Текст книги "Снег на Рождество"
Автор книги: Александр Брежнев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)
Отношение жителей нашего поселка к снежинкам разное. Но как бы там ни было, большая часть людей не представляет без них жизни. Старушки со снежинками пьют чай. Школьники вырезают их из картона и украшают заборы и стены учреждений. Никифоров, положив их на стекло, подолгу рассматривал. Он все никак не мог понять, кто, мол, там, наверху, мог додуматься до такой сверхчеловеческой узорной оригинальности. Баба Клара делает из снежинок снежный квас. Для грузчика Никиты снежинки самая лучшая закуска к этому квасу. Он ловит их блюдечком, а потом слизывает языком. А Колька Киреев говорит про снежинки так:
– Это, братцы, не снежинки… Это, братцы, покрытые серебром мои шестеренки… – И, чтобы доказать, рисовал на снегу узор шестеренки.
Никифоров не соглашался с ним.
– Загибаешь, – бурчал он.
– Это ты сам загибаешь! – гордо восклицал Колька и добавлял: – Запомни, если моя шестеренка в атмосферу кое-что запустит, то от тебя и волоска не останется. Понял?
– Ну как не понять, – соглашался тут же Никифоров, представляя эту картину, и с нескрываемым удовольствием держал в руках только что выточенную шестеренку. Горячая, с налипшей стружкой, она приятно покалывала руку.
– Они у меня и в темноте сияют, – перекрикивая шум токарного станка, замечал Колька.
– Хорошо, – соглашался Никифоров и до мельчайших подробностей изучал зубчики.
– Послушайте, – чуть погодя спрашивал он нормировщицу. – А почему знак ОТК не стоит на продукции?
– А зачем он? – улыбалась та.
– Как зачем? – удивлялся Никифоров.
– Понимаете, Колька шестерни не для ОТК делает, а для народа.
Никифоров, поняв, в чем дело, перебрал десятка три шестеренок и, выбрав, по его мнению, самую плохую, советовался с нормировщицей.
– А на стиральную машину подойдут они?
– Колькины шестерни к чему угодно подходят, – с улыбкой отвечала нормировщица.
– Тогда разрешите одну возьму.
– Разрешаю.
Нет, не для ремонта стиральной машины брал Никифоров шестеренку. Включив в сарае свет, он зажимал ее в тиски. И, нисколько не стесняясь в выражениях, начинал колотить ее ломом, затем, с разгону налетая на нее, бил кувалдой. Шестеренка звенела, крякала. Тиски раскалывались, болты, крепящие их, рвались напополам. Стена, у которой стояли тиски, рушилась, и по сторонам разлетался стол. Но как ни бил Никифоров шестеренку, она все равно оставалась живой.
Выкарабкиваясь из-под полуразрушенного сарая, он шипел:
– Не я буду, если не оторву тебе башку.
И на другой день ранней электричкой он вез ее в Москву к другу. Тот работал юрисконсультом на шарикоподшипниковом заводе. Испытательной аппаратуры на заводе полным-полно. Приладив шестеренку на какой-нибудь стенд, Никифоров вместе с юрисконсультом приступал к испытанию. На шестеренку накидывались комбайновые цепи. Включался один мотор, затем другой. Визг стоял на весь завод. Затем начинался такой грохот, что Никифоров с юрисконсультом точно при артобстреле дружно падали на пол. Короче, цепь разлеталась вдребезги, а шестеренка, как и зубья ее, оставалась целой.
– Хорошо, что живы остались, – продолжая лежать на полу, шептал забрызганный солидолом юрисконсульт.
– Замолчи, – серчал на него Никифоров и, оставив шестерню, ни с чем уезжал в Касьяновку.
Колька славился своими шестернями. Его уважали и директор, и весь завод. Его уважал даже сам Пред. Порой, остановив Кольку на улице, он, крепко пожимая его руку, говорил:
– Учти, браток, если ты вдруг кончишь делать шестерни, то наш поселок совсем обанкротится. – А потом Пред вежливо добавлял: – Ну а теперь разреши, я тебя расцелую?
– С удовольствием, – смеялся Колька. – Только вот щеки у меня мазутные.
– Ладно, Коль, – и, заметив мазут, Пред с какой-то стеснительностью отступал. – Я тебя лучше на праздник поцелую.
И, на расстоянии попрощавшись, уходил.
Командированные первым долгом спрашивали про Кольку.
– Зачем он вам?
– А нам надо насчет шестеренок с ним договориться.
– А к директору?
– К директору потом. Позапрошлый раз ваш директор всучил нам кота в мешке, – и они, открывая портфели, вместо былых шестеренок показывали шестереночную муку.
И хотя Колька вместо одного годового плана делал два, общезаводской план часто заваливался. Причина была одна – все любили командовать, а работать никто. Порой прет Колька болванку. Тяжела она. Из всех окон пятиэтажной конторы народ смотрит и советы дает.
– Ой, как бы не надорвался… Ой, как бы… – причитает старушка уборщица. Она рада помочь, но силенки не те. Прошлый раз на глазах у всех выбежала. А директор после вызвал и давай отчитывать: где, мол, такая-сякая, есть твое место?..
– Бабуль, ты чего шепчешь? – спрашивают ее молодые конструкторы.
– Это я, сынки, прошу, чтобы Бог Коле подмог… А то он нас всех выручает…
Конструкторы ржут. Ну а потом, обняв бабушку, говорят:
– Бабуль, запомни, нас не Колька выручает… нас Арнольд выручает…
Бабка удивлена. А они опять ржать.
– Ой, бабушка, ты непонятливая…
В некоторой степени они правы. Арнольд, из райцентра, для завода был не просто Арнольд. В конце декабря подружки из КБ, заметив его на территории завода, облегченно вздыхали: «Славу Богу, наконец-то теперь и премия, и тринадцатая, и все теперь будет».
Арнольд приезжал всегда в конце года. Кем-то и как-то пять лет назад оформленный на полставки в заводском отделе кадров помощником бухгалтера по особо важным делам, он неизвестно только каким обонянием, но на любом расстоянии унюхивал, что на нашем касьяновском заводе – пожар. Говорят, что, кроме нашего пожара, он тушит точно такие пожары и еще на пяти заводах.
Фамилия и отчество у Арнольда были трудновыговариваемыми, даже и после соответствующей языковой тренировки все равно можно было язык поломать. В них были оттенки и неметчины, и гретчины, попахивало Персией, да и чем только не попахивало.
Арнольд – такова была его кликуха. Все звали его только Арнольдом. Даже в ведомостях и нарядах на заработную плату вместо фамилии черкалось – Арнольд. Эту кликуху, говорят, он сам себе и придумал, так как с самого раннего детства он все сам делал, ни на кого не надеясь и ни на кого не опираясь. Все в его жизни было: и мор, и голод, и холод, и били его, и казнили, а вот выжил он, худенький, низенький, с черными кудряшками, матовыми глазками.
Да как еще выжил! Не позади народа идет, а впереди, с красной шапочкой и с великолепной крокодиловой папочкой, да еще ручка-самописка. И места вроде ручка особого не занимает, но он этой ручке придавал большое значение, ибо благодаря этой ручке преуспевающе жил и еще преуспевающе кормился и других кормил.
Гладковыбритый, подтянутый, в черном костюме, с «бабочкой» на тонкой шее, он, аккуратно выйдя из своих белых «Жигулей» и взяв для приличия костяные счеты довоенного образца, прямым ходом шел к директору.
– Слава Богу, – облегченно вздыхал директор. – А то я тут было уже хотел на твои розыски милицию посылать…
Директор хотел обнять Арнольда.
– Тихо, тихо, – останавливал он директора. – Вы же прекрасно знаете, я этого не признаю… Да и грипп сейчас…
– Понимаю… понимаю… – улыбался директор и подавал Арнольду стакан снежного кваса.
– Спасибо, спасибо, – благодарил тот и переходил к делу.
– Ну а теперь, дорогой товарищ… – Арнольд в каком-то удовольствии потер руки. – Я должен за три дня устранить все ваши подводные камни. Вот только, как и раньше, я попрошу у вас небольшое, так сказать, прикрытие, то есть письменное разрешение на приписки.
– А вдруг посадят?
Арнольд, лихо, без всякого зеркала, поправив «бабочку», успокаивал:
– Фирма веники не вяжет…
– Ладно, погибать, так с музыкой, – и директор начеркал расписку.
