355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Брежнев » Снег на Рождество » Текст книги (страница 23)
Снег на Рождество
  • Текст добавлен: 14 августа 2017, 15:30

Текст книги "Снег на Рождество"


Автор книги: Александр Брежнев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)

– Батя, ты живой… ты живой?! – выглянул из последнего вагона молодой парень. – Эй, батя, а ты знаешь, как я тебя узнал? – кричал он чуть погодя. – Это мамка тебя обрисовала. Лысинка, говорит, должна у него быть и шрам на левой щеке…

Сердито засвистел ветер по полотну, и встрепанный ветром Данилыч, обхватив руками запыленную голову, завопил:

– Сынок ты мой, сынок…

Эхом пронеслись по воздуху эти слова. И у крайних лесных деревьев от этого горе-выкрика опала на верхушках листва. И стало ясно, что лесные деревья всю жизнь наблюдают за человеком, радуются и страдают вместе с ним.

– Моя маленькая лялька во дворе так всем и говорит, что ее дедушка на ежика похож. Чудная, отчима боится… А на твою фотографию подолгу смотрит и смеется, словно чему-то радуется, – торопясь, рассказывал сын.

Поезд набирал скорость.

– Батя, яблоки у нас вкусные… Как раз тебе по зубам… – с последним вагоном исчезает крик Данилычева сына.

Скосив опушку, Егор приказывает Данилычу сегодня же вывезти траву, ибо к вечеру, наверное, будет дождик. Взяв вилы, Данилыч идет собирать траву. И, собрав всю в кучу, он начнет возить ее под широкий, длинный навес-сушилку.

– Ну что, очухалась? – спрашивает Егор ворону и, достав ее из-за пазухи, выпускает на волю. Она с шумом пролетает над телегой и скрывается в могучих соснах, где шумят птицы.

– К своим полетела, ишь, шалят как, – и, счастливо улыбнувшись, Егор пошел к ручью; широкий, изгибистый, он брал свое начало из-под огромного могучего дуба, корни которого, точно звериные лапы, удивительно нежно обхватывали и поначалу даже сопровождали водяной поток.

– Здравствуй… – значительно проговорил Егор ручью. Став на колени и откинув назад волосы, он усердно начал пить студеную воду. В воде он увидел свою растрепанную голову, ветви разнолистных, беспрестанно покачивающихся деревьев. Отражение их было не зеленым, а каким-то темно-серым, местами до черноты.

Напившись, Егор вытер подолом рубахи губы, заботливо огляделся по сторонам. Его окружали деревья. Возле их стволов клубами громоздился дикий кустарник. Пониже красиво густела трава, в центре ее горели цветы, и так ярко, что хоть жмурь глаза. Скользят по песчаному дну ручья сухие листья, веточки. Встретив на своем пути камушек, вода пенится, шуршит, шипит, и Егору кажется, что она шепчет ему что-то. Спохватившись, Егор тревожно оглядывается, но рука его нащупывает в траве косу. Слава Богу, на месте! И он опять внимает освежающей лесной красоте. Распустив на штанах потрескавшийся на солнце и намокший от пота ремешок, он, словно освободившись от всех забот, прилег. Глянул на небо и, не заметив ничего особенного, улыбнулся: «Эх, зря я напугал Данилыча дождиком…»

Вдруг что-то хрустнуло, зашумело. И он ощутил рядом такое знакомое дыхание.

– Ой, Егор, я еле тебя нашла. Лежишь в траве ворохом, так что сразу тебя и не увидишь. Ох и напугалась я…

Это была Наталка. Румяная, веселая. На ней новое розовое платье и ярко-красные бусы.

– Вставай, дедуль, обедать пора, – она подала ему руку и улыбнулась. О чем она думала, трудно сказать. Может, о лесе, который свел ее с Егором. А может, и о самом Егоре, чудаковатом, порой суровом, мужественном, как все настоящие мужчины. А его жизнестойкости может позавидовать каждый, крепко любит он жизнь… Егор, обняв ее, что-то тихо сказал. Но она не расслышала из-за шума листьев и пения птиц.

Они вышли из леса.

Данилыч возил сено. Увидев Наталку, он поприветствовал ее поднятой рукою. Вся дорога была усыпана пучками свежей травы. Чувствовалось, что он продолжает волноваться: встречи с сыном долго мучают его. Какой он ему отец, если столько лет они не виделись? Никогда Данилыч не помогал сыну, а ведь нелегко им с матерью было в чужом краю. Алименты и те не платил. Лошади фыркали, отбиваясь от оводов резкими взмахами хвоста. Данилыч сидел на телеге, заполненной травой, и горестно качал головой. Мухи липли к его щекам, но не сгонял он их. Пот стекал с подбородка на шею, а затем на грудь, но не вытирал он его. Пыль, мусор липли к телу, и от этого казалось, он был обрызган грязью.

– Данилыч! – позвала Наталка. – Пойдем обедать.

Данилыч, остановив лошадку, прислушался и отказался:

– Я не голоден. – Схватив кнут, он хлестнул задремавшую было белую лошадь.

– Не трожь ты его, – сказал Егор. – Пусть лес его остудит. Работа человеку душу лечит. Это я, конечно, по себе сужу. Но и он такой же.

Наталка удивленно пожала плечами и рассмеялась:

– Чудные вы здесь какие-то, люди леса…

– Ничего, ничего, здесь хорошо, – важно заметил Егор. – Ты погляди, трава у нас какая народилась. Вот ты только посмотри, тебе по самый пояс, а мне по грудь.

– А все потому, что ты горбатишься. Не горбатился, была бы и тебе трава по пояс, – вновь улыбнулась Наталка и обняла Егора. Она шла босиком по траве, и роса светилась на ее щиколотках, а намокшие пятки так сверкали и блестели, что походили на стеклянные шарики.

Запахло дровами. Почти весь забор у Егора заложен дровами. А сколько поленьев в сарае, в самом доме, даже под лавками таятся. И все аккуратненько сложены. Егор любит складывать дрова. Говорит, что укладывать дрова надо так, чтобы, отойдя от готовой клади на несколько шагов, видеть, как она смеется. Ох и дров же он нарубил, лет на десять, наверное, хватит. И все равно каждую осень он рубит их про запас. Дрова у Егора высушены солнцем. И поэтому стоит только зимой поднести к ним спичку, как они тут же вспыхивают, словно облитые керосином.

Поздней ночью, когда все затихает и перестают перекликаться в лесу птицы, Егор, привстав на постели, несколько секунд медлит. Затем, нащупав под кроватью легонькое поленце-щепу, берет его и кидает через перегородку к Наталке. Если поленце вернулось, значит, у Наталки нет настроения, значит, ей не до любви, а если осталось, то надо спешить к ней. Давным-давно придумал Егор этот условный знак любовных встреч, и тот ни разу не подводил. Поленце залоснилось все от этих перелетов…

У Наталки в постели лесной аромат. Она очень любит спать на травах.

– Ну и бока же у тебя, Наталка… – забравшись под ее одеяло, ласково шепчет Егор.

– Бока как бока, – смеется Наталка и ласково глядит на Егора.

Егор гасит огонь.

– Наталка, а Наталка! – произносит он вдруг в темноте низким голосом.

– Ну чего?

– А ведь я тебя люблю. Ох как люблю!

Та смеется.

– Дед, ну ты и скажешь же.

– Ну ладно, будет тебе, ты вот лучше… Ну, иди, иди же ко мне…

Единственное окно в спальне, как в сказке, расписано синими узорами. Сказочным глянцем переливается и стекло в нем. У звездного неба все глаза навыкате. Форточка открыта. Постепенно отступая от голубизны окна, сумеречность в глубине комнаты переходит в темноту, которая уже заглатывает все и вся.

Рано утром Наталка, открыв настежь окно, воскликнула:

– Боже мой! Опять небось яблочный квас у Данилыча забродил.

Егор подошел к окну. Огород был полон птиц. И все они точно ручные: ходили по траве и спокойно садились куда им только заблагорассудится. Вот две необыкновенно счастливые вороны спокойно сели огородному чучелу на плечи. Чудо. Воробьи, облюбовав окно, сели на подоконник. А один, что пошустрее, залетел в комнату.

– Когда птицы теряют страх, это к счастью, – засмеялась Наталка. И глаза ее засветились.

Егору приятно было смотреть на птиц. Но, видно, немножко захмелели птицы; это для человека яблочный квас и есть квас, выпей его хоть целое ведро, только жажду утолишь, а птицам даже пять капель вскружат голову. Яблоки Данилычева сына все бродят и бродят.

А Данилычу не до птиц. Нередко теперь по ночам холод охватывает его, подползает под одеяло, и тогда кажется, что его сердце кто-то грубо сжимает холодными руками и оно начинает тарахтеть как забарахливший мотор. Всматриваясь в ночную, парящую синь за окном, он встает с постели.

– Далеко ли? – сонно спрашивает его жена.

– Да пойду погляжу, нету ли дождя, – отрешенно отвечает он и, не включая в избушке свет, на ощупь выходит во двор.

Холмится лес невдалеке. Холодом дышит и бычится у горизонта ночь. Данилыч перелезает через ограду (в калитку выходить боится, несмазанные петли на ней скрипят, и жена может услыхать их визг) и, спотыкаясь, бредет к железнодорожному полотну. С трудом взобравшись на насыпь, он начинает ощупывать рельсы. Птицы, то поднимаясь, то опускаясь, кружат над ним. А он, не замечая их, точно нет сейчас для него ничего важнее этих стальных полос, шепчет:

– Это надо же, не признал я тебя, сынок, а ты меня, отца своего непутевого, узнал… Прости, прости меня, сынок, пощади…

Все тихо вокруг. Птицы и те улетели к яме, клевать яблоки. А уставшая ждать его жена торопливо встает с постели, оглядываясь и, непрерывно зевая, идет к насыпи. Заметив сидящего на рельсах мужа, она крикнет:

– Я из-за тебя все ночи не сплю, мучитель ты этакий…

Но Данилыч не обращает на нее внимания. Даже не смотрит в ее сторону. И жена его уходит спать. В последнее время такое случается все чаще.

– Ишь, с сыном ему захотелось повидаться, – иногда сквозь сон бурчит она. – Погоди, приедет он когда-нибудь, бока тебе старому обломает, а то, не дай Бог, еще обберет…

А Данилыч иногда до самого утра просиживал на железнодорожной насыпи. Когда, посвистывая, проходили поезда, он спускался чуть-чуть вниз, но затем вновь поднимался и подолгу сидел не шевелясь.

И лишь когда вылупливался на небе рассвет да выползал из-за леса, стелясь по траве покрывалом, туман-лизун, Данилыч шел домой. Жена, поджав под себя ноги, спала.

Пошарив за книгами на полке, Данилыч доставал завернутую в полиэтиленовый пакетик свирель.

Быстро одевшись, шел к лесу. Остановившись на опушке леса у старой березы, он, облизнув губы и глубоко вдохнув, подносил свирель ко рту. Нестройная, полная глубокого смысла мелодия незримо расстилалась над лесом, над опушкой и над избушками, в одной из которых жил его друг Егор. И был в этой простенькой грустной мелодии и перезвон листвы, и треньканье капели, и хруст срезаемой косой травы. Но в то же время столько в ней было печали, что каждый, услышав ее, тут же останавливался, тревожно озираясь.

– Опять Данилыч на своей свирели винится, – говорил прохожий, глубоко вздыхая.

На звуки свирели слетались птицы. А сам лес, казалось, замолкал. Затихал в нем стучавший топор. И лишь изредка шум поездов перечеркивал мелодию, но и то ненадолго. Глаза у Данилыча зажигались, он играл, не обращая ни на кого внимания.

– Ишь, опять воркует, – услышав звуки свирели, говорила Наталка Егору и с интересом прислушивалась.

Услыхав свирель, вскочит с постели Данилычева жена и, подойдя к окну, в нетерпении раскроет его. Освещенный утренним солнцем муж кажется ей каким-то таинственным, чужим. И тогда, взяв брезентовые тапки мужа, она бежит к нему и, положив у ног его тапки, мягко говорит:

– Что же ты, мой родненький, босой. Роса сейчас холодная. Не дай Бог, простудишься, – и тут же ласково прикрикнет: – Это же просто ужас какой-то. Ты дрожишь, точно лягушонок, – и она, поочередно приподняв его ноги, молча надевает на его распухшие ступни обувь. Потом садится на пенек с ним рядом и, сложив перед собою руки, осторожно посматривает на мужа, вслушиваясь в бесконечно длинные протяжные звуки свирели.

Наступило лето. И помолодевший лес, распушившись, стал набираться зрелости. Сенокос был в разгаре, когда Наталка как-то пришла в лес к Егору и, тихонько отозвав его в сторонку, чтобы не слыхал Данилыч, сказала:

– Дедуль, а ты знаешь, у нас, кажется, ребеночек будет, – и, поцеловав его, склонилась к его груди. – Ну что же ты молчишь, дедуль? Аль оглох?

Растерялся Егор. Может, шутит Наталка. Ведь столько лет не рожала. Но серьезной была Наталка. Понял Егор, что не до шуток Наталке.

– Ой, да что же это, дорогая Наталочка, с тобой случилось? – Дед от радости заплясал вокруг Наталки, точно молоденький жеребеночек. – Что же ты раньше мне не сказала? – чуть остыв, спросил он ее. – Я бы скупился на работу, берег себя. Какой же я буду отец, ежели не доживу до дня его рождения.

А Наталка вдруг обняла его и, по-кошачьи жмуря глаза, поцеловала.

Потом они сидели на траве. Цвел над ними дикий хмель. И Егор казался Наталке в эти минуты как никогда красивым. Он улыбался, тер руками на щеках щетинки. Встретившись с ее взглядом, в покорном смущении опускал руки, видно, не зная, куда их и деть. Порой они тянулись к косе, но она как назло была далеко.

– Не уходи, побудь со мной, – попросила его Наталка и, улыбнувшись, показала ему крохотную тряпичную куколку. – Видишь… – смущенно добавила она. – Я ее для того с собой ношу, чтобы у нас сыночек родился.

Егор взял в руки куколку, молча повертел ее, а потом вдруг, взволнованно посмеиваясь, произнес:

– Так это, значит, ты такими куклятами все деревья завешала?

– Ну я. А что?

– Рада небось?

– Рада, а как же! Это меня бабка одна научила. Чтобы сыночек родился, ты, говорит, одну куколку на груди носи, а другие на деревья вешай. В старину так делали. Ну а ты рад? Рад, Егор?

– Еще бы не радоваться. Ведь я, чай, сама знаешь, любому добру рад. А этому особенно, – и Егор, почесав затылок, счастливо улыбнулся. – Если сына ты мне, Наталка, родишь, то я, наверное, годков до ста проживу. Подбодрит он меня. Эх, если бы только знала, как он меня подбодрит, – и Егор погладил куколку. А потом, покачав головой, сказал: – Но только ты гляди, до конца соблюдай закон приметы. Привязывай их к дереву как следует… А то я их вчерась в траве штуки три нашел.

И, сказав все это, вдруг затих Егор. Переложил в Наталкины руки куколку. Отряхнулся. Глаза его сузились. Он усмехнулся. А потом вдруг, сграбастав руками у ног траву, крепко сжал ее в пальцах и, глянув на Наталку, спросил:

– А может, ребенок-то у тебя от кого другого?..

– Чудик ты мой, от кого же он может быть? Твой, – улыбнулась она. – Егор Егорыч Егоров.

– Егор Егорыч Егоров, – повторил он и засмеялся. – Это надо же так придумать. Егор Егорыч Егоров. Хорошо. А ведь ей-богу хорошо. Милая моя Наталка. Эх, если бы только ты знала…

У Егора кружилась голова. Он не находил себе места: то и дело пересаживался, выдергивая траву, скреб землю. Горько-сладкая истома охватила все его тело: он чувствовал себя в эти минуты необыкновенно молодым.

– Не бойся, Наталка, раз сковали, то вынянчим. Обязательно вынянчим, – он гладил ее по голове и улыбался. – Радость, какая радость! Эх, если бы ты только знала!

Слух о том, что Наталка беременна, быстро разлетелся по лесничеству, дошел он даже и до станции Печки. Поначалу все приняли Наталкину весть за шутку. А поверив, ахнули.

– Это надо же, в такие годы надумали родить!

Но не обращали внимания Егор с Наталкой на суды и пересуды. Жили на зависть многим душа в душу.

К осени дед расстарался. Запас кадушку помидоров, кадушку огурцов насолил. Одной картошки двадцать мешков накопал. И всю перенес в погреб, запас карман не тянет. Наталка работала меньше, и поэтому всем хозяйством занимался Егор. С улыбкой Наталка наблюдала, как неумело месил Егор тесто.

– Да я и без твоих пышек протерплю.

– Нет-нет, Наталка, ты должна их попробовать. Мешок муки изведу, но пышек сам тебе испеку, – и после долгих неудач Егор все же добился, чтобы его пышки получались с румяной корочкой.

В рабочие дни Егор прочищал в лесу просеки, вязал для плана веники или же по приказу лесничего валил подгнившие сосны.

Получив в лесничестве деньги за сенокос, Егор сходил на станцию Печки и привез оттуда новую коляску, набор ползунков да маленькие одеяльца и прочие детские постельные принадлежности.

– Не рано ли? – улыбнулась Наталка, обрадовавшись покупкам.

– Ничего, пущай полежит, – ответил Егор и с солидностью добавил: – Егор Егорыч Егоров с первой минуты внимания потребует. Пусть он уже сейчас своим хозяйством обзаводится. А подрастет, я ему и велосипед куплю.

– Да где тут у нас ездить…

– Так я дорожку заасфальтирую, и будет она поровнее, чем на станции Печки.

Теперь по ночам они спали вместе. А то вдруг Наталке что-нибудь потребуется. Наталка засыпала быстро. А он подолгу не засыпал, глядя в темень, прислушиваясь к лесным звукам и шорохам за окном, все думал и думал. Теперь он тоже носил на груди разноцветную тряпичную куколку. Таясь от людей, они с Наталкой увешали куклятами почти целую лесную просеку. Он и вовсе старался не спорить с людьми, боясь сглаза. Хотя и раньше никогда ни с кем не ругался.

Иногда лесничий поддевал его.

– Ну, дед, – говорил он. – Если Наталка и взаправду родит, во кино будет…

Но Егор не обижался на него. Отвечал тихо, спокойно:

– Как только, товарищ начальник, моя Наталка родит, я обязательно вас приглашу.

– А если девка выйдет?

– Ну и что же тут такого? – еще спокойнее отвечал ему Егор. – Ведь дите есть дите. Какое бы ни получилось, все равно мое.

В лесу полянки, где всегда растет самая вкусная для коров трава, гладко выбриты. Это Егор постарался. Он любит, чтобы и в работе после него всегда оставался порядок. Вот трепещется на огромном дубу разноцветная куколка. Остановившись, Егор с усмешкой прикасается к ней. И, подставив под ветерок голову, садится под деревом.

А Данилыч тем временем похудел и даже состарился.

– Ты чего это такой? – спросил его Егор.

– Да вот получил телеграммку от сына. Сняли его временно с нашего маршрута.

Егор сочувствующе цокнул языком. Помолчал. А потом ободрил:

– Ладно, будет тебе, не грусти, сын у тебя парень что надо. Вот увидишь, он обязательно к тебе приедет. Сыновья всегда к отцам тянутся.

И Данилыч верил ему.

– Ну а когда он приедет к тебе, – нравоучительно продолжил Егор, – ты покайся и обязательно его заприважь. Подумаешь, двадцать лет. Порой люди мирятся и после большего срока. И ничего, живут без всякой черствости.

Данилыч краснел. Молча тер рукой лобастую голову и верил Егору.

А осень уже вовсю прижигала листву и, свалив ее с веток, сжимала в мертвые коричневые комочки. Под кустами подолгу блестели невысыхающие лужицы, и капли висели на голеньких веточках. Полинял, выгорел на солнце Данилычев картуз-великан. И лошадка его, исхудавшая от непрерывных работ, хмуро жмурилась при виде огромных набрякших дождевых туч.

– Ты чего это сам какой-то странный? – поинтересовался однажды Данилыч у Егора. – Все о чем-то думаешь и думаешь…

Егор улыбнулся:

– Понимаешь, коса моя что-то притупилась, – и вздыхал: – И травки в этом году не будет больше.

– А ты отбей косу.

– И то верно. Завтра обязательно отобью, – согласился с ним Егор. – А то по вечерам стала меня осенняя тоска одолевать, – и рассмеялся. – Но с косой я как у Бога за пазухой, никакая смерть меня никогда не возьмет.

И через неделю, когда неожиданно схлынула с леса дождевая вода, в полдень Егор, прилично устав на огороде, пошел в лес к ручью водицы попить, да, как назло, позабыл дома косу. Тут его смерть и подстерегла. Не успел Егор к ручью наклониться, она тут как тут. Для начала опрокинула навзничь. Отплевывая воду, Егор сопротивлялся ей как только мог. А где-то совсем близко, шумно раздирая ветки, несся к Егору Данилыч.

– Егор, Егор! – кричал он во всю глотку.

И этот крик на какое-то время остановил смерть.

– Теперь держись, Егор, у тебя сын родился!

Егор с трудом приподнялся.

– Егор, да что же это? Глянь! Ведь дите – вылитый ты! С тебя причитается! – загоготал Данилыч, не замечая, что Егор, улыбаясь, как-то болезненно сползает вниз к воде.

– Егор, что с тобой?.. – Данилыч кинулся к Егору и приподнял его.

– Спасибо… – прошептал ему в ответ Егор и, неловко запрокинув назад голову, обмяк…

– Все… – простонал Данилыч, спустился к ручью и, точно лесной зверь, припав к воде, стал жадно пить ее.

Лежавший рядом в пеленках ребенок заорал во всю мочь. Данилыч как-то нерешительно подошел к нему, взял на руки.

– Все, сынок… все… – взволнованно произнес он и хмыкнул, когда малыш, изогнув лопушисто губы, ухватил его за указательный палец и стал жадно его сосать.

– Ишь… – посмеиваясь, произнес Данилыч. – Ты только погляди на него, не пущает. Поедом поедает… небось проголодался. А ну пойдем… – и он спустился с ним к ручью. – А ну-ка проглоти водицы, – и обломком сухой коры он зачерпнул воду и чуть заплеснул ее малышу в рот. Тот зачмокал, не открывая глаз.

– Ишь ты какой шустрый, весь в Егора, – улыбаясь, добавил: – Егор Егорыч Егоров…

И тут же, поразмыслив о чем-то, прикрыв Егорово лицо травой, он прошептал ему тихо, точно живому: – Я сейчас… Вот Егор Егорыча к Наталке отнесу и сразу же к тебе прибегу…

Промокший, в изодранной рубахе, зашел он в комнату к Наталке и, опережая ее испуганный крик, сказал:

– Все… умер наш Егор…

Он хотел сказать «твой», но сказал почему-то «наш».

– Брешешь… брешешь… – вскрикнула Наталка, вцепившись ногтями в его плечо. – Ну что же ты молчишь?..

Откашлявшись, Данилыч произнес:

– В радости он был все последнее время. Может быть, из-за этого и вышло все так нескладно. Из-за этой радости позабыл он свою косу. Если бы не позабыл, то небось бы еще пожил, ибо, сама знаешь, непростой он был человек. Истинный бог, говорю тебе, непростой. – И, с сочувствием глянув на Наталку, Данилыч добавил: – Ну да ладно, будет тебе. Чего доброго, испугаешь еще ребеночка. Ну-ну, будет, хватит плакать. Вот уснет сынок, тогда и поплачешь…

Могилу Егору выкопали у леса, у той березы, возле которой играл на свирели Данилыч. Креста на ней не поставили, такова была воля Егора, ибо не признавал он ни рая, ни ада. Только земную жизнь он считал великим и единственным своим делом. И мечтал вечно жить на земле, и обязательно у леса. У того самого родного леса, который выпестовал, выкормил и научил зарабатывать на кусок хлеба.

Сбылись слова Егора насчет Данилычева сына. В день похорон он спустился вниз с железнодорожной насыпи. Он обнял за плечи отца и трижды поцеловал его.

– Что же мы, батя, с тобой, аль не родные? – не досказал он еще чего-то. Машинист свистнул, и состав, загремев колесами, тронулся. И Данилычев сын поспешил к вагонам.

Мокрый от непрерывных дождей, задумчиво дремал лес. Трудно сказать, трогали его или не трогали человеческие радости и печали. Наверное, трогали. Ведь этот лес пережил не одно поколение людей и подсмотрел не одну человеческую жизнь.

Кисло-сладко душист уснувший муравейник. И горячо парит набухшая осенняя листва. По ночам в лесу кто-то громко вздыхает. Кто это? Может, Егор.

ЛОСКУТОК

В семи километрах от города находится мало кому известная, скромная психбольница. Каждую весну ее старый фруктовый сад, молодея, оживает, и белый цвет его вишен, осыпаясь на землю, горит серебром.

В шесть утра кудлатый больной из спокойных, Колька Антип, бойко залез на тополь и, держа в руках пассатижи, без чьей-либо помощи, проволокой прикрепил к стволу новый динамик.

– А ну давай «Камаринскую», мать твою так… – что есть мочи гаркнул Антип заведующему гаражом, исполняющему в тот день должность радиста.

И зазвучал военный марш, а за ним полились фронтовые песни. Весь потный, с листьями в волосах, с расцарапанной левой щекой, продолжая держать в зубах пассатижи, Антип слез с тополя. Он прислонился спиной к влажному от известковой побелки стволу и, вздохнув, осмотрелся. Вокруг уже собрались, слушали. Прибежавший из пищеблока однорукий сторож с растрепанной седой шевелюрой, с поблескивающей золотой серьгой в правом ухе растолкал всех.

– Родина, мать моя!.. Родимые вы мои товарищи!.. Где же вы?.. Где же вы, ой да где же вы таперича?.. – прокричал он и вдруг жутко завыл.

– Дорогой… успокойся… – стал просить его Антип.

А сторож как безумец ревел и ревел.

– Дорогой… да ты слышишь… а, слышь?.. – Антип похлопал его по щеке, вытер ему нос, поправил ворот льняной старомодной рубашки. Но тот, не успокаиваясь, ревел и ревел. Сторож опустился на колени и белой рукой, забрызганной бородавками, с жадностью обхватил ствол тополя. Клеенчатая куртка свалилась с его плеч, и все вдруг увидели тощую, с маленьким синеньким пупырчиком на конце культю. Она дергалась, точно мышь, попавшая в капкан.

Антип отвернулся, вытер слезы, слюну с губ. Кровь бросилась в голову, он покраснел. Курносый нос побелел. Изо всей мочи сдавливал он в правой руке тополиную ветку. Давил, давил ее, а потом взял да хлестанул ею по левой кисти, да так, что тут же выступили на ней багровые рубцы.

Машины останавливались у сада, с зелено-красными венками и с ранними цветами в руках люди шли к могиле. Могила большая, земля на ней оголена, лишь по краям кустится полынь, да у самого начала наверху простенько покрашенный жестяной памятник с красной звездой, и нет на нем ни слов, ни имен.

Митинг открыл главврач. Потом долго выступал бывший майор, воевавший где-то здесь рядом под городом.

Я, опустив голову, слушал. Рядом со мной стояли больные. Они, не переставая, курили махорку и, не двигаясь, перешептывались.

Антип стоял чуть впереди меня, то и дело переступая с ноги на ногу, вздыхал, оглядывался.

– Старый хрыч… он же ничего не знает… – кивнув на майора, вдруг сказал он мне, а сам, гляжу, нервно мнет, лохматит фуражку.

– Успокойся, Антип, – осадил я его. – Ты лучше слушай… Ведь о погибших говорят… больных таких же, как и ты…

– Э… а вы? Что вы?.. – пробормотал было он, но замолчал. Все бурно захлопали, приветствуя поднявшегося на кузов автомашины подвыпившего санитара, работающего в психбольнице со дня ее основания. Он был щупленький, красненький, рот в прыщах, но говорить умел. Его сиповатый от курева голос звучал проникновенно, страстно. А слова, придумываемые им на ходу, пробирали всех нас до корней волос.

Но Антип и тут фыркнул:

– Память пропил, а за грудь хватается… Совести нет, души нет, ничего нет… Струсил и хоть бы что, не стыдно…

– О чем это вы… – спросил я.

Он с притворной небрежностью посмотрел на меня Затем приблизился ко мне и, прищурив один глаз, глубоко вздохнул.

– Э… а ты что?.. А впрочем, раз так выходит, я сию минуту, доктор, сию… – не скрывая волнения, пробормотал он. И, достав из кармана грязный красный узелок, потными пальцами быстро развязал его, развернул фольговую бумажку, и белый, лишь по краям пожелтевший лоскуток, вспыхнул на его ладошке.

Он нежно, точно крохотного цыпленка, погладил его кончиками пальцев.

– Чепуха какая-то. Слушал бы лучше… – рассердился я и подумал: «Порой умным бывает. А то дурак дураком… дурачится хуже малого…»

– Нет, доктор, не чепуха это… – с обидой вдруг сказал он и, подав мне, резко приказал: – Читайте…

Я молча взял лоскуток и, растянув его, прочел:

– ГПБ-42. – Это означало «Городская психбольница – 1942 год».

– Лоскуток… из самой войны. Надо же!.. – воскликнул вдруг я. – Откуда он у тебя?..

– Это от халата, доктор, – и, помолчав, он тихо прибавил: – Он… он… спас меня…

Я взглянул на него. Крупное лицо его было потно. Длинные, обсыпанные вокруг морщинами глаза смеялись. Кровь на расцарапанной щеке запеклась бугорками, цветом напоминая цвет кожуры давным-давно перезревшей дикой вишни. Их, этих диких вишен, в наших краях было много. Антип любил их собирать. Насобирав с ведро, он сушил их на металлической крыше своего корпуса, а потом нес на пищеблок, где по своему вкусу готовил компот. Чуть подсластив его, тепленький разносил он его порой с утра до вечера из корпуса в корпус, чтобы напоить тяжелых или одиноких больных. Поил он их из пол-литровой банки, при этом приговаривал:

– Пей, милый, пей, миленький… Уж больно хорош компот… наш, он наш… Для нашего брата жидкость эта необходима, особенно для тех, у кого ум дюже сильно поломался… Ну как? Ну чего тебе? А-а… Так бы и сказал бы. Еще, так еще… Пей, пей, мне не жалко… Пей как следует, пей до дна.

Хвалил Антипов компот и сторож пищеблока.

– Экой… вкусный!.. – говорил он. – Дрожжей добавить да пару-тройку деньков дать пошуметь. Тогда кого угодно могу уверить… да что там уверять, сшибет он кого угодно.

Антип раз-другой потер левую щеку, но запекшаяся кровь не отставала. Не мигая, он с какой-то тайной задумчивостью взглянул на меня, а потом на могилу.

Я попросил его:

– Антип, расскажи, что это за халат такой был?

Он хмыкнул.

– А курева дашь?

– Дам.

– Скоко?

– Пачки хватит?

– Мало… – сказал он и нахмурился, потом, потеребив на своей рубахе крохотный огрызок от пуговицы, презрительно и как-то небрежно посмотрел на меня. – Да тебе-то что за дело?.. – но тут же перебил себя: – Что это я?.. Совсем почти позорю его…

И отвернулся. С минуту я лица его почти не видел.

– Прости, доктор, – еле слышно сказал он после и поднял голову. – Мне ничего не надо… я пошутил.

Затем покорно посмотрел на меня и, приминая фуражку, сказал:

– А че рассказывать? Рассказывать-то нечего… – Он вздохнул, пощупал ладонью свой мокрый лоб и продолжил: – Ну знаете, приехали они на трех машинах с автоматами… собак штук десять. Солдаты все хмурые, а самый главный низенького роста был, в белых перчатках, китель у него был еще изорватый… Непонятно что это было, десант или не десант, наступление или отступление…

Быстренько оцепили они всю территорию и давай всех нас на улицу выгонять… Вот тут-то Яков Кузьмич, доктор, как и ты, трое детей у него было, жену его бомбой убило, а его и детей расстреляли… приказал не паниковать, а все халаты, какие только есть в больнице, срочно надеть на больных… – и тут Антип, посмотрев на могилу, насупился. – Свой халат Яков Кузьмич снял и на меня надел, быстренько застегнул пуговицы… в губы расцеловал и сказал: «Ты, Николай Антип, выздоровеешь, обязательно выздоровеешь!..», а потом просил меня: «Только не сымай… что бы ни было, не сымай!» И следом за ним три санитара так сделали, а больше никто. Наш сторож, он тоже тогда санитаром был, не сделал так…

Антип, пугливо обернувшись, вдруг замолчал. Поспешно расстегнул рубашку, долго рылся за пазухой. Наконец, достав папироску, закурил. Весь сжавшись, сделал три затяжки. Затем, покачав головой, посмотрел на огонь папироски и сказал:

– Эка дрянь, вроде и табачок в тебе хороший, а не выручаешь…

И затушив папироску, спрятал ее в кулаке.

Слезы ползли по его щекам. И запекшаяся кровь на шее, смываемая ими, напоминала собой уже не дикую вишню, а ржавчину.

Вдруг он, засопев, робко и как-то испуганно посмотрел на меня.

– Доктор! – спросил он, вздрагивая и хмурясь. – А, доктор?

– Чего? – спросил я, как можно ласковее оглядывая его.

– А вот по мне, доктор, можно сказать, что я скоро выздоровлю?..

– Можно… – произнес я уверенно.

– Значит, Яков Кузьмич прав был, что я выздоровлю… обязательно выздоровлю… – И, точно пораженный чем-то, Антип взволнованно произнес: – Значит, выздоровлю… скоро выздоровлю… Ну скажите еще раз, что я выздоровлю… Скажите! Миленький, дорогой, скажите!

Я сказал ему…

Антип обрадовался. Глубоко запавшие глаза его заблестели. Не сбритая на подбородке желтая щетинка, похожая под лучами солнца на восковидные палочки, намокнув от слез, казалось, вот-вот растает. Лицо его оживилось, на нем высказалась не замечаемая мною раньше какая-то детская приветливость. Антип очень крепко сжал мою руку и с восторгом, точно глотнув свежего воздуха, прошептал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю