Текст книги "Призвание варяга (von Benckendorff)"
Автор книги: Александр Башкуев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 61 (всего у книги 64 страниц)
Мысли сии впервые посетили меня летом 1813 года. После успеха в деле Жюно, Ставка дала мне иную задачу. Убить Понятовского.
Несмотря ни на что, Польша сопротивлялась с яростию отчаяния. Наши армии сидели на голодном пайке, ибо через Польшу не шел провиант. Тогда решили убить Понятовского.
Мы с ним армейской кости и мне стало б в обиду, если б маршал не пал Честной смертью. Я лично готовил стрелков, а Андрис с людьми, узнав обстановку у Дрездена, советовал обождать до Лейпцига.
В ночь на 5 октября 1813 года мои люди тайно вырезали посты поляков у Плейсе, и ударная группа начала переправу. Позиция Понятовского была на том берегу и против нее накопились штрафники Беннигсена. (После смерти Кутузова его вернули в штрафные.) Им полагалось Кровью искупить вины перед Отечеством.
На разборе Беннигсен обещал – куда и как будет направлен его удар и в каком месте поляки, прижатые его штрафниками, начнут переправу. С той точки до высокого, покрытого густыми кустами холма было две тысячи шагов. Но в ходе переправы течение сносило б поляков к холму, да и выход на берег оказался – прямо к засаде.
Все согласились, но когда Беннигсен ушел к части, Коля Раевский, коий после Бородина близко сошелся со мной и потому стал Куратором Ставки в сем грязном деле, тяжко вздохнул:
– Ну вот, дожили… Как тати – стреляем чужих королей из-за угла… Куда мы катимся, Саша?
Я вздохнул в ответ и, разбирая мою винтовку, сказал:
– Человек преступил через "Не убий". Коль раньше мирное население и страдало, никто не убивал врага лишь за то, что у того была иная форма носа, иль – выговор. Сперва поляки резали немцев с евреями, теперь мы – поляков…
Сей Кровью война перешла на самый ужасный уровень – Крови. А в Писании сказано, – "Кровь – есмь Душа. Пролей ее, но не пей". Нас ждут времена упырей…
Николай Николаевич тяжко махнул рукой:
– Тут ты прав… Но вот мы с тобой – культурные люди сидим тут и рассуждаем на высокоморальные темы, а в сущности, – хотим убить совершенно незнакомого нам человека, коий ничего нам дурного не делал. Морально ли это? Достойно ли нас? Нашей Культуры?
Я рассмеялся и, отложив перебранную винтовку, воскликнул:
– О культуре ли речь, коль высшее достижение человечества – оптический прицел для винтовки! О чем ты?! О какой морали, коль венец нашего гения унитарный патрон?!
Раевский долго молчал, размышляя над моими словами, а потом еле слышно шепнул:
– Венец нашего гения не патрон, но слова, что ты тут сказал. Они ж и мерило морали нашего общества.
Тут у меня вдруг резко и больно сдавило сердце, и я выдавил:
– Мораль не в сием. Мораль в том, что ради Империи я, произнося эти слова, завтра воспользуюсь этой винтовкой и этим прицелом. И ты бы воспользовался. Это и есть, – наша с тобою – Мораль. Мораль Российской Империи. Мораль двух высокоморальных упырей с вурдалаками.
На другой день все было как нужно. Поляков прижали к реке, те дрались, потом стало ясно, что дело кончено и тогда многие бросились в реку, дабы переплыть ее на наш берег.
Я видел маршала Понятовского, – сложно не углядеть его золотой мундир, но он был слишком далек. Потом он тоже со своим вороным кинулся в реку и обратился в мишень, кою медленно подносило к нашему рубежу. Я хорошенько прицелился и дал команду: "Огонь!
И тут какая-то сила сдавила мне грудь. Понятовский в последний миг жизни приподнял лицо и я с изумлением увидал, что вижу – себя!
Не знаю, сколько продолжилось сие наваждение. Понятовский на пол-корпуса прямо выскочил из воды и рухнул в нее с фонтаном мелких брызг, а его верный конь сменил направление и будто пошел кругами над местом, где только что скрылся маршал. Лишь тогда я нашел силы утереть со лба пот. Привидится же такое!
А лошадь Понятовского, как привязанная, плавала в воде, борясь с течением и силясь остаться у места, где так внезапно исчез господин. Я осознав, что сей Честный конь утонет, но не уйдет, вскинул винтовку и, поймав в перекрестье прицела – белое пятнышко меж глаз прекрасного существа, нажал на спусковой крючок.
Лошадь исчезла в побагровелых водах и я хрипло выкрикнул:
– Уходим! Мы не вурдалаки", – егеря стали откручивать прицелы и бросать уже бесполезные винтовки и мы вернулись на нашу сторону.
Многие стыдят меня за ту слабость, – все видели, что стрелял я не в князя, но – его лошадь и кое-кто сделал вывод о моем малодушии. А я верю, что Господь спас мою душу. Если б я убил Понятовского, скоро убили бы и меня. Ведь сказано: "Око за око, зуб за зуб…
В меня стреляли три раза: в день Ватерлоо – люди Александра Павловича, в 1821 году на мятеже Семеновского полка – поляки, и Каховский на Сенатской площади.
В день Ватерлоо пуля попала в Ефрема бен Леви. В день Семеновского мятежа мою пулю принял барон фон Фок. В день на Сенатской угодили в Милорадовича. И я верю, что если бы я хоть раз совершил политическое убийство, Господь бы – не пощадил.
О смерти Милорадовича я рассказывал, о гибели Ефрема чуть позже, а фон Фок погиб совсем странно…
Будучи начштаба Семеновского полка, я занялся секретными операциями. Мои люди учились иностранным языкам, скрытному передвижению, преодолению полосы препятствий и прочим подобным премудростям. Сам же полк был под командой князя Васильчикова, и, будучи гвардейским – под патронажем Наследника Константина. Поляками так и кишело.
И вот однажды (в отсутствие князя) поляки стали мутить солдат, – якобы пайки у них меньше, чем у моих людей, и платят им хуже, и в отпуска не пускают. Сии обвинения имели бы смысл, если бы я не готовил разведчиков, а в полку не служили враги из польских губерний.
Я так и сказал всему строю и полк взорвался. Я немедля окружил семеновцев кольцом моих спецчастей, латышских стрелков и Первой Кирасирской Дивизии. После недолгой бузы и короткой стрельбы, я повесил пару говорунов и все стихло.
И вот когда казалось, что все решено, мы совершили ошибку. Средь прибывших на помощь были все лидеры нашей партии. И мы решили, что случай благоприятствует нам для очередного Совета.
Сидели мы в моем доме и как стало смеркаться, решили сие отметить в армейской столовой. И вот когда мы заходили в столовую, нас с Nicola отвлекли. Прибыл Васильчиков, который принес свои извинения и мы с кузеном, хоть и подымались по лестнице первыми – отошли в сторону и пропустили идущего за нами фон Фока.
Не знаю, как сие объяснить – весь день безумный барон вел себя как-то – не так. Он все время думал о чем-то, что-то писал, а как раз в ту минуту – обернулся вдруг, схватил меня за руку и спросил:
– Ты веришь в Мистику? Ты Веришь в… Впрочем…
– Что с вами, дядюшка?
Фон Фок провел рукой по лицу так, будто к нему прилипла какая-то паутина. Затем он вдруг вздрогнул, поглядел мне в глаза и сказал:
– У тебя странный взгляд. Я знаю, – ты тоже знаешь, что сейчас произойдет. Тебе нужен Мученик. А я скажу так…
Сие – Дело Мистическое, но ни разу – ни один Государь не стал им, пока кто-нибудь не принял добровольную Смерть за него! Поэтому, – я хочу чтоб ты знал: Я знаю, – что через мгновение произойдет.
Сие указано в моем гороскопе. И еще я знаю, что мой племянник и брат твой – станет Царем. Но не Правителем…
Я… Я прошу тебя… Я готов Умереть ради Блага нашего Дома. Но Ты дашь мне Слово, что будешь Править Мудро и Счастливо – ради всех нас. Из тебя выйдет хороший Властитель, но – дурной Царь. Ты чересчур практичен для этого.
Ты… Обещаешь?
Я растерялся. Я не знал, что и – думать. Для меня слова сии выглядели точно – Бред и в ту пору я еще не настолько хорошо знал Астрологию. Но тем не менее я произнес:
– Не понимаю, что вы хотели сказать… Но, тем не менее – обещаю. Обещаю все, что – угодно. Может быть – вам пора отдохнуть?
Но барон усмехнулся, благословил меня, посмотрел на Наследника беседующего с князем Васильчиковым, печально усмехнулся неизвестно чему и пошел – к роковой двери.
Когда он отворил дверь, за коей были накрыты столы, в него грянули выстрелы. Фон Фок был нам дядей и потому имел фигуру просто огромную. Убийцы не видали его лица, но только темный силуэт на фоне дверного проема и не сомневались, что впереди – Бенкендорфы. (С той поры Государь не входит в дверь первым.)
Несчастный был прострелен восемью пулями и умер, не успев упасть наземь. Я немедля спихнул кузена на пол и Петер накрыл его своим телом, а мы с Андрисом и прочими нашими вышибли все стекла в поганой кормушке и расстреляли сие осиное гнездо в пух и прах. Ни один из поляков не пережил такого расстрела из всех щелей. Официально. На самом же деле все четверо были ранены и умерли позже. В нашем тренировочном зале. Кузен осознал, что пули, сразившие фон Фока, предназначались нам с ним и был… в ярости.
Я уже доложил, что фон Фок был среди нас – личностью не последней и выделялся своими взглядами. Они были самыми радикальными и восходили к феодальному праву псов-рыцарей.
Теперь он стал мучеником, убиенным польскими либералами. Мы требовали смерти сей сволочи и сам Государь убоялся разгула страстей. Он вызвал к себе Константина и, стращая ужасами "Белого Террора", принудил того отречься в пользу нашего Nicola. Но он не был бы Александром, ежели б нам в том признался.
Похороны фон Фока вылились в смотр сил нашей партии. Подходы к Немецкой Церкви были с утра забиты ликующими монархистами, кои связывали теперь надежды свои с Николаем. Когда мы вышли из кирхи, я не видел окрестных домов за морем черно-желто-белых полотнищ. Nicola был смертельно бледен, печален, натянут в струну и голос его дрожал над телом фон Фока.
Дамы рыдали в голос, офицеры сжимали эфесы шпаг, священство просило пощады для детей масонов и якобинцев, – общество ликовало от лицезрения своей новой мощи, единства и силы.
Когда же мы с кузеном и прочие Бенкендорфы подняли гроб и он поплыл на наших плечах над морем людских голов, с толпой приключилась истерика. Дамочки падали нам под ноги с визгом:
– Вот наши Государи! Вот наше правительство! Империей должны править красивые, высокие, сильные и Честные! Смерть жидам, масонам, коротышкам и кочевряжкам! Ура – Монархии!
Сложно сказать, что думал в тот миг ваш покорный слуга, будучи жидом и масоном. (Слава Богу, что хоть не коротышка, да кочевряжка!) Но сие… Это и есть та стихия, что выдвинула наверх Nicola и всю нашу монархию. В зеркало неча пенять, коль рожа…
Так вышло, что до Nicola из русских монархов ростом гордились лишь Петр, да моя бабушка. Прочие ж, особенно из последних, были мал мала меньше, в постели слабше, а на лик – гаже.
Я вижу в этом случайность, но Герцен верит, что Величие настолько пропитывает человека, что он даже маленьким кажется великаном. (Весь мир поражался Величию Бонапарта и лишь потом зашушукались, что он, в сущности коротышка. Ослы любят лягнуть мертвого Льва.)
Николай же был счастлив. Он не мог сдержать слез и только с чувством пожимал руки, стоя у могилы фон Фока. Потом он говорил, что лишь на сиих похоронах он впервые почуял близость Короны и Власти. А кузина, указывая на свой живот и младенцев в имперских пеленках, плакала и повторяла:
– Господа, не нам! Не нам! Вот ваши будущие правители! Русские, для России и русских!
К ноябрю моя команда была уже в Бремене, а к Рождеству – в Амстердаме. Противник отступал по всему фронту и бои шли местного значения. Матушка была счастлива, что именно нам с Константином (Костька стал начальником штаба у барона фон Винценгероде) довелось освобождать наше родовое гнездо Голландию.
Константин на сей счет намарал книжку. Мы прошли больше и дольше всех на Войне и ежели считать по головам, да площади, – мы – лучшая из всех армий. Но в сих расчетах много лукавства. Расписывая сии подвиги, Костька не упомянул главного, – все наши победы случились в принадлежащих нашей семье Ганновере, да Голландии.
Сие наступление сродни подвигам Шварценберга летом 1812 года. Он тоже, как снежный ком, прокатился по униатским Подольской и Житомирской губерниям, но застрял, стоило ему подойти к Киеву, коий удерживали верные нам православные украинцы.
Так и мы, – пронеслись как вихрь по лютеранским землям, но застряли у Шельды, отделяющей фламандских протестантов от валлонских католиков. За Шельдой остались Брюссель, Лилль и Льеж – все кузни Антихриста и можно считать, что он, по-крайней мере, не проиграл ту кампанию.
Когда ж сошел снег и подсохли дороги, ваш покорный слуга стал в армейской среде почитаемым полководцем. Дело в том, что враг обратил Шельду в неприступный крепостной вал, укрепив Антверпен не хуже Познани с Лейпцигом. Численный перевес был теперь на его стороне, а бельгийские заводы день и ночь выдавали на-гора стопы фузей и мушкетов. Главные же силы никак не могли переправиться через Рейн.
Антверпен оказался единственным местом, где мы были на той стороне Рейна и противник сам перешел в контровую, силясь выдавить нас с антверпенского плацдарма. Тогда я реквизировал все доступные мне лодки, баркасы и другие плавсредства, посадил на весла и рули эстонцев, да финнов, а латыши с русскими исполнили роль десанта.
Задумка была в том, чтобы ударом с моря взять Кале, ибо в сем городе немало потомков английских семей. Но нашу флотилию заметил противник и высадились мы у Дюнкерка. Там довольно пологое дно и много пришлось идти по воде. Раны мои совсем разболелись…
По словам очевидцев, это было жуткое зрелище, когда из утреннего тумана показался лес рук, сжимающих штуцера, а потом из ледяной воды на берег полезли злые, как черти, мои егеря.
Наш удар был столь быстр и внезапен, что противник ударился в панику и я был в Кале вечером того дня. Но это – не главное.
Стоило мне получить известие от Винценгероде, что враг отходит, страшась окружения, а в Антверпене выброшен белый флаг, я тут же оставил Кале и поплыл дальше. На третий день сей операции, мы вошли в устье Соммы и заняли совершенно не защищенные Сен-Валери и Аббевилль. Шок, испытанный якобинцами, можно сравнить лишь с громом с ясного неба: Враг был на земле La Douce France!
Отступление из Бельгии стало паническим, мой же отряд соединился с Винценгероде в Аррасе. Я не хвастаю полководческим даром, даже сей десант скорее диверсия, нежели наступление, но с того дня я стал одним из почитаемых вояк Империи, а Гвардейский Экипаж с того дня тренируется не столько для боя, сколько именно для десантно-штурмовых операций.
Фронт рухнул практически в одночасье. Бонапарт, страшась окружения, отошел от Рейна и дал последний бой на французской земле. О том, что творилось во Франции, можно понять по тому, что за одну весну 1814 года Россия потеряла столько же народу, сколько за весь 1813 год. (Впрочем, это – неудивительно. В 1813 году гибла "ветеранская" Северная, а в 1814 относительно "необстрелянная" Главная армия.) Отчаяние удесятерило силы французов, а родная земля буквально каждой кочкой, каждой травинкой помогала несчастным. Но участь галлов была решена.
Я принял капитуляцию от Мармона генералом "от Пруссии". Я был в Гавре, когда пошли слухи о капитуляции, и меня вызвали, чтоб проследить, – в суете среди сдавшихся могли затесаться преступники. Когда я выявил и арестовал всех врагов Бога и человечности, как-то само собой получилось, что я возглавил Особую Комиссию по массовым преступлениям якобинцев (бессудные казни высшего сословия, казни ради расхищения имуществ казненных, нарочное насилие над женщинами и детьми и прочая, прочая, прочая).
Говорят, мой доклад на Венском Конгрессе вызвал фурор, но – не мне судить. Могу сказать лишь, что слишком многие гады в горячке боев получили прощение, просто сложив оружие.
Я не смог привлечь их к суду за все злодеяния и потому решился просто рассказать обо всем миру. Многие считали меня романтиком, но как показали события – все преступники, объявленные мною в Вене, приняли участие в "ста днях". Общество не могло покарать их, ибо невольно простило, но смогло ими брезговать. А в столь тесном кругу, как наш, есть вещи – страшнее чем Смерть.
Другие же назвали меня скрытым бонапартистом, ибо я, по их мнению, обелял якобинскую армию, но поймите и меня – правильно.
Когда армия с боя врывается в город, там творится черт знает что. Когда командир дивизии обнаруживает у себя под боком деревню, кишащую партизанами, он смеет принять любое решение. Ибо в сии минуты Судья – Господь, а обвинители – трупы товарищей. И не надо потом говорить, что та армия якобинская, а наша – монархическая. Резня шла такая, что все были хороши…
Я не нашел состава преступления ни в действиях маршала Даву, хоть тот и командовал карателями в России в 1812 году, ни в действиях маршала Жюно, каравшего испанскую герилью. На их месте я действовал бы точно таким же способом (что и случилось в Польше в 1813 году). Но… были иные случаи.
Я издал приказ маршала Нея, в коем он объявил жидов "врагами Христа" и обещал премию за "каждую жидовскую голову". Я доказал, что маршал Мюрат нарочно сажал пленников на кол, чтоб испытать возбуждение и совокупиться с собственными адъютантами.
Да, – те же приказы издавал Павел, тем же баловался и Константин. И я не постеснялся провести параллелей.
В итоге многие на меня обиделись, ибо по их мнению "я выносил сор из избы", но… Я произнес в том печальном докладе: "Коль мы – соль Земли, хотим ли мы знать о нашей же грязи? Настолько ль мы скисли, чтоб не видеть бельма в своем же глазу? Иль в каждом из нас крохотный якобинец? Ибо то, что дозволено черни – грех для высших сословий!? Готовы ли мы судить лишь за Страх?! За тот самый Страх, что наводили на нас наши противники? Если так, зачем тогда суд? Убьем их и завтра наши же якобинцы убьют нас, ибо мы вызываем подобный же Страх у наших же подданных!
Судите Даву, прощая меня и завтра русские якобинцы будут вешать нас тысячами. Казните Мюрата, милуя Константина и завтра вас вздернут на кол! Убейте Нея и гунн станет резать поляков за то, что они – поляки, немцев за то, что они – немцы, русских за то, что они – русские.
Судите, но знайте, что сегодня мы судим не битых врагов, но – самое себя и сию Войну, как повод к потере всего человеческого!
То, что после доклада Мюрат стал скрываться, устроил заговор, был взят и расстрелян, – не ко мне. Сие к его Совести!
Коль Ней стал главным карателем Бонапарта, в "сто дней" резал без устали, и был расстрелян именно за это, и сие не ко мне… Каждый из нас услыхал в сем докладе – свое и сам свершил Суд над собой.
Победили же мы потому, что после доклада все поклялись перед Господом, что отныне не прольют "братней крови" и никогда, ни при каких условиях не начнут Войны первыми.
Так клялся и Бонапарт. Но обманул. И Гнев Господен обрушился на предателя. (То, что в день Ватерлоо прошел сильный дождь и грязь не пустила "гроньяров" на Мон-Сен-Жан – неспроста. Как и странная болезнь Бонапарта. На все – Божья Воля. Поверьте старому реббе.)
"Сто дней" застали меня в Париже и мой отряд отступил вместе с Блюхером. Как чисто егерская часть, мы были с пруссаками при Линьи и удирали по дороге на Вавр от наседающих якобинцев. Надо сказать, что с Блюхером у меня не сложилось, – тот имел на меня зуб за то, что "я увел у него" Винценгероде. В итоге тот так и застрял на Северном фронте, а потом не вернулся, когда тут стало жарко.
В оправданье скажу, что мы стали лучшим десантом союзников и нас не пустили от берега. Мы так и прошли на Гавр и там и встретили победную весть.
Там, где мы стояли, был курорт в сравнении с адом Парижа, но еще б один штурм означил, что латыши с эстонцами кончились. И если у Блюхера была его правда, у нас – своя.
Поэтому, когда пруссак пошел к Веллингтону, он с радостью простился со мной:
– Ты мастер на фокусы, – сделай-ка, чтоб якобинцы не знали, куда я ушел. А удержишь Груши у себя, – за мною голштинское.
Я тут же принялся за решение сей задачи. Я согнал католиков на строительство циклопического палаточного городка. На центральной площади сего лагеря был вывешен русский штандарт и родовой стяг Витгенштейнов, с окрестных же сел я согнал баб "для русских господ офицеров". Им мы объясняли, что "Витгенштейн вышел из Померании.
Тут есть одна языковая тонкость. Любой немец с закрытыми глазами укажет вам Померанию. А если добавить, что сие – "прусская Померания" (а не шведская), речь о "зоне Кольберга", или по-польски – Колобжега. Именно в Кольберге и квартировал Витгенштейн. До Ватерлоо тысяча верст пути, иль месячный переход. Не поняли шутки?
А ларчик – прост. Для французов "Померания" – не историческая область, но – скорее "поморье". (Обыденный, но – неточный перевод с языка на язык!) Для немца "Померания" – имя собственное (с большой буквы), для французов нарицательное (с маленькой). Но у немцев-то все существительные пишутся с большой и посему подмены не ощущается! А что для француза "прусская померания"? Это – Ганновер! Это сразу на восток от Голландии! Сто верст. Три дня марша. Кавалерия будет раньше.
После Ватерлоо мне достались бесценные образцы переписки меж Бонапартом и несчастным Груши. Маршал известил Императора, что "Витгенштейн вышел из померании.
Император ответил, что знает, что "Витгенштейн в Померании". Что же касается его намерений, "я верю, что вы успеете разбить Блюхера к тому времени (выделено Антихристом), иль я подыщу себе иного помощника.
Думаю, что Император счел своего маршала дураком, а тот облился холодным потом, решив, что его "бросили на съедение волкам.
Когда Груши прибыл к Вавру, обнаружил за рекой траншеи, уходящие за горизонт, увидал моих егерей с витгенштейновскими штандартами и услыхал страсти про реквизицию местных баб, он так растерялся, что стал строить редуты, готовясь к круговой обороне.
Будучи хорошим слугой, он не решался сказать господину столь страшную весть и признался лишь после того, как Наполеон обещался удавить его на вожжах, если тот не явится к Ватерлоо.
Не знаю, рехнулся ли Бонапарт, услыхав, как Груши ждет атаки от Витгенштейна, но это его здорово подкосило. Говорят, он стал хихикать, как ненормальный. А обо мне с той поры ходят легенды.
Одна из них касалась моего участия в турецком походе 1829 года. События декабря 1825 года показали врагам раскол в русском обществе и Турция с Персией немедля напали на нас. Против турок был выставлен Витгенштейн, а против персов – Ермолов. Если к Ермолову нет претензий и после войны он стал московским генерал-губернатором (сие – доходнейший губернаторский пост Империи), Витгенштейн придержал латышей.
А царствование Nicola было еще непрочным, – над Варшавой сгущались тучи. Тогда Государь вызвал меня и сказал:
– Пусть Дибич берет Дунайскую армию, а ты – при нем с особыми полномочиями. Пусть ты не лучший Волк, но ты – Лис Империи. Бери с собой кого хочешь, но привези мне Олегов щит и врата Цареграда!
Приказ Его Величества не обсуждается. Я поднял Рижский конно-егерский и во главе нашего "родового" полка выступил.
Положение на Дунае было ужасным. Робость Витгенштейна, да аресты, вызванные декабрьскими событиями, уронили дух армии ниже некуда. В Кирасирской в день моего приезда никто на ногах не стоял – пьяны в усмерть!
Кирасиры – особая каста даже внутри кавалерии. Если драгуны крестьяне нашего круга, уланы – крепостные помещиков, гусары – приказчики из трактиров, да лавок, кирасиры – с заводов и фабрик.
Кирасир знает, что дни его сочтены. Его удел – таранить каре. Нет силы, способной удержать на штыке кирасирский центнер, да еще тонну его мерина! Тактика тут проста, – колонна идет на разбег и все, что окажется перед ней, будет растоптано в пыль. Вместе с первыми рядами самих кирасир…
Посему есть обычай, – комвзводов перед делом тянут бумажки: кому где идти. Те, кому выпала голова трех третей – пишут духовную и пьют, сколько смогут. После первой атаки, все кто выжил в первой трети, идут в хвост колонны и так три раза. А четырежды на дню кирасиры не ходят. Традиция. Немудрено, что все они – алкоголики.
Прибыв к кирасирам, я сказал:
– Себя травить – Бога гневить. Я Слово знаю и заговорен от стали и пули. Посему – в бою иду со всех сторон третьим!" (В строю пять рядов, "третий в третьем" по всему – верный покойник.)
Люди сперва не поверили, но когда на учениях я и вправду пошел меж рядовыми третьим в третьем ряду, они растерялись, а потом… Потом они вспомнили все мои подвиги и ободрились чрезвычайно. По Дивизии пошел слух, что я вправду – сын Велса и стало быть, – родной брат Костлявой. А в сих кругах она… Верная спутница и собутыльница.
Многие побежали ковать перстни с черепом, иные принялись за латышский (чтоб лично общаться с "моим папочкой"), третьи… бросили пить, ибо я им приказал.
Об этом немедля узнали и турки, кои сперва посмеялись, а потом призадумались. Про меня уже шла молва и магометанцы все чаще шептались, что дыма без огня…
Турки в массе своей – суеверный народ. Они привыкли резаться с христианами и не боятся ни креста, ни икон, ни проповеди. Но встреча с темным таинственным из далеких болот… Мертвой Головы они убоялись больше, чем Христа и апостолов!
Когда на Троицу (день высших сил Бога Любви и Смерти) сыграли атаку, я поднял Родовые Штандарты и из вражьих каре понеслись крики ужаса, – над моей дивизией поднялись "Бледная Лошадь" (а у них Белый – цвет Смерти) с "Вороным Жеребцом" (для них сие знак Яхьи – Убийцы Пророков)! Русские, не знавшие магометанских поверий, так ничего и не поняли, а вражьи солдаты уже видели пред собой адское воинство с Иблисом во главе.
Страшная жара и сенная болезнь опять вынудили меня надеть маску, пропитанную чередой. Издали выглядело – будто меж моими штандартами белеет живая Мертвая Голова. На черном коне. (Я выше прочих ровно на голову.)
Я же, чтоб усилить эффект, не повел Дивизию вниз для разгона, но напротив – вывел ее на холмы и там сказал: "Сабли наголо!"
Люди мои изумились – кирасирский палаш в три раза тягче гусарской сабли! Такую дуру лишний раз не поносишь в руке и до самой атаки ее не берут от седла! Но, привыкнув следовать моей воле, парни взялись за клинки и обомлели, когда я встал в стременах и с высоты моего роста заорал на турецком:
– Аллах акбар! Ты дал мне сих грешных! Ур-ра!
Мои люди опять удивились и закричали "Ура", не зная, что по местным поверьям, убитому саблей закрыты райские кущи, а крик "Ура!" со времен Баязида Бесстрашного – клич самого Иблиса и его чертова воинства. А вы не знали почему именно против России турки часто устраивают свой газават?!
Слыхали историю иконы Казанской Божьей Матери? А теперь представьте себе, что в Турции помнят о Тамерлане и верят, что тот послал эту икону, как собственный лик, чтоб русские почитали его, как святого. (В Исламе запрещены собственные изображения и для турок сие – символ того, что Железный Хромец на самом-то деле был Иблисом в человечьей личине.) Ведь в те годы Казань была нехристианской и, приняв лик Тамерлана, Москва признала себя его данницей. (Герцен указывал, что с точки зренья мистической доказано, что икона Казанской Божьей Матери помогает в ратных делах, – неужто сие и впрямь связано с тем, что на Востоке Тимура по сей день зовут "Бог Войны" и верят, что его личная вещь делает воина неуязвимым?!)
Не успела моя колонна скатиться с холма, как бедные турки завопили что есть мочи "Яман! Яман!", побросали мушкеты и кинулись наутек! Только их черепа лопались под копытами, как гнилые арбузы… (Тут уж ничего нельзя сделать – кирасиры встают лишь через десять верст после команды "Шагом!")
Да никто и не думал стоять, – когда идешь в кирасирской колонне, земля гудит, плавится и гнется под такой тяжестью! Воздух становится плотным, тягучим, точно вода, и время замедляет свой ход… Кажется, что прошла Вечность, а вражье каре просто куда-то девалось, а ты еще чего-то ждешь, чего-то боишься, а вокруг тишина и ослепительный Свет… А потом откуда-то проявляются звуки и ты понимаешь, что колонна замедляет свой ход и кто-то смеется, как ненормальный, а у тебя сапоги по колено в чьих-то мозгах и кто-то плачет, как маленький и сильно хочется выпить…
Все кирасиры, что когда-либо шли в первых рядах и выжили, скажут, что тот самый Свет – Свет Рая, иль Преисподней, кому уж – что в нем увидится. Но каждая наша атака – путь чрез Чистилище.
Когда все опомнились, выяснилось, что мы потеряли шестерых новичков, ребятки не удержались в седле и упали под копыта задних. Мы ж "дунули с поля" четыре полка противника! По обычаю мне должно было уйти назад, но я настоял на том, чтоб остаться, а справа от меня Петер держал Черного Жеребца Бенкендорфов, а слева Андрис – Бледную Кобылу фон Шеллингов. Потом была вторая атака. И третья.
На другой день фронт под Шумлой рухнул и армия двинулась на Сливно. Я потерял четырнадцать человек.
Сей изумительный разгром, коим я обязан не столько моим талантам, сколько турецким же суевериям, мигом облетел обе армии, и если наши войска ободрились, турецкие пали духом.
Больше я не ходил в кирасирской колонне. Иные победы стали заслугой "ливонского вепря". Первыми шли батальоны Рижского конно-егерского, выкашивавшие огнем базовое каре. Пока они били огнем, разгонялся ударный пест кирасир, пробивавший несчастных магометанцев. Егеря тут же расходились от ударной оси, обрушивая свой огонь на каре правой и левой руки. Тем временем разгонялись правые и левые кирасиры. Эффект был такой, будто турецкий строй, как гигантская льдина, трескался посредине, а в разные стороны шли торосы снежного крошева!
В проран устремлялись прочие части Дунайской армии и война была сделана. Командуя авангардом, я к концу августа вышел к Чорлу, проделав путь в шестьсот верст по горным дорогам и тропам. Мои потери составили восемьсот человек при том, что мы уничтожили семь дивизий, взяли четыреста пушек и дошли до Стамбула. В два месяца. Силами Первой Кирасирской и Рижского конно-егерского.
Меня часто пытали, – почему я так рисковал? Соправитель Империи не должен нестись в лаве на вражьи штыки! Наша династия еще не дала Корня, а кузен по сей день – плясун для казармы. Моя смерть в сей атаке означила б перемену царствований!
Лишь через десять лет, когда у нас сложилась династия, на юбилее Прекрасной Элен я объяснился.
Меня тогда облепило много народу и всем хотелось узнать, – нет ли у меня тайны, иль волшебства? Сперва я болтал глупости, а потом…
У меня уже был инфаркт и Государь целыми днями сидел у моего ложа. Он просил, чтоб я выкарабкался. Ради нас – Бенкендорфов.
Коль рота в сто сабель встретила тысячу сабель противника и после рубки кончила всех, потеряв девяноста пять человек, – ее командир – герой, или нет?
А если та же самая сотня умелым маневром рассекла вражью тысячу на двадцать частей и потом порубила врага в двадцати стыках двое на одного, потеряв пятерых, – сей командир – герой?!