355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Брежнев » Снег на Рождество » Текст книги (страница 22)
Снег на Рождество
  • Текст добавлен: 14 августа 2017, 15:30

Текст книги "Снег на Рождество"


Автор книги: Александр Брежнев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)

– Вот и ладно, – произнес он как-то извиняюще. – Никогда раньше не говорил ни с кем, а вот с вами опять разговорился.

Постепенно температура у него снизилась. Но озноб не проходил. А затем он начал бредить. И я быстренько, не раздумывая, отвез его в больницу. Сдал дежурным врачам и попросил их побеспокоиться о нем, все же он как-никак человек одинокий и нет у него никого из родных в городе.

– Ну а друг у него есть, которому можно было бы позвонить, если что случится? – удивленно спросили меня врачи. – Вдруг умрет или еще что произойдет.

Я не знал, что и ответить. Знал, что он там, находясь в соседней передаточно-приемной комнате, лежит на кушетке перед торопливо заполняющей историю болезни сестрой и все, абсолютно все, наверное, слышит. И тогда я ответил.

– Наш скоропомощный двор его друг… Так что в случае чего звоните к нам на «Скорую»…

– Чего? – удивились те. – Это что еще за двор?

И тогда, остановив их, поправился:

– Ладно, ребята, будет вам… Вы вот лучше запишите мой адрес, если что случится, звоните… Я обязательно примчусь…

– Сколько же у тебя друзей… этих? – буркнули они, но адрес мой записали. – Вчера двоих привозил, тоже твои друзья, и этот. И надо же, все по больницам лежат… Вот так друзья.

Но я, не слушая их, помахал Алексеевичу рукой, мол, крепись, друг мой дорогой, и поехал на очередной вызов.

На другой день звоню ему. А он мне уже более окрепшим голосом говорит:

– Доктор, если можно, подвезите мне лопату, метлу и ведро… А то уж больно запаршивился у них двор.

Озноб у Романова. Я тогда еще ничего не знал о нем. Вызывали не на дом, на работу.

Я ехал с сестричкой, только что окончившей училище. Она была хохотунья и всему, абсолютно всему удивлялась. Ну а еще она увлеклась мною, а я ею.

– Корочки такие тоненькие, сладкие-сладкие, приятные-приятные… – и хотя в машине трясет, она успевает прикоснуться указательным пальцем к моей щеке, а потом со счастливой улыбкой, страшно томной и смешной, продолжает: – Мы вчера с девчонками арбуз купили, такой арбуз… ну как сахар… такие редко бывают… после работы я тебя обязательно угощу…

Ее восторгу нет конца. И тогда мне кажется, что на нее морально не действует тяжесть нашей работы. А может быть, она специально выводит меня из горестных состояний, стремится снять с меня уныние и вместо больных и их страданий заставляет думать совсем о другом.

– Я в этом году ни разу не находила грибов… – продолжает она весело. – Какое расстройство… Я люблю опята… Они растут на пнях шапками. И это все, наверное, оттого, что не было дождей, а вот только стоит им полить, то их косой коси. Ну а готовить я умею.

Глаза ее неугасимо горели. Пушок на верхней губе дрожал. А открытое русское лицо вселяло уверенность в то, что на свете нет смертей и не должно быть. В который раз вздохнув, она посмотрела в окно. Наша машина неслась навстречу ветру, и от этого пригнутые к земле деревья за окном казались карликами.

«Да, – думал я, – озноб шапками не забросаешь».

А вот и мебельный комбинат, куда нас вызвали. Романов – плотник. Лежит на ватном одеяле недалеко от своего верстака, где он работал. Рядом с ним замасленная кирзовая сумка, ручки ее в двух местах перевязаны медной проволокой. Сумка, придавленная планкой и молотком, лежит на полу бесформенно, точно тряпка.

Романов, обросший, небритый и в очках, увидев меня, что-то пытается сказать, но, кроме клацанья зубов, у него ничего не получается.

Света, так зовут мою сестру, пугается.

– Ой, доктор, ему надо срочно шпателем язык прижать, а то он прикусит язык, – и, не дожидаясь моего согласия, прижимает ему язык. На некоторое время он утихает. Но потом опять вдруг начинается страшный озноб.

