Текст книги "Снег на Рождество"
Автор книги: Александр Брежнев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)
– А так. По нашей трассе эти платки возят. И вот только машины выедут из города, а Васька тут как тут. Ну а водители, чтобы он не придирался к ним, дают ему по платку.
– Надо же!
– И Нинке дарит. Платки ее слабость. Раз захожу я к ней с модным платком. Она хвать его и говорит: «Надо же, чистый хлопок, не то что Васькина синтетика», – и, платок спрятав, уселась на постель и ласково так мне говорит: «Поди… Поди…» Я подхожу, валенки снимаю. А она вдруг как задрожит да как посмотрит мне в глаза. Потом приказным тоном: «Ну а теперь скажи…» Я испугался, думаю: «Что говорить? Иностранного, как Никифоров, не знаю». А она за свое: «Скажи и скажи» – и глазом подмигивает. Тут я, поняв, в чем дело, учить не надо, с ходу: «Нинка, а ты знаешь, я так тебя люблю, я так тебя люблю. Хоть ты и стерва, но целовал бы я тебя всю жизнь…» И поцеловал ее. А она опять: «Скажи еще…» – «Зачем?» – удивляюсь я. А она: «Хочу…» Я опять: «Ну ты и Нинка, ну ты и стерва. Помню, позапрошлый год один раз ты меня бутылкой затарила. Три месяца я с твоей шишкой без обиды ходил, потому что по уши влюблен в тебя».
Тут она опять как-то странно посмотрела на меня. Прижалась к спинке кровати, голову наклонила и, не глядя на меня, говорит: «Нет, не любишь ты меня, – и добавила: – Хотя раньше я тебя ох как и любила».
«Вот задача… так задача… – думаю я. – Баба в любви признается…» Хочу утешить ее, ничего не получается. Тут, смотрю, руками она лицо закрыла. «Ага, – думаю. – Все ясно». И бух перед ней на колени и медленно, медленно произношу:
«Ниночка, да я из-за тебя… – и зубами как заскриплю. – Потерял покой», – и глаза что есть мочи в потолок закатываю, чтобы слезы поскорее выдавить… Как увидела она слезу, разжалобилась, утешать начала.
«Ой ты, миленький ты мой», – и ну давай меня целовать. Ну, тут я ать-два, ать-два – и в дамки. Перед уходом заводит она меня в маленькую комнату, где гора платков, и спрашивает: «Нравится?» Я отвечаю: «Очень… красивые платки…» – «Ну так бери, бери не глядя», – и кидает на меня целую охапку. «Как-то неудобно, Нин. Такое количество брать, – засмущался я. – Хоть и бесплатно тебе они дарены, а все же это деньги». – «Да какие там деньги, – ногой как поддаст по ним. – Их вторую десятилетку выпускают, ими все магазины завалены, лежат они, и никто их не берет. Черт их, что ли, придумал, – и Нинка стала объяснять: – Во-первых, колючие, во-вторых, как ни расправляешь на голове, они, видно, ткань такая, упрутся углами в небо, и ходишь рогатая. Вышивка и та наполовину выполнена, левая сторонка подрублена, правая зарублена, ну а после стирки платок разов в пять уменьшается».
«Тогда зачем же тебе их Васька дарит?»
«А потому, что он может дарить только то, что досталось ему бесплатно».
«Знать, платки эти одноразовые?»
«Не одноразовые, а разовые, – буркнула она, и когда мы с ней вышли на улицу, она подвела меня к окну, которое было завешано одеялом. Приподняв одеяло, сказала: – Пусть кто угодно залезает, мне таких платков не жалко».
«А вдруг Васька узнает?»
«Ну уж это дело мое», – сказала она.
И тут Корнюха, точно испуганная птица, не глядя мне в лицо, произнес:
– Ой, если бы ты знал, как мне до сих пор стыдно за то, что я не заметил ее любви, – и, обхватив руками голову, он заходил по балочке.
Что происходило с ним? О чем он думал? Может, он боялся любить Нинку или на самом деле любил ее, но не мог жить с ней. Известно было лишь одно, что он стыдился своего настоящего отношения к ней или, как он объяснял: «За глаза одно говорю, ну а как встречу ее… руки опускаются…»
Вот он вновь подошел ко мне.
– Доктор, а это правда, что сейчас многие не по любви живут?
Я опешил. Вот так вопрос. Мало того, его задает человек вдвое старше меня. Чтобы помочь ему, я ответил:
– Знаешь, бывает всякое… Но все же большая часть сходится по любви.
– Спасибо, – прошептал он.
Понимая Корнюху, я вздохнул. Вспомнилось мое первое увлечение, которое я чуть было не принял за любовь. Я только начинал работать. В мою палату попала скромная, тихая девушка с ожогом глаз, она, куря, готовила краски, растворитель вспыхнул…
Она заканчивала какой-то художественный институт. И уже выставлялась. Подруги, навещавшие ее, говорили: «Через год она прославится».
Маленькая, худенькая, с белыми ручками, она казалась мне идеалом скромности. Мне нравились ее редкие, коротко стриженные волосы. «Ей незачем иметь длинные косы, – рассуждал я. – Ведь она все время в творчестве, в труде…» Ее розовая кофточка (я разрешил надеть ее за неделю до выписки) пахла новыми, еще никому не известными духами, недавно подаренными ей известным старым художником.
Я не спрашивал ее о работах. А она мне тоже ничего о них не рассказывала, наверное, считая, что только лечение больных и есть мое счастье.
За день до выписки я пригласил ее к себе в кабинет.
– Понимаете… – начал я с волнением. – Мне хочется посмотреть ваши работы.
– Посмотреть? – улыбнулась она и спросила: – Зачем это вам?
– Мне хочется лучше понять…
– Вылечили вы меня или нет, – вдруг перебила она и, подняв брови, с улыбкой развела руками. – Извините, но в больнице не пишется…
– Тогда черкните что-нибудь, просто так… на память, если можно, конечно.
– Что угодно?
– Что угодно.
– Какой вы смешной, – сказала она и, улыбнувшись, согласилась.
Да она и не могла бы, наверное, не согласиться. Если бы она знала, сколько я сил, энергии, нервов потратил, чтобы спасти ей глаза.
– Ты так печешься о ее глазах, – удивлялись товарищи.
– Она художник, и глаза для нее – это все, – объяснял я им.
– Ты просто без ума от них, – и смеялись. – А точнее… от нее…
Я поссорился с товарищами и, кроме работы, уже ни о чем с ними не говорил. О чем говорить мне было с ними, если они не понимали, что значат для художника глаза. Когда повязки сняли, я просидел у ее постели не одни сутки.
– Что же вы не уходите? – спрашивала она.
– Я потерял ключ от квартиры, – отвечал я ей и вздрагивал, чувствуя на себе ее удивленный взгляд.
– Правда? – улыбалась она.
– Да.
– Нет, вы пошутили, – и она тихо смеялась. – Это работа у вас такая… добрая. Не будь ее, вы бы не сидели, – и вдруг, смутившись, добавляла: – Почему вы так смотрите на меня? Почему?
– Почему? – смущался я. – Право, не знаю…
И вот день выписки, и она снова в моем кабинете.
– А это вам, – сказала она и положила передо мной лист.
Я не поверил глазам.
– Вы? – прошептал я в восторге. – Вам нравится Герника? – спросил я и встал из-за стола.
Она, проведя пальцем по лицу, улыбнулась.
– А кто это?
– Как? – удивился я.
– Я не знаю его, – сказала она. – Все, кто нравился и с кем я дружила, звались иначе. Был Герик… был… – и вдруг, устыдившись чего-то, покраснела, в каком-то нетерпении придвинувшись ко мне, усадила меня рядом и сжала мою руку…
– Ну, что прикажете еще?
Никогда в жизни я не испытывал такого. Я смотрел перед собой, и все вещи будто плавали в дыму.
– Вам плохо? – спросила она.
– Нет, – сказал я.
И вышел. Пошатываясь, шел по больничному коридору. Он был чужим. Санитарки везли на каталке белье. Чтобы она не сбила меня, я прижался к стене.
– Ну вот и все, – и, опустившись на корточки, я обхватил руками лицо.
– Доктор, что с вами? – спросил меня чей-то голос – Почему вы одни? А где ваша красавица? Все говорили, что вы женитесь на ней.
Я ничего не ответил. Подошел к окну. Снег в нем был черным.
Через день вечером спускался я по шаткой больничной лестнице, где всегда тускло мигала лампочка. Увидел девушку-гардеробщицу. Лунный свет, проникая в окно, мешался с электрическим, и от этого лицо ее было призрачным.
– Как, вы еще не ушли? – спросил я.
– Нет.
– Если вы сегодня в ночь, я отпускаю. Оставьте ключ сестрам, а сами идите домой.
И, накинув шарф, стал надевать пальто. Застегнулся.
– Если хотите, я могу проводить вас в любой конец… Ведь вдвоем не то, что одному…
– Спасибо, – и она вздохнула. – Я бы с удовольствием, но меня некуда провожать…
Я удивился.
– Что, у вас нет дома?
– Нет, есть.
– Тогда почему не уходите? Хотя, впрочем, это ваше дело. – И, сжав в руке портфель, я собирался уйти один, без нее.
У самого выхода она остановила меня.
– Доктор, а вы знаете, я, может быть, даже умру.
Потрясенный, я так и раскрыл рот. Стало тихо. Слышно было, как по трубам булькала и шуршала вода, да из тьмы за окном не в меру завывала вьюга.
– Вы пошутили?
Она подошла к окну и уже оттуда, не смотря мне в глаза, ответила:
– Нет… У меня… может быть… опухоль…
Минуты две прошло в молчании. Затем, расслабив шарф, я как можно спокойнее и уже понимая, что она зачем-то придумывает себе болезнь, сказал:
– Вам лучше находиться дома… больше лежать, быть в покое и дожидаться выяснения диагноза.
– Я знаю, – внимательно выслушав меня, прошептала она и посмотрела на меня с каким-то безнадежным отчаянием.
«Ну и дела», – подумал я, а ей сказал:
– Жаль, я вас раньше никогда здесь не видел. А то бы посмотрел… и, глядишь, может, что-нибудь да и придумали…
Она присела на табуретку.
– Я готов помочь. Говорите, что нужно вам? – сказал я.
– Мне ничего не надо. Единственная просьба, не рассказывайте, что я… Понимаете, я только на ночь сюда прихожу. Мне Дуся, гардеробщица ваша, ключи дает.
– И вы ничего за это не получаете?
– Нет… А зачем деньги… при моей болезни, сами знаете, ничего не хочется…
– Тогда что заставляет вас приходить сюда?
– Одиночество… – и добавила: – А тут все же больница…
Она подняла голову. Лицо ее потемнело. Луна и электрический свет выделяли ее плотно сжатые губы, то морщинки у глаз, то кончик носа с прозрачным подбородком.
Я растерялся. Меня охватила паника.
А она, внимательно посмотрев на меня, усмехнулась.
– Пошутили насчет провожанья?
– Нет-нет… Нисколько…
И тут я начал говорить, говорить, и все это было не похоже на то, что хотел я сказать несколько минут назад.
– Я специально сегодня спустился черным ходом, чтобы зайти к вам… Как красива луна… Смотрите, даже здесь, в подвале, ее сказочный свет…
Она улыбнулась.
– Надо же, вы, как и я, любите луну.
Мы шли по кое-как расчищенной поселковой улице. Под ногами снежок приятно шуршал.
– Извините за нескромный и немножко сумасшедший вопрос, – сказала она, когда мы прошли метров сто. – А вы не боитесь, что заразитесь? Говорят, опухоли, как и грипп, передаются. А тут я еще на днях порезала палец, и у меня, наверное, начинается заражение крови.
– Что вы… Это все выдумки ваши…
– Правда?
– Неужели вы мне не верите?
– Верю.
– Айда на пруд, там скатимся с горки.
– Скатиться с горки, – она удивилась. – Что с вами, доктор?
– Влюблен.
– Ой, дайте я застегну вам пальто, а то, чего доброго, простудитесь.
– Как вас зовут?
– Виолетта.
– Красивое имя!
– Правда? А я его всегда стесняюсь.
Я подал руку, она подняла свою. Ее пальчики были холодные, тоненькие, словно птичьи.
– Вы рисуете? – спросил я, подумав, что уж если она не рисует, то, наверное, музицирует.
– Да, – ответила она. – Правда, нигде не училась. Да и то рисую лишь снег.
– Снег?
– Снег.
– Ура-а! Да здравствует снег! – воскликнул я, крепко сжав ее руку.
Мы, счастливые, шагали по полутемной улице вперед, туда, где шумел снежный ветерок…
Мне мама часто говорила: «Если врач перестанет любить, остановится жизнь». Хотя главврачиха говорила наоборот: «Доктор, ваше сюсюканье с больными не делает вас выше. Вы теряете гордость, вы становитесь бабой».