– Ну, теперь я вам цифры выведу. Десять лет государство не будет знать, куда девать шестеренки.
Поздним вечером, освободившись от приписок, Арнольд шел в третий цех, где работал Колька. Он любил посмотреть на его работу.
Токарный станок ревел как зверь. Колькины руки, опухшие, все в ссадинах, поднимая одну за другой заготовки, вставляли их в обойму, и неудержимый резак нажатием кнопки пускался в ход. Стружка разлеталась по сторонам. Колькина спина парила. Грязный пот, стекая, солил губы. Колька работал в майке. Когда шестеренка была готова, он нежно клал ее на руку и весело, словно детеныша, подбросив в воздухе, с улыбочкой кричал: «Нет, не дадим в обиду токарей России!»
Помощник, уставший и давным-давно очумевший от непрерывного подвоза заготовок, с трудом приподнявшись на цыпочках, просил Кольку:
– Отдохнул бы…
– Не могу жить у Христа за пазухой, – отвечал ему Колька и прибавлял обороты.
Увлекшись работой, Колька не замечал времени. Измотанные до предела уходили куда глаза глядят один за другим помощники.
И Колька оставался один.
– Коль! – кричала жена, придя на завод. – Айда домой?..
Ночью он шел с женой по поселку, счастливый от удачно выполненной работы. Светил месяц. Забавно кружились снежинки. В отличие от Кольки, парня огромного, широкоплечего, жена его была хрупкая и тонкая, как былинка.
– Лена, – спросил он вдруг. – А ты не обижаешься, что мы бедно живем?..
– А кто тебе сказал, что я на тебя обижаюсь? – удивилась Лена.
– Да там, на заводе, один сказал…
– А ты слушай его больше, – с улыбкой ответила Лена и, ласково обняв мужа, добавила: – Бедно те живут, у которых в доме холод… А мы богатые, потому что теплее нашего дома ни у кого нет…
– Ну а то, что по́том от меня несет, не обижаешься?..
Лена удивленно посмотрела на мужа. «Шутит он, не шутит?» Колька был серьезен. И, не найдя в его лице никакого намека на насмешку, она, взяв его за руку, ответила:
– Потом не пахнет от тех, кто не работает.
Колька с волнением посмотрел на нее. Живет он с женой всего пять лет, но как поговорит он вот так вот откровенно с ней, и как будто вечно были вместе.
– Без шестерен наш народ пропадет, – доказывал он Лене.
– Конечно, – соглашалась та.
Снежинки несутся и несутся… Снежная баба, слепленная школьниками, вытянув морковный нос и приподняв плечи, внимательно смотрит на снег угольными глазами. Впереди, чуть левее от бабы, грызет метлу заяц…
Колька нежно обнял жену:
– Спасибо за то, что ты такая…
– Это ты у меня такой…
Загадочно и недоступно небо. За сквозными верхушками елей оранжево поблескивают стекла домов. Легкий дымок из труб клубится, как парок горячего чая. Глубока и тиха ночь. Вне себя от счастья, нежно обнявшись, идут они. Что с ними?.. И почему так светлы и нежны их лица?..
Никифоров, соскочив с печки, спросонок прильнув к оконному стеклу, горячим дыханием расширив на изморози поле видимости, разглядев обнявшуюся парочку, говорит:
– Сумасшедшие. Вместо того чтобы выспаться – прогуливаются. – И, глотнув чайку, он, залезая на печку, добавляет: – Ох и пустой же народ в Касьяновке. Ох и пустой.
Откашлявшись, так и не поняв, почему эти странные субъекты ходят поздней ночью, он, плюнув на все, засыпал. Ну а после, минут через пять или более, он с таким восторгом и с таким удовольствием начинал храпеть, что пустой стакан на табуретке начинал вздрагивать и нервно двигаться то в одну сторону, то в другую.
– А вот и дом, – улыбнулся Колька, пропуская Лену вперед.
– Ой, сколько тут снегу намело… – воскликнула Лена и звонко засмеялась. Луна осветила ее тоненькую фигурку, пуховые рукавички, пуховый платок. Припущенная снежинками, она походила на Снегурочку.
– Ай, не беда, – воскликнул Колька…
И, взяв лопату, начал расчищать дорогу. Лопата в его руках точно игрушка. Расходящиеся по сторонам клубы снега запушили его волосы, выбившиеся из-под шапки. Широкие брезентовые рукавицы блестели алмазами. Лена смотрела на Кольку и не верила. Ее муж в полушубке и валенках, то и дело улыбающийся, был Дедом Морозом. Настоящим Дедом Морозом, даже с серебристой лентой через плечо. А вместо лопаты в его руке посох.
– Чтобы удобнее тебе было пройти, я дорожку примну… – И, хлопая в ладоши, Дед Мороз начал ловко топтаться на месте, с любовью глядя на Лену и приглашая в дом. Она зашла. И когда он включил свет, увидела у печки в кроватке спящих дочурок. Крохотные кроватки их были заполнены подарками…
Где-то за окном закукарекал петух, словно напоминая, что много праздников на земле есть, но лучшего праздника, чем Новый год, нету.
О, как мне нравилось встречать Новый год на нашем пруду! Жители поселка не меньше меня любили этот праздник, а порой даже казалось, что самыми лучшими минутами в жизни наших селян были те, которые они проводили в предновогоднюю ночь на пруду. Какая-то необыкновенная радость читалась в их лицах. Полностью в этот день раскрепостившись, они были так просты и так нежны, что Никифоров, удивляясь, говорил: «Ну разве это взрослые люди, это же детский сад».
Может быть, он был прав. Люди действительно были как дети. Беспомощные, они с какой-то добротой искали сближения друг с другом… Снежинки в этот день звались лебединым пухом. Сугробы – женской грудью. А края центральной улицы, идущей от станции к поликлинике, – Нинкиными сахарными бедрами, бабин Кларин снежный квас – волшебным лекарством.
Мне кажется, счастлив в эту ночь был и пруд. Освещенный фонариками, он походил на сказочную площадку, где ветер не так гудел, а снежок, прежде чем коснуться льда, подолгу кружился и не падал.
Большая гирлянда разноцветных лампочек, укрепленная с одной стороны пруда, перекидывалась на другую. Вторая гирлянда, из колокольчиков, вешалась пониже, так, чтобы при танце ее легко можно было задеть рукой, после чего она начинала тихонько звенеть.
– Удивляюсь, – говорил Никифоров грузчику. – Как это некоторые могут жить без Нового года?
– Что верно, то верно, – впервые за целый год соглашался с ним тот и добавлял: – Лично я себя не мыслю без Нового года. Скорее бы он приходил, а то без повода пить – это все равно что не пить.
Нарядный, в красной кумачовой рубахе, в хромовых сапогах, начищенных, что называется, до самого-самого блеска, с розовыми щеками и синими глазами, он в огромной собачьей шапке был неузнаваем и своей красотой возбуждал подозрение и недоумение вдов.
В преддверии праздника он заходил в каждый дом и говорил:
– Скоро, братцы, Новый год, – и, топнув ногой, звонил в свой серебряный колокольчик.
– А ну давай-ка выпей, браток, – предлагали ему.
– Нет… нет… – отказывался грузчик. – Я сейчас не могу. Вы лучше на праздник возьмите бутылочку. И мы выпьем ее там, на пруду.
И, почувствовав себя после этих своих слов выше всех селян на целую голову, он скромно, как улыбаются только трезвенники, улыбался и, тихонько выбежав во двор, с такой вдруг страстью звонил в свой колокольчик, что не только каменные, но и многие самые что ни на есть умершие сердца тут же оживали.
Пруд был лучшим местом в поселке. Снег, падая на его ледок, относился ветерком к берегу, где стояла рябина, шумели столетние сосны и поросли камыша. На пруду было не холодно, потому что с севера его защищали многоэтажные здания завода. Гладкий, местами синий, местами зеленоватый ледок блестел точно зеркало. Как ни стучали по нему клюшками и как ни сверлили его рыбачьи буры, он все равно блестел.
Никифоров говорил, что за свою жизнь он никогда не видел такого льда. И такую его блескучесть объяснял систематическим добавлением в воду заводского мазута. Может, от этого, а может, от чего другого, караси в нашем пруду были какие-то странные. Только бросишь их в закипающую воду, они тут же развариваются.
Недалеко от берега, напротив серого неуклюжего столба, была квадратная полынья метр на метр. Это в ней, когда уезжала от Корнюхи жена, он топился. Она, как и весь наш пруд, была неглубокая. Запрыгнет в нее Корнюха, а вода ему по колено. Сядет, а вода все равно чуть повыше груди. Отяжелевший от воды, он после, сопровождаемый стаей собак, шел, пошатываясь, по снегу и, как бы оправдываясь перед вышедшими посмотреть на него людьми, говорил:
– Вот, братцы, что иногда бабы с мужиком делают… который их любит…
– Жалко парня, – вздыхал кто-нибудь, глядя на него.
– Нечего жалеть, – тут же вторили бабы. – Его ведь дурака вдовы зовут. А он ни в какую, мол, нет и нет. Говорит, мне ни хлеба, ни меда не надо, мне бы только на мою милую посмотреть.
После такого сидения в полынье Корнюха на месяц лишался голоса. Объяснялся со всеми шепотом. На что грузчик говорил: «Завидую тебе, – и добавлял: – Кабы я на твоем месте был. То я бы день и ночь снежный квас пил. Потому что гайки на голосовых связках только снежным квасом и натягиваются».
Пруд любила и Нинка Копылова. Она говорила про него примерно так: «Стою на льду с мужиком… Снегу нет… И у нас губы на одном уровне… И поцелуй всегда получается».
Подвыпивший грузчик приходил на пруд в начале декабря. Уставившись на свое отражение в зеркале льда, он с горечью размышлял: «Кабы не прежнее винище, был бы я парнище, цены бы мне не было. И были бы у меня штанишки из замши, и туфлишки на поролоне. И ходил бы я, как Пред, и при галстуке, да при бабе. И звали бы меня не Никитой, а повыше… Никита Никитыч».
В предновогоднюю ночь жители поселка выходили на пруд. Такая уж традиция у нас – встречать Новый год на пруду. В нерабочее время Колька Киреев вместе с Корнюхой под руководством Преда делал из сосновых досок эстраду и проводил свет. Грузчик Никита, ползая на коленях, двумя сапожными щетками наводил глянец в центре пруда. Баба Клара вместе со школьниками украшала бумажными цветочками и блестящими гирляндами окружавшие пруд деревья и кустарники. С особым старанием наряжались маленькие елочки, крохотные игрушки на них издали походили на светящиеся глазки.
Прошлой осенью в один из вечеров, зайдя к Сеньке-охотнику, я сказал: «Сень, а ты знаешь, в ельнике чьи-то глаза…»
Сенька, почесав шрам на голове, поначалу захохотал. А потом вдруг смолк. Нахмурился, мдакнув, пожал плечами. И с обычной своей печалью он, заглянув в окно, за которым свистела вьюга, сказал: «А че, все может быть… – и, отложив в сторону ружье с шомполом, принялся рассказывать: – Прошлой зимой, значится, топал я по ельнику. Как назло, ночь была с небом нетронутым, то есть ни луны, ни звезд. Перебежав мосток, режу опушку. И тут токо я вылез на простор… глядь, а на меня из елочек глаза смотрят. Да не одна пара – пять… Волки это были, они овцу доедали, а я им помешал. На мое счастье, старая ель рядом. Мигом вскарабкался я на нее и просидел на ней вот так, скочурившись, до самого утра, пока волки не ушли… Зарплату я в тот день получил и нес жене. Эх, ни за что ни про что, думаю, пропадут рубли. Тут я закричал что есть мочи: «Караул… волки…»
К счастью, бригада лесорубов рядом оказалась. Прибежали они на крик и не поймут, в чем дело. Овечьи кости давным-давно снегом замело, да и от самих волков нет следов. А я увидел лесорубов, заплакал и ну давай еще боле кричать: «Караул… волки…»
Мне слезть охота, но руки то ли онемели, то ли окаменели, короче, ствол обхватили и не разжимаются. Да и ко мне лесорубам не залезть, сучки подо мною все сломаны. Делать нечего. Поплевали они на руки, шапки сняли и ну давай со всего маху-размаху в три топора ель крошить. Наконец затрещала она, и я грохнулся. Приземлился мягко. Чувствую, что сижу на коленях у кудлатого парня, одетого в полушубок. «Корнюха?» – подумал я про себя. Всматриваюсь. Тут парень что-то по-своему прошептал и ну давай меня в ухо лизать.
– Ребята! – закричал кто-то сверху. – Медведь.
И действительно, глаза у него медвежьи, и голова медвежья, и зубы тоже медвежьи.
Кто-то выстрелил. Потом все затихло.
С большим трудом лесорубы из-под медвежьей туши вытащили меня. «Вот дела так дела, – подумал я. – Так, чего доброго, и зарплату жене не донесешь».
И, очухавшись, стал пересчитывать рубли. Пересчитываю, а у самого руки трясутся, потому что, окромя волчьих, и медвежьи глаза мерещатся.
А лесорубы гогочут: «Ну и чудак же ты, Сенька».
А потом говорят, что, мол, счастливый я, потому что дешево отделался…
А я им:
– Ничего не дешево, вчера у меня денег была целая куча, а сейчас чуть больше десятки.
А лесорубы пуще прежнего гоготать. Мол, все равно ты, Сенька, дешево отделался…
Тут я глянул на медведя и глазам не верю, в длину метра три. А берлога что наш деревенский сарай.
Покусал, покусал я свои пересохшие губы и честно, без всякой утайки лесорубам признался: «Ой да, братцы вы мои, братцы, ой да ведь ой как все ведь верно, что я дешево отделался».
Сенька замолчал. Аккуратно взяв ружье, провел по стволу. Я заметил, что вместо указательного пальца на правой руке у него обрубок.
– А это от чего? – спросил я.
– А это памятка от медведя. На медкомиссии доктора точно так же, как и ты, спросили насчет пальца, ну, я им все с ходу и рассказал. А они: «Сказочник ты, Сенька», – и давай хохотать. Короче, не поверили.
На другой день, еще находясь под впечатлением Сенькиного рассказа, возвращался я ельником домой. Я не обращал внимания на елочки. Я больше засматривался на зеркальную поверхность льда. Но затем вдруг как глянул на елочки и замер… «Все!» – прошептал я… Из елочек не одна пара глаз, а десять смотрело на меня. «Волки…» – прошептал я. Уже и сердце мое от страха сжалось, и я закрыл глаза. Но через минуту раздался смех. Кто-то, окатив меня снегом, одарил снежком…
Когда я открыл глаза, в двух шагах от меня бегали друг за другом ребята, в их руках были маленькие елочные игрушки, которыми они украшали елочки. Гирлянду игрушек на одной из елочек я было чуть-чуть и не принял за волчьи глаза. Вслед за ребятами появилась баба Клара. Две огромные корзины в ее руках были наполнены красными бумажными цветами. Подойдя ко мне, она ласково улыбнулась. Поставила корзины на снег и, достав из бокового кармана бутыль снежного кваса, сказала: «Доктор, чтобы скорее снялась бледность, выпей моего лекарства».
После я часто рассказывал об этом случае. Но мне никто не верил.
– Ладно, доктор, басенки рассказывать, – смеялся и Сенька-охотник.
– Эх, скорее бы старый год добить и новый начать! – восклицал Корнюха, приезжая на разукрашенных леспромхозовских санях. Толстая, разгоряченная лошадка его, остановившись, с какой-то злостью стучала по льду правым копытом. И тогда действительно всем казалось, что старый год уже теперь никуда не денется и будет обязательно добит.
– Нет, судя по наклону ее копыта, это она не старый год добивает, – убеждал всех грузчик Никита. – А это сигнал того, что где-то здесь подо льдом бутыль снежного кваса.
Все смеялись. Всем было весело. Понимая намек грузчика, баба Клара, раздобрившись, без всякой платы выдавала на поселок огромную бутыль снежного кваса. По особому разрешению Преда для художницы Виолетты у самой высокой березы делалась вышка с прожектором, с которой она в новогоднюю ночь должна была отправляться в полет. Из поссовета Корнюха привозил балалаечника Ероху, одетого в Нинкино каракулевое манто. Ероха выделывал такие балалаечные выкрутасы, от которых не только у наших жителей, но и у людей, случайно услышавших его в этот предпраздничный день, от удовольствия закатывались к небу глаза. Понимая всю ответственность торжества, на которое он был приглашен, Ероха вместо одной балалайки брал три. На одной он играл, а две были про запас. Корнюха, усадив его в центр только что сделанной сцены, громко приказывал: «Ты гляди у меня, в этот день играй правду».
– Правду так правду, – соглашался Ероха и начинал тренькать так, что Корнюха весь преображался, словно в жизни был самый главный и самый первый.
– Ероха, – кричал грузчик Никита. – Ты играй так, чтобы в голову ударяло…
– Это дело пустяковое, – отвечал Ероха и, подтянув нижнюю струну, тренькал такую мелодию, после которой грузчик Никита, кулаком ударяя себя в грудь, кричал:
– Братцы, а я ведь, братцы, не умру!.. Я с вами, я с вами, братцы, еще с годок поживу…
В предновогодний день на служебной «Волге» приезжал на пруд и директор завода вместе с Арнольдом и подружками из КБ. Директор, послушав Ерохину игру, восклицал:
– Нет, товарищи, еще не померли на нашей Руси товарищи!..
Арнольд, смущаясь, толкал директора.
– Смотри, как бы не проболтались, – и показывал на Ваську-чирика, который, сграбастав двух подружек из КБ, орал: «Ох-хо-хо!.. У меня тоже с рубля все начиналось…»
– Пусть, – улыбался директор.
Арнольд смотрел на него с удивлением:
– Ну и нервы у вас… хоть веревки из них вяжи, – и с грустью вдруг добавлял: – А вот у меня они в расстрое…
Сенька-охотник приезжал с товарищами-охотниками. Весь красный, краснее шрама на голове, он вместе с ружьем приносил свою видавшую виды гармонь и красного петуха, предназначавшегося для гаданья с последующим приготовлением из него супа. Выпустив петуха, он садился с Ерохой.
– Ты где пропадал? – спрашивал его Ероха.
– Сам знаешь, – отвечал Сенька.
– Охотился?
– Хуже…
– Браконьерничал?
– Хуже… – отвечал Сенька. – Купил ружье. Пошел на охоту. Глядь, а впереди волки. Думаю, ну теперь будут деньги… Одного с правого ствола, думаю, а другого с левого. Прицелился. Пробую правым стволом, осечка, пробую левым, осечка. Ну вот и пришлось мне опять на елке отсиживаться…
Неизвестно откуда председатель на грузовике привозил походную кухню, на которой поселковые вдовушки пекли блины, беляши и ватрушки.
Вдруг петух приветливо закукарекал. Видно, он увидел Нинку Копылову, которая приходила на пруд вся разряженная, вся разрумяненная, с тремя вязанками бубликов на шее, а позади нее шагала целая делегация проводников почти всех национальностей. Из этой делегации больше всех выделялся двухметровый южанин, на ногах его были калоши, на голове платок, повязанный, видно, по-южному, снизу наверх. Кончики платка торчали на его макушке как яблочные листья, то ли у него зубы болели, то ли у него были головные боли, но он то и дело говорил Нинке: «Е-ко-ко… Е-ко-ко!»
– Тише… тише… – говорила Нинка, всмотревшись в толпу, подводила южанина к нашей главврачихе. – Пожалуйста, доктор, поставьте ему диагноз. А еще скажите, любит он меня или нет.
– А по-русски он может?
– Может, – отвечала Нинка и, поправив на его макушке кончики платка, что-то долго объясняла ему на пальцах. На что южанин ржал как конь и громче прежнего кричал: «Е-ко-ко… Е-ко-ко!»
– С ним все нормально, – делала заключение главврач. – Так смеется, так смеется… А вот насчет любви не пойму. Несет какую-то чушь.
– Да нет, это не чушь, – говорила Нина. – Это, товарищ доктор, он говорит, что вы самая красивая.
После этих слов наша главврачиха начинала строить южанину глазки и пожимать его пальчики.
Ванька в солдатской шапке приезжал на пруд на своем тракторе, из которого кубарем, без всякой очереди, вылетали его жена, его почти парализованная теща и его двое гавриков.
Верка в самом центре пруда вела бойкую сельповскую торговлю. Продавая соки, она говорила: «Соки мои хоть и разбавленные, но я вам честно говорю, что они ну ничуть не хуже тех, что неразбавленные».
Лично я с нетерпением ждал появления Виолетты. Она приходила на пруд в последнюю очередь. Легкая, как балерина, с тоненькими, кое-как наманикюренными пальчиками, с устремленным в небо взором, она, подойдя ко мне, вдруг тихо, каким-то нервным шепотом, спрашивала:
– Доктор, скажите, а я похожа на птицу?..
– Похожа, – успокаивал я ее.
Но она не замечала моего снисхождения. Наоборот, как-то вся подтягивалась и торопливо уходила к своей вышке.
«Вета, что ты делаешь? – хотелось мне крикнуть, но тут же другой голос внутри меня останавливал словами: – Молчите. И никогда не запрещайте человеку то любить, что ему нравится».
Пред, взобравшись на сцену, снял с головы платок.
– Товарищи! – сказал он, когда все умолкли. – В Новом году, товарищи, будем по-новому жить!
– Не по-новому, а лучше, – поправлял его Никифоров.
Но тут взрывалась Ерохина балалайка, а за ней Сенькина гармошка. И все пускались в пляс.
– Нет, не дадим в обиду токарей России! – кричал Колька Киреев, отплясывая гопака.
В танцах почти всегда можно было услышать и песни. Они были разные. Звучали бойко, с задором. Кто их придумал, сказать трудно. Но в них было столько народного, что их все слушали, восхищаясь. Начинал Ероха. Стоя, он лихо запевал:
Уж вы, сени, мои сени,
Сени новые мои,
Сени новые, кленовые…
Баба Клара, перебивая, обращалась к Никите:
Куманек, спобывай у меня!
Душа-радость, спобывай у меня!
На что Никита ей отвечал:
Я бы рад спобывать у тебя,
Да у тебя, кума, уж больно водка лиха!
Васька-чирик, пританцовывая вокруг Нинки, пел:
Круг я келейки хожу,
Круг я новенькия,
Круг сосновенькия,
Все старицу бужу.
Но Нинка, не обращая на него внимания, с задором пела:
Перед мальчиками —
Пройду пальчиками!
Перед старыми людьми —
Пройду белыми грудьми!
Припевки сменялись одна другой.
Ероха с Сенькой после припевок заиграли «Барыню», после «Барыни» – вальс.
Председатель, поднявшись на сцену, попросил музыкантов на минутку замолчать. И когда те ушли на перекур, он, раскрасневшийся, точно мальчик, закинув за спину руки и с необыкновеннейшей добротой оглядев нас всех, произнес речь следующего содержания:
– Товарищи! Довожу до сведения, что в следующем году мы, товарищи, используя только свои силы, в центре поселка построим завод по изготовлению снежных баб. За морковкой дело не станет. И насчет угля дело тоже не станет. Тридцать вагонов его стоят на железнодорожной станции. Ну а вот… буквально сейчас… ну вот несколько минут назад у меня родилась замечательная идея, как нам поскорее избавиться от непрерывно идущего снега. Так вот, товарищи, я предлагаю, товарищи, своими силами соорудить над поселком навес из полиэтилена…
– Ура-а-а! – воскликнула в восторге Верка.
– Давно бы так, – согласился с председателем и Никифоров.
Закончив перекур, Ероха с Сенькой начали опять тренькать. А председатель, вдруг неожиданно за все свое председательствование впервые услыхав из уст Никифорова слова одобрения, от волнения так и не смог договорить речь. Толпа зашумела, требуя продолжения речи председателя. Но грузчик, перекричав всех, не выдал причину председателевой немоты. Он, подняв руки кверху, во всю глотку гаркнул: «Качай шефа!» И с тыла, забравшись на сцену, толкнул председателя. Тот упал на вытянутые руки толпы… И через какие-то полминуты председателя в расстегнутой шубе и в развевающемся на ветру платке стали подбрасывать навстречу идущему снегу до тех пор, пока он не превратился в снежный ком, от которого у толпы закоченели руки. Все радовались, всем хотелось подбросить председателя как можно повыше, все кричали: «Ура-а-а! Да здравствует шеф!»
Лишь один Никифоров, с лукавой усмешкой посматривая на всю эту процессию, ковырял тростью лед и говорил: «Вот только не знаю, где он столько полиэтилена возьмет».
Повеселевший директор, обняв двух подружек из КБ, по-наполеоновски выпячивая вперед живот, указывал на Кольку Киреева, отплясывающего гопак…