Накинув на него еще три фуфайки, мы грузим его в машину. Автоматически размышляю, отчего это на больного могла напасть такая трясучка; пить он не пил, белой горячкой не болел. Отпадает и столбняк: инфицированных ран не было, со слов окружающих, ни о какой эпилепсии даже и речи не может быть.

Света плачет. Романова трясет. Я сделал ему нужные инъекции, но все равно не могу понять, отчего же его знобит.

Я держу руку на пульсе больного и жду, когда мы домчимся до стационара. Там врачи постарше меня, и уж они-то обязательно разберутся.

– Да не трясись, успокойся, не дергайся, – ласково говорю я Романову. А он пальцами объясняет мне, что он сам-то и не трясется, а там внутри его что-то трясется.

– Душа, что ли? – взволнованно спрашивает Света, поправляя на нем одеяло.

– Наверное, душа… – бормочу я. Мне стыдно, что я не могу разобраться в причине озноба.

Перед самым стационаром больного затрясло еще сильнее. И не только он сам трясется, но и одеяло, и даже подушка под ним, короче, все трясется. Мне даже показалось, что и машина трясется.

– Может быть, ему спиртика выпить?.. – в отчаянии произносит Света.

– Бесполезно, – говорю я ей и объясняю, что, мол, озноб у больного центрального характера, мало того, неясной этиологии, да и по силе он такой, что никакой спирт не поможет.

Однако настойчивости я ее не противлюсь, и она часть спирта, предназначенного для инъекций, выливает больному в рот. Тот, покашляв, выпивает его, однако озноб все равно не проходит. Мы со Светой держим больного, иначе в любую минуту он может свалиться с носилок. Мне кажется, что и я, и Света, и водитель тоже начинаем дрожать.

– Свет… Свет… – кричу я. – Подай одеяло, мне холодно…

– Пожалуйста… – и она торопливо протягивает мне байковое одеяло, а потом вдруг радостно кричит: – Ой, а мы, кажется, приехали… Двадцатая больница, приемный покой…

С трудом, продолжая вздрагивать, я вношу вместе с водителем больного в приемный покой. Постепенно отогреваясь, подаю дежурному сопроводительный лист, в котором в графе «заключительный диагноз» обозначено «озноб неясной этиологии» и три вопросительных знака. Больной, продолжая трястись, что-то мычит и ударяет себя в грудь.

– Мы его кирзовую сумку забыли… – прошептала Света. – Я сейчас принесу ее.

А тем временем дежурный врач, прочитав фамилию больного, спокойно, как ни в чем не бывало произнес:

– Так это же наш Романов. – И, внимательно посмотрев на меня, он еще спокойнее добавил: – Ничего страшного, загружайте его вновь в свою машину и минут двадцать повозите по городу. Даю вам гарантию, озноб слетит с него, как с гуся вода.

А затем, подойдя к Романову, он ласково похлопал его по плечу.

– Опять небось понервничал?

Тот что-то невразумительно промычал.

– Слышите, – сказал вдруг врач. – Так что забирайте его обратно и катайте.

Мне стало не по себе. Я возмутился.

– А разве здесь, в приемном, он не может очухаться?

– Нет, – спокойно ответил врач. – Ему только «Скорая» и помогает. Минут двадцать покружат с ним по городу, и, глядишь, все на место становится. Вы, доктор, его не знаете, а мы его знаем. Но только ни в коем случае не думайте, что он притворяется.

Врач помог нам погрузить Романова обратно в машину. А когда мы уже собрались отъезжать, он сказал:

– Что-то с нервной системой у него. С ним и стационарники, и клиницисты пытались разобраться, но так и не разобрались.

И мы поехали. Света молча сидела около больного и с удивлением смотрела то на меня, то на него. Идея катания больного на «Скорой» по городу показалась мне неубедительной, а потом вызвала раздражение. И даже сопротивление. Недолго думая, я заехал в первую попавшуюся больничку, но и там, как только услышали фамилию больного, воскликнули:

– А, так это же Романов… Разве вы не знаете? Его просто надо повозить по городу, и все у него пройдет.

«Да неужели это сон?» – подумал я. Но, увы, никакого сна не было. Передо мной был Романов, компетентные врачи, Света, автомашина с красным крестом на боку, дорога и родной город. Мало того, мне то же самое сказали и в третьей и в четвертой больнице.