– Понимаете, жалко мне их… – оправдывался я. – А еще, я люблю…
– Ну знаете, – вспыхивала она. – Если врач будет любить каждого больного, то у него не останется времени не только для лечения, но и для своей личной жизни. Пусть любят и жалеют их папы, мамы, дяди, тети, – и вдруг, захохотав, добавляла: – Ну как можно любить Корнюху или сельповского грузчика, вечно бедных, без рубля в кармане?
– Я не согласен.
А она, вздрогнув и подобрав под себя полненькие ножки, усмехалась.
– Ничего, поработаете с мое. Не один раз до истерики доведут. Вот тогда и поймете. – И уже в силу какого-то простодушия, без всякой злобы, она добавляла: – Доктор, мой милый и дорогой, пока молоды, любите лучше не больных, а женщин, – и, поправив прическу, смотрела на меня с каким-то хитрым очарованием.
Почему-то в последнее время мне вспоминается рядовой ординатор Арсенич. Я познакомился с ним на последнем курсе института, когда мы проходили практику. В один из понедельников у него умерла жена, но он не оставил больных и пришел к ним как всегда улыбчивый, словно ничего страшного в его жизни не случилось. И никто из больных не узнал о его горе.
По вечерам нам, молодым студентам, собиравшимся попить чайку в его кабинете, он часто говорил: «Знаете, мои милые, будущие медики, где бы вы ни были и куда бы вас ни занесла судьба, помните, что самый тягчайший грех на земле, если вы обидели или ввели в грусть больного…»
Пруд с мостиком. Мы стоим с Виолеттой, обняв стволы берез. Над холмиками снега за маленьким снежно-белым домиком рыбака огромные ели.
Глаза Виолетты останавливаются на мне и точно спрашивают: «Доктор, а вы не шутите?.. А может, вы издеваетесь, и вам все равно?..»
– Вы мне поверили?
– Да! Поверил.
– И вы решились? – вдруг с каким-то отчаянием спросила она.
– В таком случае я приглашаю к себе. – Она взяла меня за руку и повела.
Она занимала полдома. Когда она зажгла свет, какое-то странное чувство охватило меня. Все стены и даже потолок в снежных картинах. Мне показалось, что в комнате, как и на улице, идет снег.
Вот засвистел ветер, а вот уже холод, протиснувшись ко мне за шиворот, заставил меня вздрогнуть. На всех картинах снег и что-то… Это «что-то» не отталкивало, наоборот, я должен в этом признаться, сильно притягивало. Подойдя к одной из картин, я спросил:
– Что это?.. – и тут же встрепенулся, чтобы предупредить ее. – Нет… Нет… Ничего не надо говорить…
И в ту же секунду я увидел знакомые лица, улицы и дома. Вот сельповский грузчик, держа в вытянутой руке шапку, наяривает гопака… А вот Нинка в красивой шали до пят, обнимая Ваську, несет на коромысле воду… А вот Корнюха вручает жене, только что приехавшей с юга, снежный гладиолус.
– Надо же, Никифоров! – воскликнул я. – Какой смешной. Председатель убегает, а он скачет за ним на медведе. Ну а это я лопаю на дежурстве печенье.
Виолетта, убрав с прохода картины, провела меня во вторую комнату. То, что я увидел, меня просто потрясло. Потолка в комнате не было. Вместо него – звездное небо. К потолочному проему приставлена лестница.
– Слышите?.. – прошептала она.
Ничего не услыхав, я с удивлением посмотрел на нее.
– Это так снежинки летят… – объяснила она и, быстро поднявшись по лестнице, позвала меня.
Я, как и она, став на сохранившийся край крыши, осмотрелся. Поселковые фонари скудно освещали дорогу, а луна еще скуднее освещала их. Шумел ветер. Чтобы не отморозить руки, я укутал их платком. А чтобы не упасть, чуть наклонился.
Виолетта вытянула вперед руки.
– Доктор, делайте, как я…
Став на колени, повторяю ее движения рук.
– Доктор, догоняй… догоняй… – зовет меня Виолетта.
Я струсил.
А она хоть бы что, спокойно стала левой ногой на край, правую задрала и опять как закричит:
– Доктор, догоняй… догоняй… – и брык с трехметровой высоты в сугроб.
– Виолетта, так опасно, – кричу я в ответ. – Чего доброго, шейные позвонки свихнешь…
А она:
– Ой, как тут бесподобно… ой, как тут бесподобно… Доктор. Становись на край.
Надо же, по доброте души так втюриться!
– Ма-ма! – закричал я, с трудом став на одну ногу. – Ма-ма! – хватаю пальцами воздух, снежинки, а упора никакого…
А она:
– Ура-а… Мы уже полетели… Догоняй меня… догоняй…
Неожиданно край крыши подо мной треснул, и я вниз головой приземлился в сугроб.
Снежинки недолго падали на меня… Через минуту Виолетта прилетела ко мне.
– А ты знаешь, у тебя получается, – сказала Виолетта.
Я, в испуге пробежав одну, затем вторую комнату, что есть мочи помчался к больнице.
– Ты куда? – закричала она. – Постой…
Остановившись, я посмотрел на нее. После полета она была очень красива. Румяные щеки, нежная улыбка, губы, чуть-чуть прищуренные глаза – все в ней привлекало меня. Вот она подошла ко мне…
– Вы озябли, – заметил я и протянул ей свой платок.
– Ничего, – прошептала она и, сжав мою руку, тут же отпустила ее и зашагала в сторону дома.
Я постоял, постоял. А затем, улыбнувшись, пошагал следом.
Шел густой снег, мела метель.
Заметив, что я иду за ней, она остановилась. Я нагнал ее.
– Слышишь… Эти снежинки так звонят…. будто на всех колокольнях России звонят в маленькие колокола… – и, закинув руки за голову, она в задумчивости посмотрела в снежную даль.
И хотя я молчал, мне почему-то вдруг тоже захотелось вот так вот, как и она, ее взглядом, полным волнения и страсти, посмотреть туда, откуда, по ее мнению, звонили снежинки. Видимо, ее фантазия рисовала картины, картины не холстяные, а живые… «Надо же, какая натура!..» – подумал я. Хотя понимал, что внешне она не привлекательна. Ее старомодное пальтишко без пуговиц, на ногах дешевые черного цвета войлочные сапожки, видавший виды штопаный-перештопанный пуховый платок накинут на плечи, она не покрывала им голову, и он лежал на ее плечах просто так, а с варежками доходило до смешного, они были обе правые, и одна черная, другая красная.
Видимо, жила она очень бедно, а порой почти даже безденежно, кому нужны ее картины, на которых один рождественский снег, да и с ним она не могла расстаться. А ее странная любовь к снежинкам и желание летать отпугивали поселковых мужичков. Что им летающая баба, если их головы вскружены и закружены снегом, тем самым снегом, который денно и нощно валит над Касьяновкой вот уже весь декабрь.
Ну, а еще… они, конечно, побаивались ее… Уж больно была она хрупкой. Руки тонкие, носик тоненький, а личико излучало до того нежный свет, что казалось, оно было из тончайшего хрусталя, тронь его, и оно тут же рассыплется. И поэтому затевать с Виолеттой свои полюбовные штучки типа обнимки с хрустом, последующим подбрасыванием девушки в воздух, а после, опустив руки, смотреть, как она будет падать в снег вниз головой, они избегали. Мужички видели ее во сне. А ее лицо часто проступало в их домах сквозь стекла окон, и, сказочно вися в воздухе, улыбалось им и манило за собою.
Встреча с Виолеттой на улице считалась для них счастливым предзнаменованием. Увидя ее, поселковые мужички всегда с почтением кланялись ей, ибо приятно было вдруг ни с того ни с сего встретить уж очень неземную девушку. Ее ангельские глазки, ослепительно-белые пальчики и обнаженная тонкая шея поразили и меня сверхъестественной прелестью. Таких женщин я не видел даже на картинах. Я никогда не слыхал о них. Мало того, я не мог себе и представить, что они есть и даже могут встретиться на моем пути.
А как я порой ждал встреч с Виолеттой. Они часто казались мне каким-то предрождественским знамением. Ее вера в то, что снежинки могут изменить людей и сделать их лучше, не казалась мне сказочной.
Я верил ей. И я говорил ей о своей вере. И она, радуясь моему пониманию, доверяла мне все больше и больше.
– Доктор, не знаю, сколько я проживу, но мне так хочется научиться летать… Мыслями, телом, душою, все равно…
– Вы уже летаете…
– Спасибо вам, – и, взяв меня за руку, она прошептала: – Если бы знали, как я одинока… А потом вдруг, посмотрев на меня, добавила: – Мама моя в роддоме умерла. Только умерла, и я тут родилась. – А затем спросила: – Скажите, а какой сегодня праздник?
Я вслушивался в звон рахмановской церкви, это ее звон казался Виолетте звоном снежинок в снежной круговерти.
– Ой, а я от этого снега совсем пьяная… Надо же, рахмановский колокольный звон чуть не приняла за звон…
– Ничего, бывает, – успокоил я ее.
А когда затих колокольный звон, она вдруг насторожилась.
– Ой, а что это?
Я прислушался. Издалека, то вздрагивая, то пропадая, неслись звуки знакомой мелодии. Да, так и есть. Это играл на балалайке наш поссоветовский дворник Ероха.
– Как хорошо, – тихо сказала она.
– Да, он мастер, – похвалил и я Ероху.
Ероха дневал и ночевал в поссоветовской кочегарке. Дома у него не было, денег тоже, лишь была у него работа да старая балалайка. Зимой и летом носил он на седой голове самодельную клеенчатую кепку десятилетней давности, хромовые сапоги, латаную-перелатанную рубаху с таким же латаным жилетом. Пальто у него не было, полушубка тем более. Если кому требовалась его музыка, к нему приходили с пальто или полушубком и просили: «Ероха, представляешь, без твоей музыки совсем грустно».
– Ну это, брательки, чепуховая болезнь, – и, с удовольствием двигая усами, Ероха, натянув чужое пальто, брал свою балалайку и, играя на ходу, шел к звавшим.
Обычно Ероху сажали, когда тепло, у окна, а когда холодно, у печи, чтобы, играя, он заодно и грел свои дряхлые кости. Подтянув струны, ухарски крякнув и топнув ногой, он запускал свою музыку. Теплая, задушевная мелодия всегда трогала… И через каких-то пять или десять минут все мужики разом менялись. Они с улыбкой слушали Ерохину музыку, счастливо вздыхая и что-то вспоминая… Ну а после того, когда их души начинали таять, они уже без всякого стыда перебивали друг друга: «Ероха, а ну-ка спой нам про баб, с которыми весело жить… – Ероха пел. – Ну а теперь спой ту песню, в которой завмаг, попавшись за взятки, себе башку проломил… Спой про директора, который, окромя кабинета, нигде не бывает… Спой про шефа, который служебную «Волгу» в бане моет…»
И Ероха пел. Выполнял заказы добросовестно. Пел яро, смело, живо. И почти все хохотали до слез. Вдоволь наслушавшись Ероху, мужики, подойдя к открытому окну, нервно курили. А если в компании был Никифоров, то тот обязательно хвалил Ероху: «Молодец, – и ласково хлопал его по плечу. – Только вот все никак не соберусь переписать твои басенки, уж больно нравятся они мне…» Но в полночь и Никифоров уходил.
Все засыпали. Только Ероха не спал. Даже оставшись один, он все равно тренькал и тренькал.
Иногда в час ночи приходил председатель.
– Ероха! Ты чего это растренькался? – спрашивал он и приказывал: – Закругляйся, пойдем к Верке.
– А одежонка твоя? – спрашивал Ероха.
– Моя… моя… – бурчал Пред, доставая из мешка Веркино манто.
– Ероха… А Ероха? – досыта наслушавшись треньканья, спрашивала Верка.
– Чего? – водил усами Ероха.
– А денег много у тебя?
– Ни копейки, – отвечал Ероха.
– Ну и бедность. Ну и бедность, – вздыхала Верка.
Потом она вновь спрашивала:
– Ероха… А Ероха? Чего?
– А у тебя бабы были?
– Не-а.
– Что ж, не любили?
– Нет, любили. Только через день-два как увидят, что я без копейки, сразу и уходят.
– А разве поссовет тебе не платит? А ну, Вовик, скажи, сколько он получает?
Пред краснел. Белел. Вздыхал.
– Ладно, будет тебе.
– Нет, ты уж с этого дня ему деньги обязательно заплати.
– Деньги будут ему только мешать.
Верка, зная, что от задремавшего председателя толку не добьешься, опять спрашивала Ероху:
– Ну а хлеб ты за какие шиши покупаешь?
– Да ни за какие, – спокойно шевелил усами Ероха.
Она смеялась.
– Надо же. Ты небось не знаешь, сколько и за хлеб платить?
– Не-а, не знаю, – простенько отвечал Ероха. – А зачем мне и знать? Люди за музыку порой столько надают, что мне не только на месяц, но и на два хватает. Ну а я и без хлеба прожить могу… Привычен… Когда в окружении был, то целый месяц корой питался.
– Не может быть, – удивлялась Верка.
– Все может быть, дамочка, – и, чтобы не заплакать и тем самым не опозориться перед Веркой-красавицей, Ероха так бил пальцами о струны, что Пред, вскакивая со стула, шептал: «Господи Иисусе… опять канонада…»
– Это не канонада, – скрипя зубами, отвечал ему Ероха. – Это «Аппассионата».
– Надо же, разбирается, – замирал председатель.
А Верка, удивленная Ерохиным рассказом, смотрела на него с таким напряжением и с таким вниманием, словно перед ней был не балалаечник Ероха, числившийся в поссовете дворником, а самый святой на Руси.
– Никола… Точь-в-точь Никола… – вдруг прошептала она обрадованно и, подбежав к Ерохе, стала просить его: – Играй, играй «Аппассионату», – а потом в восторге сказала председателю: – Это надо же, играет человек, у которого никогда не было денег. Ты представляешь. Нет, ты не представляешь? – и, не дождавшись, что ответит Пред, она, быстро достав рубли, комкая, стала бросать их на пол и в плаче шептать: – А вот вам… вот вам… Да здравствует «Аппассионата»…
– Ты что это? – закричал председатель на Верку и, став на колени, начал собирать рубли.
– Три… четыре… пять… – забормотал он и, сбившись со счета, опять крикнул: – Да что это ты?
– Я-то ничего, а вот ты чего?
И тогда Пред затрясся.
– Ты небось думаешь, что мне эти деньги запросто достаются?.. Да?.. Ну, отвечай же, когда тебя спрашивают! – и он сел на пол и заплакал.
– Неужели с ума сходит? – испугалась Верка.
На что Ероха ответил:
– Это, дамочка, у него от бедности, – и, чуть ослабив свое треньканье, добавил: – Только вы, дамочка, не больно волнуйтесь.
– Нет, ты не прав, он не бедный, он богатый, – в волнении прокричала Верка.
– Нет, бедный, – убедительней прежнего сказал Ероха. – Есть такое понятие в народе – человек-душа. Так вот он этой-то самой приставочкой, называемое душой, и беден.
– Да, это верно. Если бы не было у председателя денег, я бы с ним и не водилась, – и, кинувшись к председателю, стала хлопать его по щекам.
– Очнись… очнись… – закричала она ему на ухо.
От крика Пред пришел в себя. Посмотрел на Верку и, плюнув, пихнул ногой скомканные рубли.
– Захочу, не то заработаю… – пробурчал он и захохотал. – Мне за одни участки летом столько несут, что вам и не снилось.
Верка стояла перед ним, наклонив набок голову. Вдруг, вздрогнув, не вытирая с глаз слез, она крикнула:
– Значит, зазря комкала я их… зазря… – и, заплакав, добавила: – Тут не только ты виноват, тут и другие виноваты.
– Да ты что… с ума сошла? – встревоженно спросил ее Пред.
Ероха, закусив губы, со всей мочи наяривал «Прощание славянки».
– Побудь еще, – попросила Виолетта, когда я помог ей забраться на край крыши, с которого она должна была вновь взлететь.
Вздрагивая от порывов ветра, она спросила меня:
– Будешь делать, как я?
– С удовольствием, но сегодня больше не могу, – и чтобы не обидеть ее, придумал причину: – У меня вызов, ну а после на заводе надо лекцию рабочим прочитать.
А если честно, то я все никак еще не мог отойти от предыдущего полета.
– Ну ладно, – сказала она.
И, всплеснув руками, вся сжавшись, она, став на одну ногу, медленно, выказывая свои красные, заштопанные чулки, приподнялась… и полетела… Нет, мне не показалось… Даю вам честное слово, она полетела. Ее полет был до такой степени естествен, что я еще долго видел перед глазами ее красные чулки.
Была отличная погода. И снег был нежный, ласковый. Снежинки долго-долго кружили в воздухе. Я шел по сугробам и думал: «Ну зачем, почему она летает?» И тут я еле успел пригнуться. Виолетта чуть-чуть не задела меня, пролетая надо мной в пяти сантиметрах.
…Не только Никифоров, но и сам председатель полюбил полеты. Обычно к вечеру, когда на небо всходила луна и появлялись звезды, он подходил к Виолеттиному дому с Веркой. Растоптав на снегу небольшую площадку и вытянув вперед руки, он поджимал больную ногу и, покачиваясь, кричал:
– Пусть для некоторых она чудачка, а для меня она что-то наподобие летающей тарелки.
– А что? – соглашалась Верка. – Если ты будешь все время думать о полетах, то тебе не только Виолетта, но и весь поселок будет казаться летающей тарелкой…
А Виолетта, выглянув из окошка, уже кричала председателю:
– Делайте как я!
– С удовольствием, – отвечал ей Пред и, с трудом удерживая равновесие, цеплялся за Верку и вместе с нею падал в снег.
– Ну почему ты над ней все время смеешься? – сердился он на Верку.
– А потому… что все это цирк.
– Ну нет, нет… ты запомни, – кричал Пред. – То, что делает Ветка, совсем не смешно.
К храму идут старушки. Все они празднично одеты. Отец Николай смотрит из алтарного окна на снежинки и, изредка крестясь, шепчет:
– Русский народ всегда ждал… До каких пор ему еще ждать?
Крест на его груди блестит. В левой руке он держит горящую свечу. Дьякон читает псалмы. Отец Николай выходит из алтаря в храм. Медленно идет по нему, кланяясь по сторонам. И вдруг видит мальчика, того самого, маленького и худенького, с узелочком в руках, который задавал ему вопрос… Отец Николай вздрагивает и сквозь слезы шепчет:
– Крошка моя… Почему я тебе правду не сказал?
А мальчик, словно поняв его, как закричит на весь храм:
– Батюшка, вам нельзя молчать… Вам…
Голос у мальчика простужен. Он начинает кашлять. Мимо храма с шумом проходят ряженые. Слышен голос псаломщика:
– Казанской Божьей матери, Смоленской Божьей матери, Троеручицы Божьей матери… И всем Российским чудотворцам вечная слава!
– Полет снежинок лучше полета пушинок, – говорит мальчонка нищему, сидящему на паперти. Тот, перекрестившись три раза, задумчиво произносит:
– Только Богу известно, что лучше.
– Эге, дед, ты не прав… – перебивает его мальчонка. – Чай, есть что тебе рассказать, а ты все молчишь и молчишь…
Ряженые проходят мимо. Снег кружится, пляшет в воздухе, то и дело осыпая их разноцветные костюмы сказочным сиянием.
На свете ничего нет красивее снежинок. Протягивая навстречу им руки, я иду на вызовы. Передо мной недочищенные проходы к домам, острые кончики выглядывающего из-под снега штакетника, промерзшие, полузанесенные снегом поленницы дров. Точно пики, антенны в небе. Матовые сосульки, будто длинные, сказочные кисти рук, висят на уголках крыш.
Вдали лес. Перед лесом завод. Заглядевшись, попадаю в снежную яму. В ней мягко. Я не сдуваю снежинки с губ. Я пробую их на вкус. Они тают во рту, по вкусу напоминают колодезную воду. Ухватившись за ветку ели, выбираюсь из ямы. Через минуту я весь в снегу. Вот так вот, буду теперь знать, как хвататься за ветки елей. Собаки залаяли. Но потом, признав, стали с каким-то любопытством и насмешкой посматривать на меня.
Выскребя из-за пазухи три горстки снега, я отряхнулся. Поднялся ветерок, и снежинки посыпались дождиком. Поздоровавшись со мной и на ходу покуривая, меня обогнали рабочие. Они тоже, как и я, все в снегу. Один спросил:
– Премию выдадут?..
Второй ответил:
– Арнольд приехал, выдадут…
У поворота мы расстались. Они пошагали к заводу, я повернул к жилым домам. Но тут же остановился, чтобы еще раз посмотреть на них. Они шли с гордо поднятыми головами. Следы на снегу от их шагов походили на борозды. Их грудь раз в пять больше моей. Она то поднималась, то опускалась. Кудрявистый пар вылетал из их ртов. Заиндевевшая от снега спецодежда сияла серебром. Под их тяжелыми сапогами снег скрипел. Я стоял, покуда они не скрылись.
Ну, а потом снег пошел еще гуще…