Текст книги "Второе дыхание"
Автор книги: Александр Зеленов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)
Но ведь надо же с чего-то начинать, нельзя же вот так всю дорогу! Но с чего? И как? Вот если б хоть знак какой с ее стороны, самый малый намек... Пускай хоть случайно коснется она своей рукой иль щекой, даст понять, что она не против!
...Воздух стал душным, горячим от совместного их дыхания. Он ждал, весь напрягшись, не решаясь коснуться первым, усматривая в прикосновении таком кощунство, пугаясь одной только мысли, что может этим обидеть ее, оскорбить. Что, если лишь у него одного сидят в голове греховные эти мысли, а сама она, Аня, ни о чем таком и не думает?!
Но вот полуторка остановилась. Послышались голоса. И рядом совсем – неприятно громкий и сиплый голос Берковского Мишки:
– Слазий, приехали... Эй вы там, голуби!
Откинув брезент, Пориков перемахнул через борт и протянул свою руку, помогая слезть Ане.
Мишка хихикнул погано: «Ну как, разговелся, сержант?» – и, отойдя от кабины, начал мочиться под колесо, не стесняясь присутствием Ани.
Пориков взял его за рукав:
– А ну-ка пошли!
– Ты шо, ты шо?! Ты постой! – засуетился Мишка, пытаясь освободить свою руку, но его упорно тащили подальше от освещенного входа в землянку, в сторону. – Слушай, да не задуривай ты мне голову! – завопил вдруг Берковский, поняв, что с ним не шутили. – Какое мое собачье дело вязаться в ваши дела?!
...Из-за землянки Пориков вышел после Берковского, какое-то время спустя. Видел, как Мишка под фонарем у входа в землянку осматривал свое лицо в карманное круглое зеркальце, ощупывал пальцем челюсть. Сплюнув на ладонь, посмотрел, есть ли кровь, и только после всех этих церемоний решился войти в землянку, бодро, фальшивым голосом напевая:
Что с глаз она видала,
То с рук она хватала:
Она любила очень
Иметь чужих вещей...
Да, марку свою одессит старался не терять. А на душе у Порикова было скверно. Двадцать два уже стукнуло, третий десяток, можно сказать, разменял, а скажи кому, что за всю свою жизнь девки не целовал, – не поверят.
И не то чтобы сам был плох или там девок не было, – нет, а все как-то не получалось. На КП девчата, наверно, думают, что сержант у них – старый волк в этих самых делах, побаиваются его, а он и суров-то с ними больше от собственной робости. Вот смеху будет, если узнают, что сержант у них – нецелованный!
* * *
Тело старшего лейтенанта Бахметьева Дороднов привез на КП на другой день.
В новеньком, сшитом для свадьбы кителе, стоячий ворот которого подпирал каменной твердости подбородок, взводного положили на просторной застекленной терраске КП в сколоченный ротным плотником гроб, обтянутый красным. Девчата наделали венков из дерябы и ели, перевили их красно-черными лентами. В почетный караул встали сержанты и офицеры роты.
Сейчас возле гроба стояли два командира взводов, Воскобойник и Васильковский. Васильковский, молоденький лейтенант, не без усилий удерживал на красивом цыгански смуглом лице скорбное выражение и порой чуть заметно скашивал черный горячий глаз на пробегавших мимо девчат. Воскобойник же, пожилой и усталый, с крупной, в залысинах, головой, был собран, сосредоточен. Тень тяжелых раздумий лежала на его нахмуренном лбу. До войны, до призыва в армию Воскобойник преподавал в одном из университетов на юге России.
Сменили их писарь со старшим сержантом Косых, начальником триста второй. Пориков встал, замерев, с винтовкой, с повязкой на рукаве, совсем близко от себя видя восковой чистый лоб, заострившийся нос, раздвоенный, с ямочкой, подбородок, подпертый тугим воротом кителя, сложенные на животе руки, сразу как-то усохшие, с фиолетовыми, в черных точках ногтями, чуя ноздрями приторный запах одеколона и хвои, смешанный с васильковым трупным душком.
Мог ли он думать еще вчера, что доведется стоять вот так, возле одетого в свадебный китель мертвого взводного. И. знал ли, догадывался ли Бахметьев, что есть у него «соперник»? Вряд ли... Взводный всегда был ровен, приветлив с писарем, относился к нему по-хорошему. И становилось по-человечески жаль его, молодого, так рано из жизни ушедшего. Но вместе с тем поганенький голос нашептывал, что теперь, когда непредвиденный случай убрал с дороги соперника, – теперь-то ему уж никто не будет мешать. И хотя он втайне стыдился этого голоса, все же не мог ничего поделать с собой.
«А ведь это, пожалуй, простая случайность, что грудь под пулю подставил Бахметьев! – осенило вдруг Порикова. – Выйди вчера к Турянчику вместо Бахметьева ротный – и довелось бы сейчас стоять в карауле возле него».
От этой мысли стало не по себе. Нет! Все что угодно, но только не это. Он даже представить себе не мог мертвого ротного.
Неужели Турянчику безразлично было, кого убивать? Или все же имелись у них с Бахметьевым свои какие-то счеты?
Вспомнилось, как весной, месяц назад, Турянчик явился вдруг на КП в невменяемом состоянии. Пришел, посидел – и ушел. А в глазах его было что-то безумное. Может, тогда уже им было задумано что-то?..
Сегодня, как только приехал Дороднов, писарь спросил, где тот оставил тело начальника триста шестой. Дороднов сиплым своим, простуженным голосом сообщил, что Турянчик так и остался в морге, потому что насчет него никаких приказаний не было, а был приказ привезти одного лишь товарища старшего лейтенанта.
Тут тоже было над чем призадуматься. Еще не разобравшись толком, кто из двоих виноват, одному уже заранее отказали в похоронах.
Ну да, он, Турянчик, убил. Но он убил и себя! Почему? Неужели же просто так? А если во всем виноват не Турянчик? Ведь вина его не доказана! Что, если он вынужден был так поступить? Но что же тогда могло его вынудить?.. Как Пориков ни напрягал свою мысль, она опять и опять упиралась во что-то, словно в глухую стену.
...Отстоявшие в карауле шли на задворки, к погребу. Там, разбившись на кучки, стояли, переговаривались. Главным предметом всех разговоров был, разумеется, случай на триста шестой. Судили, рядили, предполагали самое разное, но толком никто ничего не знал.
Прибывший на похороны майор Маракуев, заместитель комполка по строевой, спрашивал между тем командира роты, все ли готово к траурной церемонии, извещены ли родственники покойного и обещались ли быть.
Старший лейтенант Доронин доложил, что матери Бахметьева еще вчера была послана телеграмма, но так как ответа до сих пор не последовало, то ждать больше нельзя, и сейчас он, ротный, даст команду, чтоб приступали...
Место выбрали высокое, красивое, на крутом обрыве над рекой под купой белых берез.
С высоты открывался просторный вид на заречье. За широким пойменным лугом, за старыми ветлами, уходя к горизонту, тонули в весенней утренней дымке шоколадные палестины пашен, зеленые озими. По равнине, чуть всхолмленной, тут и там были разбросаны селения в купах окутанных словно зеленым дымом, начинающих одеваться первой листвою садов. И неумолчно звенели, сыпались с безмятежного голубого неба ликующие трели жаворонков.
Возле свежевырытой могилы, отдававшей глубинным холодом земли, собрались сержанты и офицеры, выстроилось отделение с винтовками. В сторонке, вздыхая жалостно, утирая слезы, теснились отдельной кучкой деревенские женщины.
Все ждали Дороднова. Полуторка его с опущенными бортами, в кузове которой был установлен гроб, томилась на полевой дороге, сам же шофер с озабоченным видом бегал, обследуя узкий, в форме седла перешеек, отделявший накатанную полевую дорогу от крутого обрыва над рекой.
Вот он наконец-то тронул машину, повел, набирая скорость, чтобы быстрей проскочить рисковое место и с ходу, рывком одолеть высокий крутой подъем.
Разогнав машину, Дороднов сумел одолеть подъем только до половины, как вдруг полуторка забуксовала, а затем ее медленно, неотвратимо потянуло вниз, под обрыв...
Сердце Порикова упало.
Дороднов дал газ и принялся яростно выкручивать баранку, чтоб удержать машину на месте. Полуторка с воем, с натужным ревом бешено вращала задними колесами, фонтаном выбрасывая из-под себя и далеко расшвыривая шмотья грязи, но ее все вело и вело, неотвратимо тащило под гору...
Все стояли немо, оцепенев, не двигаясь, выжидая, как вот-вот случится непоправимое. Первым пришел в себя ротный. Крикнув: «За мной!» – рванулся к машине. За ним, побросав винтовки, срывая с себя на бегу шинели и куртки, следом кинулись остальные, принялись швырять под колеса одежду, цеплялись за кузов, за дверцы, за крылья полуторки...
В какой-то момент немногим оставшимся наверху показалось, что теперь все равно не удержишь машину. Поздно! Но подбегали все новые люди, вокруг машины множились пятна багровых, натужных, синевших ох непосильного напряжения лиц, – и вот наконец скольжение вроде бы прекратилось. Полуторка, словно бы зацепившись за что-то, снова забуксовала на месте, а потом, под натужное уханье, медленно поползла, под общий вздох облегчения, вперед...
Выскочили!!!
Вытирая тылом ладоней лица от пота и грязи, тяжко, с трудом отдыхиваясь, искоса глядя один на другого с кривыми, вымученными улыбочками, все двинулись следом за нею. И никому даже в голову не пришло обругать или упрекнуть так и сияющего голым бабьим лицом Дороднова, настолько привыкли за годы войны брать на ура.
Начался траурный митинг. Майор Маракуев произнес над гробом прощальную речь.
Он говорил, что старший лейтенант Бахметьев погиб в результате вражеской вылазки, призывал к неослабной бдительности, говорил, что особенно бдительными мы должны быть сейчас, когда победа наша близка. Словом, говорил он то, что в таких случаях и полагается. Ведь настоящей причины смерти он, как и все остальные, не знал.
Трижды над холмиком свежей глины прогремел прощальный винтовочный залп. И остался бывший взводный Бахметьев в неполные свои двадцать четыре года лежать хотя и не в чужой, но все же далекой от родимого дома земле, под сработанным ротным плотником фанерным, со звездочкой, обелиском, недели лишь не дожив до победы.
* * *
Аня слегла в тот же день, не выдержав нервного напряжения. Вечером из полка пришел санитарный автобус и увез ее в гарнизонный госпиталь. Писарь собрался было проводить, но ротный так на него посмотрел, что у того сразу пропала охота ехать.
Ждал сержанта еще один неприятный сюрприз. На КП неожиданно заявился новый уполномоченный Смерша, и ротный приказал писарю освободить его закуток для старшего лейтенанта.
Пришлось поселиться с ребятами, в общей комнате. Сержант притащил с чердака и поставил там железную койку, перенес под нее несгораемый ящик, в котором хранилась вся ротная документация. Но этим дело не кончилось. Утром другого дня командир роты вызвал писаря к себе и сказал, что тот будет сопровождать уполномоченного по всем точкам роты, которые особист посчитает нужным обследовать. Только пусть захватит с собой подсумок с патронами и карабин.
Пориков заворчал. Ведь у него своих дел под завязку! Ахвледиани болен, связь на КП остается без командира. Кроме того, надо срочно подписывать роту на военный заем. Но ротный, глянув ему в глаза, произнес неожиданно мягко: «Надо, Егор, пойми! Кроме тебя, больше некому», – чем окончательно обезоружил писаря, который мог порой ерепениться, если ему приказывали, но не в силах был отказаться, если его просили.
...И вот уж четвертый день как ступал он след в след за долговязым уполномоченным Смерша, вышагивая за ним от одной до другой точки роты. (Особист, как заметил писарь, первым делом обследовал те точки, на которых какое-то время жили Бахметьев либо Турянчик.)
Уполномоченный ищет «следы», сержант это знал и готов был помочь ему всеми силами. Ротный, как Пориков понимал, не зря приставил к особисту именно его, – вероятно, рассчитывал, что писарь будет держать своего командира «в курсе». Писарю не терпелось вызнать хоть что-нибудь, он даже пытался расспрашивать уполномоченного, но тут же был холодно-вежливо остановлен. Смершевец заявил, чтобы он не вмешивался ни во что и выполнял те обязанности, ради которых он к нему и приставлен.
Особист оказался замкнутым. Он не только не думал посвящать сопровождающего в свои служебные тайны, но сразу же поставил перегородку между собою и им. За три минувших дня так ничего и не удалось выведать у него писарю.
С карабином на плече сержант плелся, видя перед собою сухие жилистые ноги особиста в яловых сапогах, неутомимо попирающие дорогу, его худую длинную спину, оттопыренные уши, на которых держался околыш армейской фуражки, нависавший – дыней – затылок и наивную мальчишескую косичку на шее, убегавшую под воротник.
Прежний уполномоченный, лейтенант Папукин, – тот тоже был «с закидоном». Во всем поведении и действиях Папукина наблюдалась некая сумеречная многозначительность. Он постоянно к чему-то присматривался, прислушивался, с подозрением взирал на каждого. Задерживал нищих, бродивших по деревням, женщин-менялок, богомольных старух. В первой роте, располагавшейся на левом фланге полка (дальше за ней начинались леса), Папукин сидел неделями, причем не снимаясь в штабе полка с довольствия, чем особенно раздражал Хашимова, ротного старшину. То и дело он приводил на КП своих «подозрительных», которых надо было кормить и где-то – пусть временно – содержать. И становилось смешно и обидно, когда после первой же проверки их приходилось всех отпускать за неимением улик.
После двух с половиной лет пребывания в полку Папукину так и не удалось ничего «раскрыть». Посрамил же его пожилой ефрейтор Машков с триста пятой, служивший разведчиком еще в первую мировую войну. Им-то и были задержаны и доставлены на КП две действительно подозрительные личности, которых незамедлительно переправили в штаб дивизии. А вскоре во фронтовой газете «Тревога», в списках награжденных, появилась и фамилия Машкова, и пожилому ефрейтору была вручена боевая медаль.
Фамилия нового особиста была Киндинов. Придя на точку, он просил приготовить место, где мог бы работать. «Работать» же на его языке означало вызывать к себе, кого посчитает нужным, и беседовать с ним без свидетелей, с глазу на глаз, сколько ему потребуется.
Обычно он вызывал всех подряд, но одних отпускал очень быстро, с другими беседовал долго. Затем отправлялся в деревню, ближайшую от позиции, и принимался опрашивать там местное население.
Придя на точку, он предоставлял совершеннейшую свободу писарю, и тот или д о б и р а л на чьей-нибудь койке, отсыпаясь за все бессонные ночи на «передке», накормленный перед этим начальником станции сытным обедом взамен на обещание чистого бланка увольнительной, или бродил неприкаянно по позиции, размышляя, как ему все же найти общий язык с особистом и что-то выведать у него.
А еще не давали покоя мысли об Ане, о том, как она там, в госпитале, и как упросить ему ротного, чтоб разрешил побывать у нее.
Вчера под вечер зашли они к Бодренкову на триста восьмую, сержанту, бывшему плотнику со Смоленщины. Располагалась триста восьмая недалеко от деревни, но в деревне не оказалось свободного дома, и пришлось Бодренкову землянку копать под жилье. Оборудовал он, бывший плотник, землянку эту по-своему. В землю вогнал полноценные сосновые срубы, каждое бревнышко затесал изнутри, загладил рубанком, аккуратно проконопатил пазы, сделал добротные, с косяками, окна. Хоть вышли и низковаты, зато широкие, чтобы побольше впускали света. Переборки внутри все тесом забрал и покрасил. И получилась не земляная нора с тяжелым угарным воздухом, а изба настоящая, деревенская, только лишь в землю врытая, – со смолистым сосновым запахом, светлая, чистая, духовитая, словно медовые соты.
Да и все-то у Бодренкова было добротно, на совесть сработано. Окоп для прожектора, укрытие для машины оплетены изнутри аккуратно тальником; связь не на колышках, а на столбиках. Своими руками сержант сделал и пирамиду для ружей, и вешалки для шинелей, и кухонный шкаф для повара. От всего на триста восьмой веяло домовитостью, устоявшимся бытом.
Когда заявились писарь с уполномоченным, расчет сидел за столом и ужинал (было у Бодренкова в расчете трое девчат, остальные – папаши-приписники). И хотя сам кряжистый сержант был намного моложе своих мужичков-подчиненных, но своею степенностью напоминал он за общим столом отца. Ровная полоса загара на лбу, где сидела пилотка, отрезала незагорелую белую кожу от обожженной солнцем, обветренной и по-крестьянски грубой. Резко выделялись на ней выгоревшие белесые брови над небольшими глазами чистой, младенческой голубизны.
Гостей пригласили отужинать, радушно усадили за стол.
На точках, где им пришлось побывать, всё, а особенно хлеб, делили по пайкам, по порциям. Здесь же хлеб стоял посередине стола на блюде, нарезанный, – бери сколько хочешь. Кто не наелся, просит добавки. Опять не хватило – добавят еще. И, несмотря на это, не только самим хватало, но оставалось еще и гостей накормить. У Бодренкова в расчете витал некий дух семейственности, хозяйственности. И настроение у каждого было что надо...
Впрочем, повсюду, куда они приходили, настроение было как накануне праздника. Все со дня на день ждали известия об окончании войны, девчата же – эти особенно. Они постоянно о чем-то шушукались, грудясь в тесный кружок. Завидев писаря, замолкали или поднимали истошный визг, принимались махать на него руками, требуя удалиться. Не раз доводилось видеть, как в центре такого кружка мелькала голая девичья грудь, в испуге прикрытая новой кофточкой или платьем: девчата готовились на гражданку, примеряя, прикидывая на себе все гражданское...
Да и не только они одни. Мысли у каждого были уже не на войне, а дома, потому и уполномоченного с его дознаниями не всегда принимали приветливо, не понимая, что ему надо. Ну убили и убили человека, тут и спрашивать не с кого, на то она и война.
А тот продолжал свое дело и, казалось, не обращал ни на что внимания. Только однажды писарю удалось увидеть, как в молчаливом и сухо-вежливом особисте проглянул вдруг живой человек.
Они направлялись тропинкой, березовой вырубкой от Бодренкова на триста третью, к сержанту Трынкину. И неожиданно из-под самых ног особиста выскочил перепуганный заяц. Выскочил, порскнул и стал уходить меж березовых пней, замелькал, высоко подкидывая задом, все уменьшаясь.
Старший лейтенант потянулся к пориковскому карабину:
– А ну позвольте, сержант...
Пуля взрыла сухую землю возле задних ног зайца. Косой подпрыгнул, взмыл круто вверх и, судорожно дернувшись всем телом, сделав немыслимую скидку, сгинул в ближнем кустарнике.
Уполномоченный долго смотрел ему вслед, сбив на брови фуражку. Затем перевел взгляд на писаря:
– Ушел косой... Эх! – И огорченно вздохнул.
– Умирать побежал, это точно! – заверил писарь как можно серьезнее. – Я своими глазами видел, как пуля...
Но особист вернул карабин, и снова меж ними все стало по-прежнему.
А писарю так хотелось поговорить! А что? Таскайся за ним, за этим, как хвост за собакой, да еще и молчи. Сколько же можно! Он хоть и писарь по должности, да и званием пониже, а все же на фронте был помкомвзвода, почти три года на «передке» отломал. У него и ранения, и боевые награды, он кровь за родину проливал, А такие, как этот, ошивались тут всю войну, старух да менялок ловили, а теперь еще хвост дерут, разговаривать не желают...
– А вот Турянчик – тот не промазал бы! – сказал вдруг с вызовом Пориков. – Вот кто стрелял так стрелял. А лосей как подваливал! С первой же пули...
Уполномоченный неожиданно остановился:
– Он что... На лосей охотился?
Пориков тут же остыл: проболтался! Надобно было как-то выкручиваться.
– Да нет, я точно не знаю, – замямлил. – Так, говорили вроде бы...
И замолчал.
Уполномоченный тоже не стал ни о чем расспрашивать. И опять оба топали молча – он, писарь, сзади, а особист впереди.
– Откуда на вас парусиновые сапожки, сержант? – спросил вдруг Киндинов, не оборачиваясь.
– А что, не положено? – писарь насторожился.
– Нет, я к тому, что точно такие же были на Турянчике, помните?! И на других я в вашей роте видал. Вам кто их, ротный сапожник шьет?
– Ну куда ему, что вы! – охотно откликнулся Пориков и, сразу же позабыв недавние злые мысли, принялся выкладывать все.
...Ротный сапожник у них, Подожков, может только заплатки ставить, а тот, настоящий-то, мастер в деревне, Заречная называется, – ну, за рекой которая, на повороте на триста шестую. Правда, у мастера у того туберкулез, давно уж на ладан дышит, зато сапожник он мировой. Кусок плащ-палатки ему принеси, мыла кусок, полмитрия в зубы – и полный порядок, через неделю приходишь – и вот тебе новые сапоги. Это уж точно.
– А что означает «полмитрия»?
– Ну, это поллитра, по-нашему... Хотите, и вам он сошьет, товарищ старший лейтенант, а то в ваших яловых жарко же, ноги потеют. А в его сапоге нога – ну прямо гуляет, знаете. Я бы уж вам и кусок плащ-палатки достал...
– Что ж, познакомьте при случае.
– А вы еще долго у нас пробудете?
Но особист, уронив казенное «сколько потребуется», снова замолк, захлопнулся.
Вот и поговорили!
А писарь хотел похвастать, что он уже многим заказывал там сапоги. И еще хотел рассказать, что несколько раз он сталкивался с Турянчиком в домишке того сапожника и каждый раз почему-то Турянчик прошмыгивал мимо, будто не узнавал его.
И опять вспоминался тот непонятный визит его на КП. Да и вообще все последнее время Турянчик как-то дичился людей, старался их избегать. Или, может, так только казалось? Но вот что Турянчик стал быстро седеть, это заметили многие.
На триста третью пришли они в полдень.
Расчет ее жил в деревне, в большой просторной избе. Позиция располагалась неподалеку, в вишенниках. Рядом с деревней, крутою дугой выгибаясь, подмывая высокий глинистый берег, текла река.
Жила триста третья богато. Другие точки казенным пайком пробавлялись, а здесь и муки, и картошки, и мяса навалом. А по воскресеньям и в праздники расчет ее даже едал блины.
Начальник станции Трынкин, не по годам располневший сержант, занимал в этом доме отдельную комнату, которую сразу же поспешил предоставить старшему лейтенанту. Ходили слухи, что Трынкин имеет какие-то там делишки с колхозом, с его председательшей – подбрасывает ей на работы своих людей, – но так ли все было на деле, точно никто утверждать не мог бы. Но вот то, что сержант гулял с дочерью председательши, это ни для кого не было тайной. Да Трынкин и сам не скрывал, а, напротив, поддерживал слух, что как только война закончится, Люська станет его законной супругой.
Умывшись с дороги и пообедав, уполномоченный уединился в комнате Трынкина и занялся своими делами.
Пориков тоже был сытно накормлен и, огрузнев от обеда, вышел на берег реки покурить. Сидел, опустив карабин между ног, поплевывая, поглядывая на речку, на оставленные по берегам полой водой следы, на грязные пятна истаявших льдин на луговине другого берега...
Дни стояли погожие, кругом все начинало распускаться, зеленеть. Пойменный луг был покрыт изумрудным ковром молоденькой травки. Купа берез на взгорье, на том берегу окинулась первой листвой и стояла под майским ласковым солнцем молитвенно неподвижная, словно окуренная зеленоватым прозрачным дымом.
Сверкала серебряной рябью речка. По урезу левого ее берега сизой каймой тянулся оставленный полой водой наплав. Сохла под солнечными лучами прошлогодняя трава, причесанная сбывшим течением в одну сторону. Приподнимались и расправлялись примятые и ободранные льдинами кусты прибрежного ивняка с длинными мочальными бородами на сучьях, обрызганные яркой весенней зеленью.
Писарь глядел на кусты, на рощу, на заросли сизой ольхи по берегу, и припоминалось детство, своя родная деревня, речка. И там вот так же были ободраны льдинами и примяты полой водой кусты, на которых висели мочальные травяные бороды. А на другом берегу, на песчаных наносах, выгоняла из-под песка на чешуйчатых толстых стеблях золотые солнечные головки своих цветов мать-и-мачеха. Чуть позднее начинали лопушиться ее кожистые широкие листья, темно-зеленые сверху и мягкие, войлочно-белые с изнанки, из-под низу. А на заливном лугу, с которого только успела сойти вода, – шоколадный кисель намытой водою грязи и ила, криво и как попало осевшие друг на друга крупные льдины по берегам...
Занятно было пробраться, оскальзываясь на жидкой грязи, к такой вот истаивающей на солнце, насквозь просвечивающей зеленым льдине, стукнуть палкой по краю и слышать хрустальный звон осыпающихся ледяных карандашей. Или бродить по свинцовым приречным елошникам, находить под бурой листвой пустые раковины улиток, искать на знобкой, еще дышавшей холодом снега земле голубенькие подснежники.
Как радовали они, эти первые весенние цветики! Как они были нежны! Отдавало от них чем-то чистым, невинным...
Весна постоянно и сладко томила его. Каждый раз с наступлением весны испытывал он предощущение счастья. Может, тогда, в те далекие детские годы, то было предчувствие скорого лета, каникул, когда уж не нужно будет ходить в надоевшую до смерти школу, а только ездить в ночное, купаться, бегать с удочкой на реку, лазить в чужой горох.
В детстве все было просто: зимой ходи в школу, летом – гуляй. Правда, ему очень рано, уже с восьми лет, пришлось самому впрягаться в хозяйство и помогать семье. Четыре лета подряд бегал в подпасках, работал на огороде, в поле – вместе с б о л ь ш и м и, со взрослыми. На фронте – там тоже было все ясно. Как шутили на «передке» солдаты, спереди противник, по бокам соседи, сзади трибунал. Одним словом, он знал, что делать, и дело свое солдатское исполнял. О том, что ждет его впереди, там, на фронте, особенно не задумывался, ждал, как и все, одного: как бы война поскорее закончилась. Но вот она и кончается. Что же он будет делать там, на гражданке?
За спиной у него лишь семь классов. И никакой специальности. Так, работал в колхозе на разных работах...
Сперва он, конечно, поедет в деревню, повидает своих родителей. А потом?..
Нет, все-таки дальше надо учиться! Побыл, потерся он этот год возле хорошего, умного человека, ротного своего, и почувствовал, как мало знает. Вот ротный, чего ни спроси – тут же все объяснит! Новый прибор изобрел, самолеты ловить. «Использовал принцип секстанта», как он выражался. Несколько раз чертежи в штаб полка отсылал, это только при нем, при Порикове. Но как только дойдут чертежи до начальника штаба Поздяева – стоп. «Снова этот Доронин!.. Умничать вздумал, умнее других хочет быть?» – и чертежи под стол. Вот ротный тогда и махнул через голову, не по команде, прямо к дивизионному инженеру. Тот посмотрел: «Любопытно! Только где же вы раньше-то были? Годика два назад это ваше изобретение представляло бы ценность, а сейчас, когда есть системы СОН-2, СОН-4 и РАП...»[2] 2
Типы станций орудийной наводки. РАП – радиопрожектор.
[Закрыть]
Вот как бы так сделать, чтобы и ему, Порикову, все знать? Ну не все, а хоть самое главное... причину самую главную, откуда все происходит, свое начало берет. А там уж...
Да, учиться надо ему. Обязательно!
И снова он начал думать о том, как выручить ротного, помочь ему выбраться из беды. Он ведь там, на КП, остался сейчас один. Переживает, конечно, только об этом не скажет, он – гордый, виду и то не подаст...
А может, все-таки высказать особисту свои подозрения насчет сапожника? Сказать, как Турянчик тогда на КП приходил?
Поплевав на окурок, Пориков придавил его каблуком и поднялся.
Закончив опрос, Киндинов остался один в просторной и чистенькой комнате Трынкина. Сидел в раздумье, перебирая записи правой, здоровой рукой.
Скоро неделя, как он в этой роте, материалов уже накопилось порядком, пора бы и первый итог подвести. Но снова мозжило в затылке, опять ныла левая, перебитая пулей в плече рука, а тело охватывало то болезненное состояние, что постоянно преследовало его при смене погоды после того, как вышел из госпиталя.
Он покосился на пышную, с кружевным подзором кровать. Сейчас бы прилечь, сбросив тяжелые сапоги, забраться под голубое атласистое одеяло! Но он разрешил себе только снять гимнастерку и принялся здоровой рукой массировать раненое плечо.
Контрразведчиком стал Киндинов не по своей охоте и воле. Перед войной, окончив юридический институт, работал он следователем военной прокуратуры. А в сорок третьем, как только образовался Смерш, прикомандировали его, лейтенанта, к контрразведке Воронежского фронта в качестве розыскника-стажера. Осенью сорок третьего фронт этот был переименован в Первый Украинский, и вот до осени сорок четвертого, почти год, кочевал он, Киндинов, по тылам нового фронта, сначала чистильщиком, потом начальником оперативно-розыскной группы, вылавливая вражеских парашютистов, шпионивших по железным дорогам «маршрутников» и «фланеров», а также всяких других агентов, и участвуя в ликвидации многочисленных банд.
Эх, если б знали, какая у них работенка! Ведь ничто другое не оставляет, пожалуй, после себя столько грязи, как большая война. Это не только сотни тысяч убитых, расстрелянных и замученных, груды побитой и изувеченной техники, выжженные деревни и села, разрушенные города – нет. В тылах наступающих армий остается множество мелких групп и подразделений противника; они дерутся с ожесточением, пытаясь пробиться к своим. Случается, части из них ставят задачу не торопиться с переходом линии фронта, оставляют в тылу со специальным заданием. Освобожденная местность оказывается, как правило, засоренной агентурой контрразведывательных и карательных органов противника, разного рода пособниками, предателями, изменниками. Кроме того, враг не перестает забрасывать в тыл новых разведчиков и агентов. Оживают подпольные националистические организации, уголовщина. Вся эта накипь переходит на нелегальное положение, скрывается, организуется в группы, в банды, вооружается до зубов, поскольку на поле боя остается немало оружия. Банды и шайки принимаются рыскать в прифронтовой полосе, стараясь сорвать мероприятия военных и гражданских властей, – мешают призыву в Красную Армию, саботируют хлебозаготовки, убивают партийных и советских работников, активистов, бывших партизан, жгут их хаты, уничтожают их семьи, охотятся за советскими военнослужащими, совершают диверсии, взрывы на железных дорогах, учиняют налеты на мелкие подразделения, на тыловые объекты и даже на целые гарнизоны советских войск. Сотни агентов занимаются сбором и передачей шпионских сведений о дислокации, численности и передвижении войск, фиксируют нашу военную технику, грузопоток в сторону фронта.
Работа контрразведчиков осложняется тем, что сами они очень немногочисленны. Правда, им призваны помогать органы госбезопасности и внутренних дел на местах, но помощь эта, как помнится, была не ахти какая. Действующая же армия, обескровленная наступательными боями, как правило, испытывает в это время большой некомплект в людях и технике и прийти контрразведке на помощь просто не в состоянии. Да у нее есть своя задача, главная, – гнать и уничтожить врага.