– Так это же Романов, – говорили все хором. – Вы его катайте, катайте…

«Что за черт?.. – думал я. – Ведь мы уже, считай, кружим с Романовым по городу более получаса, а он все равно как дрожал, так и дрожит».

Но тут больной, неожиданно перестав дрожать, как ни в чем не бывало прошептал:

– Пить… пить…

Света ему тут же подала воды. Он, выпив ее, привстал, рукавом вытер лоб, а потом сказал:

– Ну, кажется, я выжил, – и, взяв свою кирзовую сумку, он без всякого труда вышел из машины, плотно закрыв за собою дверь. Я кинулся вслед за ним. Я остановил его. Я спросил:

– Дорогой, да что же это с вами такое было?

А он, достав из кармана папироску, воткнул ее в рот и закурил, а потом, как-то небрежно махнув рукой, сказал:

– А с кем, доктор, не бывает, – и, взяв из моих рук очки, которые он позабыл в машине, добавил: – С начальником на работе поругался, и вот на тебе… На войне гранатами в меня бросали – и ничего, выжил, а тут… Понимаешь, доктор, он все бесплатно хочет, за счет государства, привык, понимаешь, хапать, и без всякого стыда все это делает, словно так и надо… Никто ему не скажет, а я ему высказал. Вот и зазнобило.

Я как только мог начал его успокаивать. А потом, бросив и машину и Светку в ней, проводил домой. Постепенно он успокоился, и голос его стал менее сердит, а когда я шутя сказал, что из-за его озноба тряслись не только машина, но и асфальт под ней, он засмеялся:

– Да что вы говорите?

– Да-да, – убеждал я его. – Из-за вашей тряски мы даже потеряли запаску.

Он смеялся. Он был рад, что его не унижали, после того что с ним случилось на работе. Видно, он поверил, что я понимаю и поддерживаю его. Нет-нет, не сочувствую, а поддерживаю.

Вот так я неожиданно познакомился с известным на весь город больным но фамилии Романов. И вскоре наше знакомство перешло в дружбу.

Хорошим он оказался человеком, честным и открытым.

Вызов за вызовом всю ночь. Они разные – сложные и простые. Добрые и злые. И если для большинства людей, спокойно спящих в это время, ночь – это ночь, то для нас ночи не бывает, для нас она – продолжение рабочего дня. Торопливо кем-то набираются всего две цифры. И вот уже ломится в телефонную трубку чья-то неутешная боль, страдание, горе, несчастье…

Голос диспетчера в который раз строго скажет:

– Двадцать вторая, на вызов.

Так хорошо знакомое для меня слово – вызов. Но до сих пор сколько в нем загадочности, боли и радости, встреч и расставаний. И в который раз, беря бланк-вызов из окошечка диспетчерской, мысленно говорю себе: «Доктор, если вы себя плохо чувствуете, улыбнитесь чуть-чуть!»

РАССКАЗЫ


ТИХИЕ РАДОСТИ

Рано поутру, когда конюх лесничества Иван Данилыч заиграет на свирели, дед Егор встает. Кое-как оглядевшись по сторонам, потому что весеннее прыткое солнышко бьет а глаза, он достает из-под кровати полено и, ударив им по деревянной перегородке, кричит:

– Наталка!.. А Наталка, где ты?..

– Тута я, тута, – отвечает весело ему женский голос. И вскоре сама Наталка, розовощекая, улыбающаяся, предстает перед ним.

– Слава Богу! – задумчиво и тихо произносит успокоенный дед, и маленькие глазки его добреют.

Наталка, красиво изогнувшись, целует деда в щеку, затем в высокий лоб и, раза три проговорив: «Ох ты мой родимый!», добавляет: – Ну-кось, дедуль, примерь новую рубашку, а то ты небось все в старой и старой.

Дед нерешительно встает с койки. Надев новую рубашку, глядится в зеркало. Свирель Данилыча звучит мягко и печально.

– Ну-кось, дедусь, повернись.

– Спасибо, рубаха отменная, – благодарит ее Егор и улыбается.

– Ну а теперь дай я тебя еще раз поцелую, – и Наталка, обхватив Егора своими крепкими руками, мгновенно целует его в губы.

– Да погоди ты, – вдруг отступает назад Егор. – Не время сейчас. Ты вот лучше скажи мне, коса на месте?

– А что с ней станется? – фыркает Наталка и, надув губы да застегнув распахнувшуюся было кофточку на груди, идет на кухню, где так начинает греметь посудой, что звук свирели умирает.

Прищурив глаза, она смотрит, как Егор, улыбаясь, берет косу и пьет квас из бутылки в плетеном соломенном чехле.

– Дедуль, перекусил бы.

– Да не бойся ты, скоро я.

И Егор, ополоснув у колодца лицо, сорвал пук травы и вытер косу. И она заблестела, точно человек улыбнулась, разогнув свою чудесную бровь-дугу.

– Данилыч, ты на меня не гляди. Ты играй, мой милый, играй! – кричит Егор, завидев у березы Данилыча. Тот, немного зарумянившись от этих его ласковых слов, вздрагивает, а потом, помигав глазками, вновь играет. Свирель у него маленькая, аккуратненькая, с красным ободком на конце. Намокшие усы и уста его блестят на солнышке, и Егору кажется, что он пьет воздух точно воду. Береза, под которой стоит Данилыч, тоже вся блестит и сияет, ее листва, точно разбитые осколки зеркала, слепит глаза. Тут же рядом гуськом пасутся лошади. Недалеко и телега, на которой сидит мальчонка. Жуя пирожок, он смотрит в синее небо. На нем розовая рубаха и кепка, такая огромная, что в нее вместятся еще две детских головы. Вся телега усыпана яблоками. Они до того красны, что издали похожи на раскаленные печные угли.

«Небось Митька опять приезжал», – подумал Егор и поплотнее прижал к плечу косу.

Подойдя к лесу, он остановился, снял косу с плеча и, поплевав на руки, с улыбкой посмотрел на траву и начал тихонько ее косить. Еще хоть и не вызрела она, а уже пахла.

«Бесстыдник, – обязательно обозвал бы его кто-нибудь со стороны. – Трава ведь только выпорхнула, а он ее уже под ноги».

Он косил сердито, крепко. И неласковы были его глаза. Незаметно укладывая перед собою траву, вошел в лес. И только тут бросил в кусты косу и, прикусив губу, присел у сосны.

– Ну что, отподмигивалась, подлая, – довольно протянул он и улыбнулся победно. – Ничего, ничего, будешь знать, как обижать старика.

С наслаждением снял намокшие от росы сапоги и, подложив их под голову, растянулся на лесной траве во весь рост.

– Слава богу, еще один денек мой!

Ветер едва доносил звук свирели. Он забивался болтовней птиц, а то какой-то треск, сопровождаемый долгим шепотом листвы, надолго заглушал его.

Огромный, необъятный лес, в котором родился Егор, ласково шумел. Он точно приветствовал его, освежая прохладой и кружа голову сказочными всполохами света, то и дело пробивающимися сквозь узорную, подвижную листву.

Леснику Егору под семьдесят. Не один раз помирал. А вот живет еще, да еще как живет. На лесоповалах два раза на него падало дерево. Ну, думали, все, погиб старик. А он отлежит свое в больнице и как ни в чем не бывало, вновь в строй. В свободное от служебных забот время Егор очень любил косить траву.

– Это надо же, дед, смерть тебя не берет, – порой удивлялись соседи.

Но Егор не обижался на них. Отвечал спокойно, ясно и просто.

– Уел я эту вашу смерть. Поняли? Это у вас от нее нету спасу. А у меня она баба послушная. А все потому, что и я с косой. Она ее страсть как боится. Почти каждый летний день я выхожу на нее с косой. Так что кабы не коса, то был бы я давным-давно совсем не тут.

– Так ведь у смерти тоже ведь есть коса и глаза, – смеялся кто-нибудь.

– Да разве у нее коса, – возмущался старик и в сердцах ударял себя в грудь. – Прости господи, чепуха, а не коса. Не отбита и точила не пробовала. Коротка да крива, точно из погнутого обруча сделана. А вот моя ярославка милая, коса так коса! Без мыла щетинку срежет. А что она с травкой делает! Э-э-э. Стоит только смерти ее увидеть, так она ногами начинает дрыгать. Ну так трусит, ну так трусит.

Все смеются. Эта дедова история насчет смерти кажется сказкой.

Егор лежит и смотрит то на бездонные небесные проемы в шумящей наверху листве, то на первые весенние цветы, то на попискивающую в кустах иволгу. Лесные краски и звуки дурманят душу. Здесь, в лесу, он спокоен. Полумесяцем блистала его коса в кустах. И диковато-красиво зыбились росяные капельки на паутинной прорехе, сделанной ею, видно, при падении. Огромный паук покачивался на краю прорехи, то и дело моя передние лапки в росе и уже начиная задними ловко залатывать разорванное место новой, расшитой крестиками паутинковой тканью, одновременно вплетая в нее новые узоры. Дубовые стволы, точно отлитые из золотистой бронзы и прорешеченные росистой капелью, алмазно переливались. Пеньки походили на размокшие концы самокруток. Кислый душок шел от них.

Две осины, раскорячив свои руки-ветви, затонули в густой траве-мураве. Рядом стройная березка вся в черных росчерках – два больших мохнатых шмеля непрерывно гудят вокруг ее ствола. Лес томил, радовал. Иногда Егору казалось, что деревья те же люди и что они хотя и молчат, но все понимают. Но тут же ему от этих мыслей стыдно становилось. Ведь он, изверг проклятущий, столько их, бедненьких, покромсал своим топором. «Эх, до чего же слабая моя душа, – вздыхал он, с трудом глуша слезы. – Просто не знаю, что с ней и делать. А может, ошибаюсь я. И душа у меня как душа. И нет в ней ничего особенного».

Егору хотелось разобраться в самом себе. Одна мысль его сменяла другую. И, вспомнив что-то новое, он тут же забывал старое.

Егор точно малое дитя улыбается и чешет рукою курносый свой нос.

– Егор, ты норму свою сделал?

Егор вздрогнул. Открыл глаза. Молоденький лесничий стоял у его ног. Нафуфыренный, в белой рубашке и даже при галстуке. Небось опять будет вязаться к Наталке. Вот и пойми лесную любовь.

– Давным-давно, товарищ начальник, сделал, – привстав, отрапортовал ему Егор. Примятая трава под ним чуть приподнялась. Лесничий присел рядом.

– Интересно, и как ты, Егор, успеваешь? – вдруг спросил он и прикурил от зажигалки дорогую сигаретку. – В твои годы я небось навряд ли и жив буду, не говоря уже о том, чтобы лес валить.

– Чего-о-о?! – насмешливо протянул Егор, а потом уже более серьезно добавил: – Нечего вам, товарищ начальник, прибедняться. Человек вы веселый, так что намного больше моего проживете.

– Ох и смешной же ты, дед, ох и смешной, – улыбается лесничий, вглядываясь в стволы деревьев. – Можно сказать, голыми руками деревья валишь.

– Так если бы вы вставали, как я, до зорьки, то и у вас бы все получалось. Ну а еще надо уметь. Я, например, пилу свою сам лажу. Отлаженной пилой легко пилить, она как змея шуршит. И получается, товарищ начальник, что работаю я не горбом, а наладом. Вот до вас был у нас лесничий, парень ушлый, хоть и мастеровой, но из деревенских. Так даже он удивлялся моему разводу. Я его учил, учил, вот как и вас, а он все забывал, то ли дочка мешала, то ли еще что. А все дело в том, товарищ начальник, что точить по-разному нужно. На дуб одна точка, на сосну другая. Например, на березу, я вам говорил, развод надо делать меньший, зато зубья точить круче, а на осину при таком же разводе точить нужно отложе.

А во-вторых, товарищ начальник, надо еще знать, какое дерево свалить, а какое оставить, – дед расходился не на шутку, голос его звучал уверенно, ибо он говорил то, что хорошо знал. – Топоры тоже вещь нужная. Топор должен быть зубастый, острый как бритва. Я покупаю десять штук, и из них только один и выбираю, чтобы острый он был и из рук не вылетал. Я уже не один раз вам, товарищ начальник, говорил: ни жене, никому не доверяйте инструменты. Если косу не с рук, а в магазине купили, обязательно пробейте жало, на мягкую траву, жало надо побольше отпустить, а на крупную поменьше. Не горбом следует косить, а наладкой. Вначале для разминки плеснешь легонько косой, а потом как втянешься, коса так и пляшет, из рук вырывается. Не косишь, а балуешься, словно игрушку нянчишь. Смерть косарей только и боится.

Я в молодости по десять часов косил, а сейчас, правда, только по шесть, сдавать стал. А то, бывало, по сто пудов в день накашивал. В лесу ведь травка прелесть, сама отдается. Ее косишь и от радости пьянеешь, но голову, конечно, не теряешь. Есть трава такая, которую корова есть не будет, я кошу ее только на подстилку. Если трава несъедобная, то коса хранит, а если съедобная, идет как нож по маслу. Я за свою жизнь, товарищ начальник, немало чего узнал. Росой и в дождь легче косить, а сухая трава как проволока гнется и не дается… Позавчерась косил я в лесу около Луговой, гляжу, идет женщина, такая изящная, ну словно статуэтка… Платьишко длинненькое, а все равно видно, что худенькая, ущипнуть не за что. Приостановилась она напротив меня и красивым голоском вдруг и говорит: «Дед, и как же ты хорошо косой машешь!» – и пошла дальше. И не успел я пот со лба стернуть, как рассмотрел на ее спине маленькую, ну точно детскую косу. «Черт возьми, – подумал я тогда. – Может, это сама смерть была?» Но не испугала она меня. Наоборот, я своей косой так размахался, что за каких-то полчаса целую гору наложил. Я ей еще не раз докажу, что мне не до смерти. Я жить хочу и жизнь люблю.

Лесничий рассеянно слушал Егора. Его мало интересовали дедовы секреты, он не думал долго задерживаться в этом лесничестве, мечтал о кабинете с секретаршей и о служебной машине. Дедовы байки о смерти ему казались потешными – в таком возрасте у стариков прогрессирует склероз, чего же ожидать от него. Лесничего волновали не пилы и косы, а Наталка, к которой он был неравнодушен.

Лесничий уже собрался уходить, но дед опять остановил его:

– Я ведь, товарищ начальник, во время голодухи в войну только благодаря лесу и выжил.

Лесничий с удивлением посмотрел на него.

– Истинный крест! – Дед встрепенулся, став еще более потешным. Он стоял босой на траве, со встрепанными на голове кудрями, скромно сложив на груди руки.

– Коровка моя стала было погибать, ноги ее уже не держали. Трава вся вокруг выгорела, а та, что в лесу, уже другими скошена. Осталось только лесное болото. Попробовали там мужики косить, да чуть не утонули. Решил я рискнуть. Косил на досках. А тут еще как назло дожди полили. Ох и тело же у меня опосля от этого болота гноилось! Зато детки выжили, да и я сам, как видишь, жив-здоров. Как говорится, была бы коровка и курочка, состряпает и дурочка. Поп наш деревенский, что похоронил в ту тяжкую пору не один десяток, увидел меня как-то вылезающего из болота. Бреду я весь в грязи, и сено такое грязное, комарье облепило, оводы поедом меня жрут. «Ты, – говорит, – Егор, святой». А я ему в ответ: «Нет, батюшка, я грешный». – «Это почему же так? – спрашивает. «А потому, – отвечаю, – что почти половина всех людей в поселке умерла, а я все еще живой, маюсь».

– Ладно, ну тебя, – произнес лесничий и пошагал к дому Егора.

«Обхаживает он Наталку, – думает Егор. – Только пустяки все это, мою Наталку ему не отбить. А коли хочется ей, пусть поозорничает. Как-никак он молодой, а я старый», – и, закатав штаны, он размашисто жвыркнул косой по траве, точно спичкой по коробку.

С десяток лесничих пережил старик, потому что лес не принимал их, а Егора лес принял. Он кормил его, отвечая любовью на любовь. Лес понимал Егора, и Егор понимал лес. С двенадцати лет начал лесорубить Егор. Вот здесь, в трех метрах, на этой теперь уже глухой, буреломно-непроходимой опушке, по весне родила его мать. Отец комиссарил. А их у матери было четверо. Вот и приходилось ей почти не вылезать из леса; то она собирала ягоды, то заготовляла дрова, то ходила с инвалидами-мужиками охотиться.

Три жены было у Егора, все они были добрые, хорошие, но, увы, пережил он их. Разъехались по свету сыновья и дочери, давным-давно обзавелись семьями, теперь у него и праправнуки появились. Егор любит рассказывать, что на его шестидесятилетний юбилей лес подарил ему Наталку. По осени заготовлял он для школы дрова. А Наталка то ли от вдовьей тоски, то ли еще от чего, грибы собирая, взяла да и заблудилась. Когда стемнело, стала она кричать, звать на помощь. Ее крик и услыхал припозднившийся на работе Егор. Нашел в темноте Наталку и привел к себе домой. Оказалось, что она на двадцать лет моложе его. Живет в городе. Был муж моряк, да вот утонул. Детишек не было из-за ее бесплодности. «Бесплодная! Ну и что с того?» – подумал Егор. А что она моложе его, так и это не беда. Обняв разомлевшую от баньки Наталку, он тут же, на сеновале, не откладывая на завтра, доказал, что он еще мужик хоть куда и что своей любовью к ней еще может долго украшать ей жизнь. А рано поутру, взяв косу, он повел ее в лес. Потаенные грибные места в лесу только он один и знал. Отыскав первое попавшееся, он накосил ей грибов целую гору. А она, подоткнув подол за пояс, в каком-то смущении, то и дело смеясь, собирала их и ласково говорила:

– Я тебя в темноте и не рассмотрела как следует.

– Да пойми, не старик я еще, – доказывал он ей. – Я мужик, и мужик еще в силе.

– Ладно, будет тебе, не серчай, – ласково успокаивала она его. – Что мужик ты в силе, я, слава Богу, уже знаю. Ой, если бы кто только знал, что я после этой нашей ночи поверила в чудеса.

И Егор, отогнав недовольство из-за разговора о возрасте, довольно улыбался.

– Э-э, да нечего меня хвалить, я мужик, как и все. Если бабу какую заприважу, то уж она не уйдет.

– Горько-о-о! – смеясь, кричала Наталка.

– Горько так горько-о, – подхватывал Егор и целовал ее в полные губы.

Так вот и прибилась к его дому Наталка.

Егор старательно косил, подбирал траву из-под каждого кустика, выгребал ямки, оголяя близлежащие стволы и молодую, но уже крепкую поросль, выбившуюся к свету из диких, как попало попадавших семян.

Жары еще не было. И он решил выкосить опушку до ее прихода. Роса под лезвием косы прыскала. И намокший от нее черенок смолянисто блестел.

Лес слепил яркой зеленью, шелестел, наполнял воздух неизъяснимо пахучей свежестью. Полотно косы облепили мелко порубленные кусочки травы. И от этого она походила на зеленого пузатенького ужа, равномерно повизгивающего, перекатывающегося на спине и жадно слизывающего густое разнотравье под самый корень. Зеленая коса, зеленый лес, зеленая трава – который год, который день. Вызванивали что-то иволги в кустарнике. А на сосне охрипло кого-то звал к себе дятел. Бабочки смахивали с цветов пыльцу. И на глазах рос родившийся только что муравейник, муравьи ползали по траве и, перегоняя друг друга, тащили к своему жилью все, что попало.

Пока Егор оттирал косу от налипшей травы, рядом с ним вдруг опустилась ворона. Бессмысленно хлопая крыльями, она точно сумасшедшая протяжно закаркала. Егор отнес ее в заросли и пустил на траву. Но она опять запрыгала ему под ноги. Ворона вся дрожала и с каким-то стоном каркала. Егор поднял ее и, ласково погладив, сунул за пазуху.

– Виноватого ищешь, – пробурчал он. – А ведь сама небось меры не знаешь. Яблочный сок, яблочный сок. Гляди, сцапает тебя лиса или собака, тогда узнаешь, как жрать без меры этот яблочный сок.

Вскоре приехал на лошади Данилыч.

– Так я еще не накосил! – крикнул Егор.

– Ничего, ничего, я посижу, – ответил тот. Данилыч мужик работящий. Руки у него шершавые и красные. Мужик он огромный, с широченной бородой. Вот только нос у него не удался, какой-то маленький, остренький.

– Что, опять яблоки забродили? – указав на ворону, спросил его Егор.

– Опять, – ответил тот и, переступая с ноги на ногу, добавил: – Сын утром два мешка сбросил.

– Поди ты! – удивился Егор. – Это сколько же там у них в Ашхабаде яблок? – и улыбнулся. – Хорошо, наверное, им там живется…

– Да на кой мне эти яблоки, – прерывисто проговорил Данилыч и вздохнул. – Мне бы с ним рядышком посидеть.

– Ты, чай, за двадцать лет его и не узнаешь?

– Узнаю…

– Это как же?

– По голосу…

– Поди ты? – И Егор с уважением поглядел на Данилыча.

Чуть правее от опушки, на горке, метрах в ста, проходит железная дорога. Несутся по ней товарняки и пассажирские поезда. В десяти километрах от лесничества, где живет Егор с Данилычем, находится станция Печки, железная дорога здесь идет под горку, и поезд развивает такую сумасшедшую скорость, что кажется, полотно вот-вот разлетится по сторонам. И лишь один раз в неделю рано утром напротив леска, где живет Данилыч, на каких-то полминутки притормаживает пассажирский скорый Ашхабад – Москва. И каждый раз из последнего вагона среди бряканья и визга состава раздается по-детски жалобный выкрик.

– Батя, ты жив? – и тут же из приоткрытой тамбурной двери вылетает мешок, а за ним и другой. – Мелкота моя, батя, для тебя гостинец собрала… – Дочерна загорелый парень выглянет из тамбура и помашет отцу рукой. – Угоссяйся… батя-я… угоссяйся…

С грохотом столкнутся буфера, и замерший было вагон заскрипит что есть мочи, вздрогнет раз-другой и понесется во всю прыть.

– Батя, когда мелкота моя подрастет, я ее к тебе привезу… У вас тута хоросо, все леса да леса…

Отзвучат, отстучат колеса на рельсах. Унесут состав, оставив лишь пыль да мазутную грязь и мешок-два с яблоками. И долго будет стоять Данилыч, провожая уходящий поезд. Так хочется ему расплакаться, зареветь, чтобы смыть душевную боль-тоску. Но, увы, как ни силится он – слез нет. Молча прячет глаза от птиц, слетающихся к огромной яме, переполненной бродящим яблочным соком. «Эх, собачий раздор, и откуда ты только взялся…» – шепчет он и, подавляя дрожь в теле, смолит одну папиросину за другой. Затем садится на мешок и, развязав тесьму, берет первое попавшееся яблоко. Каким-то неживым кажется оно ему и вовсе не красным, а аспидно-черным… Тут же выпускает он его из рук. Секунду-другую смотрит, как оно очумело несется под горку к бродящей яме. Он почему-то не может есть эти яблоки. «Эх, умереть бы мне сейчас…» – он ежится от неведомого холода, в смущении пряча руки под мышки.

Двадцать лет назад Данилыч бросил жену с крохотным сыном. Что послужило причиной этому, он не может, а точнее, не хочет вспоминать. Не сошлись характерами, то ли еще чего, теперь это неважно. Он остался в Подмосковье. А она уехала в Ашхабад к брату. За все эти годы он ни разу не съездил к сыну – не пускала его новая жена. Незаметно прошли двадцать лет. Он уж и позабыл, что у него есть где-то сын. А тот вдруг сам объявился со своими яблоками да каким-то нежным, ангельским голоском, от которого защемило душу и пропал покой. Как же это нашел его сын? Мало того, сразу же опознал. Он отчетливо помнит тот день, когда поезд Ашхабад – Москва остановился рядом с ним, он косил вдоль полотна траву. Данилыч тогда в замешательстве подумал: «Небось машинист умом тронулся… Это надо же, под горку и так резко тормозить»… Забренчали, точно ведра, колеса, и заскрипел песок. Ну а потом сквозь этот металлический трахтарарамный шум раздался звонкий голос:

– Батя…

Данилыч, вздрогнув, в испуге сглотнул слюну: «Господи, что это такое почудилось?»

– Батя, да повернись сюда, с тобой твой сын говорит…

И тут словно кто ущипнул Данилыча. Быстренько повернулся он к составу и уже было начал карабкаться вверх по насыпи к железнодорожному полотну, как что-то остановило его. И в ту же минуту страшный стыд охватил его. Твердый и горячий комок сдавил ему горло. Все перепуталось в голове.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю