогах. Все улыбнутся такому его виду, а посмотрев на его новые кирзовые сапоги, доярки хором скажут:

– Похлеще инспектора, фрайер.

К моему удивлению, Гришка даже в самые жаркие летние месяцы ходил в кирзовых сапогах. Один раз я спросил его:

– Гриш, неужели ты в этой кирзе с самой войны топаешь? – и пристыдил его: – У тебя денег нету, что ли, чтобы купить ту обувку, что и все носят?

– Деньга-то, доктор, у меня есть, – с бойкостью отвечал Гришка, а потом горько вздыхал, в волнении надолго прищуривая свой глаз.

И тогда мне казалось, что он с каким-то трудом подыскивал нужные для ответа слова. Наконец, собравшись с мыслями, он говорил:

– Я-то, сынок, и в кирзе прохожу свою жизнь, а вот народ, за который я дрался, пусть бы в туфельках эту жизнь походил… – И затем с какой-то торжественностью добавлял: – Пусть лучшая обувь у моего народа будет… – И вздыхал: – Сам ведь знаешь, туфелек пока не хватает…

Оказывается, он, работая на ферме, молоко не пил. Бывало, раньше, еще не зная об этом, принесут ему доярки четверть молока, а он вежливо отстранит ее:

– Мне не надо. Пусть народу.

Летом шоферы, ухаживающие за доярками, привезут ему картошки, дынь, арбузов. Тут бы брать и прятать, а он все в целости и сохранности возвратит обратно. И скажет рассмущавшимся шоферам:

– Мне не надо. Пусть народу.

– Да ты что, чокнулся? – удивляются те.

– Нет, – отвечает им Гришка.

И, печальной улыбкой скрыв свое потаенное, только ему понятное волнение, он в задумчивости прижмется непокрытой головой к борту машины и, с отчаянием смотря себе под ноги, не сдерживая себя, как заревет да как заплачет, что доярки в испуге не знают, куда им глаза девать. Шоферы, ничего не понимая, стоят как истуканы.

– Девки, да что это с ним? Вроде мужик, а плачет хуже малого. – И, подойдя к нему, начинают успокаивать: – Гриш, а Гриш… ну да будет тебе…

– Ой, да это, ребятки, он не на вас обижается, – волнуясь, скажет какая-нибудь доярка. – Контуженый он. Война ему вспомнилась, вот он и заплакал…

– Да не контуженый он… – вдруг перебьет ее другая. – Просто он фронтовых друзей вспомнил. Они убиты, а он жив, вот и мается…

Никто никогда не знал его отчества. Все знали только его имя и фамилию. Говорили, что отца у него никогда не было, рос он всю жизнь заброшенным.

Иногда зимой, когда работы на ферме мало, он приезжал ко мне в поликлинику на подмогу. Поправляя на ходу полы шинели и плаща, он подходил к моему занесенному снегом окну и, раза два царапнув батожком по стеклу, давал о себе знать.

Гришке предлагали должность счетовода, а он вдруг взял и пошел работать на ферму… И ничего, рад навозу, силосу, коровьему запаху… Мало того, он почему-то считает, что нет в мире человека счастливее его. И хотя бывают в его жизни грустные минуты, он не унывает.

Да что там Гришка? А вот взять хотя бы наших совхозных мужичков: Антипа, Устина, Ивана и Пантелеймона. До чего же они умелые! Весной и осенью они на тракторах распахивают поля, летом на комбайнах трудятся, а зимой на подхвате, куда пошлют, то в конторе плотничают, то у бани снег разгребают, то электрикой занимаются, а то, бывает, сядут в детсаду вместо заболевших воспитательниц и детей нянчат. На что Никифоров, и тот хвалил всегда их:

– У совхозных мужичков, – говорил он, – большое будущее!

– А почему это? – спрашивали его с недоумением касьяновские жители.

– А потому, что в отличие от шабашников они, окромя спасибо, ничего не берут.

Никифоров был прав. Уж если совхозные мужики кому брались оказать помощь, то деньги за это не брали.

– Неужели даже рубчика не возьмете? – удивлялись некоторые.

– Не возьмем, – отвечали мужички. – Пусть нами сделанное дело вам на долгую память будет. Вдруг и вас кто-нибудь когда-нибудь попросит помочь, и вы, вспомнив нас, тоже, окромя спасибо, ничего не возьмете.

– Свои ребятки, – говорил про них и Корнюха.

И лишь баба Клара шипела:

– Небось славу себе зашибают. Прославиться, как евангелисты, хотят.

– Ой и дура ты! – кричал на нее грузчик. – Ой и дура. Да ежели хочешь знать, им славы не занимать. У них у каждого по ордену боевой Славы.

– Вот оно что, – удивлялась баба Клара и, помолчав, оправдывалась: – Я ведь думала, что они не воевали.

Совхозные мужики умели и крыши чинить, и шорничать, и печи класть, и щи варить, и хрусталь грузить, и даже кастрировать поросят.

– Откеля вы эти науки привезли? – спрашивала их баба Клара.

– С фронта, – с улыбкой отвечали те.

И баба Клара, поразмышляв, что совсем неплохо, ежели заместо денег али водки совхозным мужичкам будет достаточно одного спасибо, прикладывала руку к груди и, замерев в полупоклоне, просила:

– Антип, Устин, Иван, Пантелеймон… Пожалейте рабу… Погребок у меня обветшал, обмельчал, еле я в него сейчас пролезаю. Мне бы его чуть-чуть углубить, а заодно бы стенки укрепить.

– В чем дело? – хором успокоили ее мужики и, успокоив, добавили: – Вот как только закончим совхозный гараж, и сразу к тебе. Поняла, бабка?

– Поняла, все поняла, – и баба Клара пуще молодой девки, на ходу перепрыгивая ямы и кусты, помчалась освобождать погребок от снежного кваса.

А ровно через час, как было и обещано, совхозные мужички появились у бабкиных ворот. А через два часа на ее территории выросла огромная куча глины. Совхозные мужички, ловко орудуя лопатами, углубив погребок, выравнивали стены. Как лихо работали они! Работая, пели, улыбались, шутили. Их бронзовые лица, чуть освещаемые свечами, которые стояли по углам погребка, с застывшими умными глазами, с полураскрытыми губами, ровными, белыми как сахар зубами, говорили о том, что эти люди, к удивлению некоторых, труда не боятся, а, наоборот, они так привыкли к нему, что без него не могут прожить и дня. Постепенно стены погребка выравнивались.

– Устин, смотри, а земля тут ну точь-в-точь, как и та, – заметил Пантелеймон, и в отличие от всех, окропленный веснушками и выглядя от этого моложавее, он, с трудом сдерживая дрожь в руках, взял свечу и осветил стену.

– Ой, братцы, наша землица, окопная… Какими судьбами она, родненькая, тут оказалась, – взглянув на нее, простодушно, точно ребенок, произнес Устин и осторожно прикоснулся к ней. – Ох ты миленькая моя… – И, взяв горсть земли, он прижал ее к длинному шраму на щеке. Прижал и замер, а потом, закрыв глаза, он с такой жадностью к ней прислушался.

– Гудит? – спросил его Иван.

– Гудит… – тихо ответил Устин.

– Не остыла еще земля от войны, – с грустью произнес Антип и расстегнул ворот своей гимнастерки. Он дышал тяжело, нервно. Мешали осколки в легких…

Вслед за Пантелеймоном и все остальные, взяв свечи в руки, осторожно, точно ища выхода из того далекого, памятного окопа, стали щупать стену, гладить ее, грустными улыбками отмечая все ее неровности, складки, ссадины, потертости. Они все вдруг ощутили теплоту и парок землицы. Надо же, сколько ее били, а она живая…

– Ребята, а вы помните, в нашем блиндаже из точно такой же земли стена была…

– А как же, помним, – ответил за всех Устин и поднял с пола выскользнувшую из рук Пантелеймона горящую свечу.

– И она нас помнит… – растроганно прошептал Антип и, встав на колени, прижался к земле.

– Господи! Да неужели же все едино? – обхватив руками голову, прошептал Иван, и свеча в его правой руке вдруг так ярко осветила лицо, на какую-то секунду превратив его, мужика, в юношу. От него вдруг повеяло такой добротой и такой чистотой, что обернувшийся Пантелеймон вздрогнул:

– Ванька, ты это или не ты?

А потом и все остальные обернулись и в каком-то недоумении замерли.

На месте прежнего Ивана стоял еще не позабытый ими юноша, только что прибывший на фронт. Словно он пришел из начала войны. Уста его шептали. Трое мужичков прислушались.

– Спасибо тебе, мама, за все тебе, дорогая, спасибо, за то, что и победили мы, и остались живы…

Вдруг, опустив руки, юноша вновь стал Иваном – тихим, большеглазым, с черной родинкой на левой щеке и с недобритым расцарапанным подбородком. Глаза его все еще светились: это был след нахлынувших на него воспоминаний о дне, когда он один, оставшись в живых из сорока шести бойцов, как безумец, став во весь рост, пошел с тремя связками гранат крошить немецкие танки. Ну а потом без единой гранаты и без единого патрона он, раненный в голову, пал на землю и, прижавшись к ней стриженой головой, прошептал: «Мамка, танки не прошли, я победил».

Он плакал, раскоряченные толстые пальцы обеих его рук проткнули землю, точно нежную копну материнских волос. А когда утих шум артиллерии, он вдруг услыхал до боли знакомый звук. Это шмель гудел над несломленным цветком… И чей-то голос просил: «Миленький, обними меня, обними».

В трех шагах от него догорали немецкие танки.

Санитарка, быстро перевязав ему голову, высвободила его грязные пальцы из земли и, перевернув на спину, пристегнула к нему ремни, за которые придется тащить его, а потом, с испугом посматривая на танки, она опять затараторила быстро и громко: «Миленький… ну обними меня…»

Антип шагнул к Ивану, хлопнул его по плечу и спросил:

– Жив?

– Жив, братцы, жив, – ответил Иван и, кинувшись к мужичкам, стал свободной рукой обнимать их. Пламя свечей, приближаясь друг к другу, необыкновенно ярко освещало их лица, особенно тогда, когда они прижимались плечами.

Баба Клара, незаметно вошедшая в погребок, замерла в левом углу. С удивлением смотрела она на сцену, происходившую между совхозными мужичками, смотрела и глазам не верила. Слушала и ушам своим не верила.

– Ребята! – тихо сказал Пантелеймон. – А вы помните танкиста Пашку?

– Помним, – тихо ответили и они.

– А артиллериста Веньку?

– А как же.

– А связиста Еремеича?

– И связиста Еремеича.

И тогда Антип, смахнув с глаз слезу, зажмурил глаза и сказал:

– Столько лет они уже в земле, а мы их не забыли, мы помним…

Минуты две они постояли молча. А потом они поставили свечи по углам, и каждый, оставшись наедине со своими мыслями, принялся вновь, как и тогда на войне, строя блиндажи, выбривать стену. Свечи светили тускло, наверное, поэтому глаза у мужиков потускнели, углубились, и до того знакомые их лица показались вдруг бабе Кларе непривычными. Мало того, когда Антип поставил свечу в угол, прямо над ее головой, то, к удивлению бабки, как ни шевелилась и ни крестилась она, он почему-то ее не заметил. Хотя и была она от него на расстоянии руки, хотя и видела и его широкие глаза, и даже свое рядом с огоньком свечи отражение в них. А когда пламя от Антипова выдоха задрожало, ей показалось, что огонек обжег ей лицо. И в этот миг какой-то ужас охватил ее. «Ну как же так? – со злостью подумала она. – Я стояла совсем близко, а меня они даже не приметили? Будто и не жила я. Будто для жизни ненужною я была», – и баба Клара под впечатлением необычайной скорби и горечи заплакала.

Она плакала, растирая по лицу слезы вместе с глиной. Но ее не слышали. Совхозные мужички в двух шагах от нее, с азартом шурша лопатами, наводили на стене глянец. И тогда баба Клара, вся какая-то жалкая, высохшая и приниженная, вдруг крикнула:

– Антип!

– Я, – гаркнул тот как на разводе и, кинув в сторону лопату, вытянулся стрункой.

– Устин!

– Я, – гаркнул и тот, став по левую сторону от Антипа.

– Иван!

– Я.

– Пантелеймон!

– Я.

– Что же это вы, детки?.. Что же это вы… сыночки… – прошептала она, и в груди заклокотало, забулькало. Она внимательно всмотрелась в лицо каждого. – Ну как же вы это так? Ведь я рядом была… А вы меня и не приметили…

– Ты о чем это, бабуль? – с недоумением спросил ее Пантелеймон.

– А все о том! – крикнула баба Клара и вдруг исчезла из погребка. А минуты через две, открыв нараспашку верхнюю крышку погребка, она стала забрасывать совхозных мужичков бумажными розами. Розы сыпались на мужицкие головы без всякого удержу, точно дождь или вьюга. Корзина за корзиной, ведро за ведром. А баба Клара шептала и шептала:

– Вот извольте, это все вам.

Розы в отблеске пламени свечей напоминали праздничные всполохи салютов. Темно-вишневые лепестки переливались всеми оттенками цвета.

– Смотрите, как красива эта розовая дымка, – сказал Иван и добавил: – Ребята, а помните, как горели на Курской дуге фашистские танки?

– Ребята, а помните, когда вы пришли ко мне в медсанбат и заместо водки принесли мне точно такой же букет роз? – воскликнул Антип.

– Все помним, – произнес Пантелеймон и стал собирать в букеты розы.

– Ребята, а это вам, – раздобрилась на прощание баба Клара, сунув в руки мужичков по четвертаку.

– Ой, да нам, баба Клара, ничего не надо, – сказали ей совхозные мужички и положили на стол деньги.

– Ну а что бы мне вам такое дать, чтобы и вы меня запомнили? – заметалась бабка и вдруг, остановив их, спросила: – Простите, а вы крещеные?

Мужички с улыбкой посмотрели на бабку и ответили:

– А как же, вначале на Курской, потом на Одере, но хлеще всего под Новороссийском.

Бабка вновь с удивлением осмотрела их. Ее рука коснулась шрама на Устиновой щеке. В задумчивости вздохнув, она прошептала:

– Я поняла…

И, упав на колени, прижала к груди руки:

– Сынки, спасибо вам. За все на свете, родненькие мои, спасибо. И за погребок, и за то, что обо мне вспомнили, – Ее голос дрогнул, и она как на исповеди произнесла: – Признаю свой грех. И каюсь, что не так жила…

Первый раз в жизни каялась баба Клара перед жителями Касьяновки. Впервые и они видели ее такой. И впервые поняли, что она уж и не так плоха, и хоть душа у нее маленькая, но она есть.

Совхозные мужички посматривали на алые розы, которые приколола к их груди баба Клара, и, улыбаясь, шептали:

– А все же баба Клара хорошая.

Именно после того памятного посещения ее совхозными мужичками изменилась баба Клара. Большую часть снежного кваса она вдруг в один из дней, к удивлению грузчика, ни с того ни с сего за «спасибо» отдала на поссоветовские нужды.

Отец Николай вместе с верующими выходит во двор храма. Ребятишки, строящие из снега вертеп, затихают.

– Батюшка, не видать еще звезды? – спрашивает отца Николая старушка. Глаза у отца Николая сужаются. Он внимательно смотрит в небо. Виден ковш Большой Медведицы. Мигая разноцветными огнями, очень низко над землей летит большой самолет.

– Покудова нету, – отвечает отец Николай и, перекрестившись, добавляет: – Благовестница Рождества Христова, явись поскорее и распространи на землю свои сокровища добра.

– Рождество Христово! Праздник важнейший из всех! – громким басом пропел молодой дьякон. И певчие тут же подхватили: «Тайно родился еси в вертепе, но небо Тя проповеда, якоже уста, звезду предлагая Спасе, и волхвы Ти приведе верою поклоняющиеся Тебе: с ними же помилуй нас!»

– Батюшка сказал, что скоро появится звезда! – закричали радостно мальчишки и, подпрыгивая, забегали вокруг маленькой елки.

Под горкой чернеет густой лес. И слышно, как шумят проходящие электрички, от дуг которых разлетаются по снегу огненные искры.

Обогнув поссовет, Гришка резко повернул направо, потом мы проехали вдоль одного забора, потом вдоль второго, и у наклонившихся зеленоватых, полузанесенных ворот вдруг наша тройка остановилась.

– Кажись, приехали, – сказал Гришка и, сунув кнут за голенище, выпрыгнул из саней.

Я посмотрел во двор, куда зашагал Гришка, и замер. Посередине двора на двух, а может быть, даже и на трех полушубках лежал Васька-чирик, а примерно в метре от него стояла толпа, насупленная и молчаливая.

Никита выхватил из моих рук чемоданчик и побежал к больному. Толпа, увидев меня, тихо поздоровалась, а потом опять насупленно стала смотреть на Ваську-чирика. Среди всех лиц я заметил лишь одно, сочувствующее происходящему, на остальных же сочувствия не было.

На несколько секунд я смутился толпы. Ну а потом забыл про нее, сработал врачебный инстинкт: перед глазами умирающий человек, и я, как врач, должен заниматься только им и никем другим.

Обогнав грузчика и Гришку, я первым подбежал к Ваське. Парок шел из его рта. Он дышал. Он был еще жив. Он осознанно смотрел в небо. Он реагировал и на свет, и на звуки.

– Вась, что с тобой? – И, нагнувшись к нему, я начал считать его пульс.

А он, чуть дотронувшись до моего лица рукой, с такой наивностью спросил меня:

– Доктор, это ты?..

– Я…

Какое-то равнодушие и пренебрежение ко всему прочитал я в его лице. Если бы Ероха увидел это лицо, он сказал бы: «Вот те раз. Парень жил-был и пропал».

Подошел Гришка, сощурив глаз, он пощупал Васькин лоб и, удостоверившись, что температура у него нормальная, сказал:

– Ты, браток, у меня не дури, тебе, браток, надо вставать…

Но Васька не обратил внимания на его слова.

– Послушайте, – прошептал он вдруг, чуть не плача.

Мы так и вперились в него глазами.

– Ну, слушаем, – сказал грузчик.

Васька, словно и не было нас рядом, отрешенно посмотрел в небо. Вздохнул. И потом, прикрыв глаза, попросил:

– Ребята, если вы меня хоть чуть-чуть любите и если вы меня хоть чуть-чуть уважаете, то прошу вас распороть мой полушубок.

Грузчик засмеялся:

– Ну это, Вась, запросто… – и, сграбастав Васькин полушубок, он, чуть наклонившись, натянул внутреннюю его подкладку, а Гришка, недолго думая, в двух местах по шву полоснул ее охотничьим ножом. Полоснул и ахнул. Точно живые карасики из-под швов подкладки вырвались на свободу деньги. Ветер приподнял их и закружил…

– Вась, а Вась, скажи, откудова это? Неужели эти деньги все твои? – спросил Гришка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю