355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Зеленов » Второе дыхание » Текст книги (страница 7)
Второе дыхание
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:58

Текст книги "Второе дыхание"


Автор книги: Александр Зеленов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)

4

В роту вернулся только в семь вечера, когда уже было совсем темно. Его отсутствие было замечено. Неразговорчивый, хмурый Митрохин, командир их отдельной роты, отвел лейтенанта за угол землянки, чтобы не увидали солдаты, и поднес к его носу свой волосатый огромный кулак: «Чуешь?!»

Капитан по-мужицки выругался, дал, на правах батальонного, лейтенанту пять суток ареста, предупредив, что если еще раз тот допустит такое, тогда без единого слова – под суд.

Наказание было скорее условным, заменить Ряшенцева все равно было некому, и все эти пять суток он проводил со своими солдатами в поле. А Митрохину даже был благодарен в душе: все, что случилось, осталось лишь между ними, ротный не раззвонил никому.

С Ириной договорились встретиться через неделю. И вот, когда до их встречи оставалось ровно два дня, среди ночи, совсем неожиданно, по заснувшему лагерю понеслись заполошные всплески меди:

«Дон-дон-дон-дон!..»

«Трревога-а!!»

«Славяне, подъем!!!»

Солдаты, еще не опамятовавшись от сна, ошалело вскакивали, торопливо нашаривали в темноте гимнастерки, наматывали портянки и, разбирая противогазы, оружие, выбегали на улицу строиться.

В темноте перед строем был объявлен приказ: грузить все имущество на подводы и двигаться в направлении на Добруш.

...Ехали молча в осенней густой черноте. Ряшенцев, свесив ноги, сидел на задке пароконной повозки, груженной катушками с проводом и прочим армейским добром. Повозку тянули рыжий мерин Вулкан и кобыла по кличке Бутылка. Слышался плеск воды под колесами, чавканье лошадиных копыт, фырканье, звяк котелков, сдержанный говор солдат, – голоса их спросонья были какие-то отсыревшие, мятые. Где-то вспыхнула спичка – и сразу же голос: «Эй, вы там... А ну отставить курить! Демаскируют, мать их...»

На передке повозки умостились бойцы его взвода Божко и Горетый, линейные надсмотрщики, два неразлучных украинца. Оба гадали вполголоса, где этот самый Добруш, – то ли где в Белоруссии, то ли где-то еще, и не спросить ли им своего лейтенанта об этом. Ряшенцев же и сам ничего не знал, кроме разве того, что в роте имеется человек, которому это известно. Он знает, куда их вести, прочим же знать не положено. Так уж заведено в армии, и сам он давно привык к такому порядку.

Божко и Горетый являли собой образчик той самой солдатской дружбы, что зарождается только на фронте. Было неясно, что связывало друг с другом этих столь непохожих один на другого солдат. Неразговорчивый, хмурый Горетый, доменщик из Криворожья, был старше Божко лет на десять, имел жену и детей, а веселый болтливый Божко, румянощекий хлопец с Полтавщины, не был даже женатым. Были они неразлучны, ели из одного котелка и делились решительно всем, даже такими думками, о которых каждый из них не посмел бы открыться своей жене или матери. У Божко был серебряный звонкий тенор, у Горетого – колокольный бас. Определили их Ряшенцеву во взвод из нового пополнения, летом, после того как рота, попав под обстрел и бомбежку, потеряла много людей.

Как-то, летом еще, закончив занятия в поле, Ряшенцев объявил перекур. Солдаты, весь день под палящим солнцем копавшие землю и бегавшие с катушками провода на спине, притулились кто где. Целый день в белесом, выгоревшем от зноя небе висел надсадный вой истребителей, барражировавших над линией фронта. К ночи он вдруг оборвался, и в вечернем густеющем воздухе установилась хорошая тишина.

Только что село солнце. Догоравший закат тяжелел чугунной окалиной, остывая, широко разбросав по пустому просторному небу огненные перья облаков. На землю пала роса. Дальний лесок, зелень лугов и кустов наливались ночной чернотой, теряя свой цвет, очертания. Один лишь ручей резко и далеко блестел своими извивами, будто налитый до краев кипящим живым серебром. И вот в этой-то тишине вдруг послышалась песня.

 
Ехали казаки
Из дому до Дону, —
Пидманулы Галю,
Забрали с собою-у... —
 

мягко, будто бы пробуя голос, загудел густой и глубокий бас. Еще не кончил гудеть, как в него серебряной ниткой вплелся звонкий и чистый тенор:

 
Э-эх ты, Га-а-лю-у,
Галю молода-а-я,
Пидманулы Галю,
Забрали с собою-у...
 

Голоса сплелись и повели песню вместе. Соборным колоколом гудел, мягко давил торжествующий бас, а под ним серебряной ниткой звенел и вился красивый и чистый тенор.

Из низины вставал, подымался сизый ночной туман. Там, укрытые его пеленой, паслись ротные лошади. В загустевшем вечернем воздухе слышалось хрумканье срываемой их губами травы, звуки эти сливались со скрипучим голосом коростеля, неутомимо дергавшего в кустах, и со словами песни, рассказывавшей о судьбе неизвестной, неведомой Гали. И вдруг показалось Ряшенцеву, что не было больше войны, этих горьких и страдных солдатских будней, не было бездомовья и неизвестности, постоянно подстерегающей на войне, а был только тихий закатный вечер, песня – и снова мирное время.

...Давно уже кончилась песня и снова легла кругом вечерняя тишина, а солдаты молчали. И только один чей-то голос восхищенно, вятской скороговорочкой уронил:

«А и баско ж поют эти хохлы!»

С тех пор солдаты постоянно приставали к Божко и Горетому с просьбами что-нибудь спеть.

Но все это Ряшенцев отмечал лишь краем сознания. Все это – и ездовые, и ночь, и хлюпанье темной воды под колесами, под ногами людей, лошадей – было не главное. Главным же было то, что жило глубоко в сердце. Все последнее время он находился под впечатлением той встречи, жил только ею одной.

Снова он видел  е е  на дороге, закутанную в плащ-палатку. Видел, как из-под мокрого капюшона, из глубины, глянули на него  е е  глаза, большие, зеленовато-серые. Видел капельки влаги на побледневшем от быстрой ходьбы и волненья лице, на ресницах, чувствовал под накидкой ее озябшие пальцы...

Долго и молча стояли под кроной сосны. Сеялся мелкий дождик, на их плащ-палатки шлепались мутные капли. Все кругом было затянуто серой сырой пеленой, лишь откуда-то издалека доносились съедаемые туманом отзвуки артиллерийских залпов. А на душе у него все ликовало и пело. Ах, как было тогда хорошо!..

Запоздала Ирина не по своей вине. С дежурства были должны сменить в двенадцать, а сменили лишь в три. Она и сама переволновалась. А он все никак не мог отогреть ее озябшие пальцы. «Какие у вас холодные руки!» – «Сердце зато горячее...»

В этот раз он отважился и спросил, почему ее перевели из штаба армии. Ирина нехотя отвечала, что тут был замешан личный вопрос, но какой – объяснять не стала. Понимая, что это ей неприятно, он тоже не стал больше спрашивать.

Ряшенцев уже сочинил для себя ее биографию. Почему-то ему представлялось, что родилась она и выросла в городе, в семье учителей. Мысленно он представлял себе ее городскую квартиру – с большой темноватой библиотекой, тесно набитой и пахнувшей книгами, с чехлами на мебели красного дерева, с литографиями русских писателей на стенах. Но все оказалось не так.

Ирина родилась в селе. Отец ее умер еще до войны, когда она была маленькой. Воспитывалась у тетки, бывшей замужем за фотографом. В двадцатых годах фотограф имел свою мастерскую, которую пышно именовал «ателье». Жили в большом пятистенном доме с террасами и верандой. Жили богато, но детками, как выражалась тетка, господь их обидел. И вот, когда семья Ирины потеряла кормильца, тетка и взяла ее на воспитание к себе, заменила ей мать.

Ничего для нее не жалела тетка, души в ней не чаяла и с самого раннего детства прочила ей богатого и красивого жениха.

Училась Ирина в Инязе, на отделении немецкого языка. В сорок втором была призвана в армию и назначена переводчицей в штаб.

...Он держал ее руки, томимый желанием. Она нерешительно отстранялась: она пока не свободна, не время еще. Сказала, заметив его тревогу: пусть не волнуется, т а м  уже все покончено, остались одни пустые формальности, и пусть он немножечко подождет.

Они совершенно забыли о времени. Она спохватилась первой: пора! Он принялся упрашивать, а потом отправился провожать и провожал почти до самой ее землянки. Там тоже долго стояли. Условились встретиться через неделю, под той же сосной. Вот придет она послезавтра – а его уж и след простыл! Что она может подумать?! И как ей дать знать, как известить? Где и когда «приземлится» их рота, как отыщут они друг друга, смогут ли снова встретиться? Так хорошо все налаживалось – и вдруг...

5

В назначенный пункт рота пришла на четвертые сутки.

Вновь потянулись прифронтовые будни, полные изнурительной и тяжелой работы, скрашиваемые для Ряшенцева лишь надеждой на новую встречу, мечтами о ней.

Роте была поставлена задача восстановить вдоль линии железной дороги уничтоженную немцами при отступлении постоянную телефонную связь, а на ихнем участке не оказалось не только следов этой связи, но не было даже и самой железной дороги, осталось лишь место, где она проходила. Какой-то дьявольской силой каждая шпала была переломлена пополам; балластная призма сплошь перепахана, смешана с земляным полотном; по сторонам валялись остатки рельсов, ржавые, погнутые, разорванные взрывами на куски.

Почти ничего не осталось и от железнодорожной станции, где рота остановилась. Пристанционные здания были разрушены, сожжены, кирпичная водокачка взорвана, на месте ее горбатилась груда камня. Не оставалось ни одного целого семафора, куда-то исчезли стрелки, все пути были взорваны или разобраны...

Митрохин, увидев все это, сбил на затылок фуражку и долго тер широкой мужицкой ладонью покатый лысеющий лоб:

«Мда-а, понастряпали тут сукины дети фрицы!..»

«Они машину такую пускают по рельсам, чтоб специально путь разрушала», – вставил маленький юркий Полушкин, командир третьего взвода, отличавшийся тем, что он обо всем все знал и все мог раздобыть.

Митрохин обвел поскучневшим взглядом собравшихся офицеров роты:

«Что будем делать, друзья?»

Перед отправкой ему было твердо обещано, что все необходимые материалы рота получит, как только прибудет на место. Но железнодорожный путь был разрушен, шоссейных дорог, как оказалось, в этих местах и в помине не было. А по полесским болотам, по раскисшим от осенних дождей проселкам никакая автомашина пройти не могла.

Полушкин, смотавшись верхом на лошади, разыскал председателя местного сельсовета. Высокий худой белорус, выслушав капитана Митрохина, только руками развел. Немцев прогнали совсем недавно, советская власть восстановлена здесь лишь на днях, он и сам еще толком не знает границ своего сельсовета. В крае пустуют целые районы: при отступлении фашист все здесь повыжег, взорвал, истребил...

Единственно чем порадовал председатель, это отдал свой кисет с самосадом, и офицеры, наголодавшись без курева, без передыху смолили его крепчайший тютюн.

Обходиться пришлось подручными средствами. Капитан сколотил «инициативную группу» во главе с лейтенантом Полушкиным, где-то в окрестностях был обнаружен пустующий скотный двор. Собрав все подводы в роте, к вечеру лейтенант доставил первую партию бревен. Правда, для телеграфных столбов они не годились, слишком коротковаты («баланец», как выразился Полушкин), но и таким были рады: столб составляли из двух и даже из трех обрезков, скрепляя их проволокой.

Тотчас же по приезде Митрохин отдал приказ копать под жилье землянки, но приказ пришлось отменить. Местность настолько была заболочена, что каждое сделанное в земле углубление тотчас же заполнялось водой.

Под жилье решили использовать стены пакгауза, полусгоревшего и без крыши.

И вот с тех пор день за днем вся рота, перекусив сухарями с жидкой перловой кашицей – «шрапнелью», строем, повзводно утром шла на работы. Повозочные развозили «баланец», а остальные копали ямы, пилили, тесали, скрепляли столбы, ставили их, тянули, вися на «когтях» на холодном ветру, железную проволоку.

Обещанные материалы не поступали. Застряла где-то в пути полуторка с проволокой, пришлось высылать за нею подводы.

Ряшенцев каждый день верхом на Вулкане объезжал свой участок, в накидке, в намокшей шинели, голодный, невыспавшийся. Где-то там, впереди, за мутной стеной дождя, глухо ворочался фронт, а здесь, насколько хватало глаз, было все то же, что уже примелькалось за несколько суток. Куда ни глянешь – всюду болотина, мутные бочажки стоячей воды, редкая поросль чахлой сосны и ольшаника, плотная шуба жухлого камыша с его неживым, наводящим тоску шуршаньем, сожженные хутора и деревни, неубранные поля...

Поля с невыкопанным картофелем и перестоявшим хлебом тянулись на всем пути следования роты, порою на целые километры. Местами хлеб был скошен, лежал в валках, изредка попадался сложенный в скирды. Но большая часть полегла на корню, трупно чернея пониклой соломой, уткнувшись в раскисшую землю пустым мертвым колосом.

Возвращались с работы затемно. Вновь получали по сухарю и по порции жидкой болтушки. Ночевать отправлялись в полусгоревший пакгауз с наспех сооруженной соломенной крышей. На сбитые из жердей нары ложились вповалку, прямо в шинелях, плотней прижимаясь друг к другу, чтоб дать провянуть за ночь шинелям и согреться самим. Редко кому удавалось подсушиться у полевой кухни или у чахлого, наспех разложенного костерка. А утром, до света, вновь подымала команда. Вставали, сипло, простудно откашливаясь, с великим трудом разламывая онемевшие за ночь суставы.

Харчиться последнее время стали все хуже. Давно не видали консервов, не говоря уж о свежем мясе. А главное, кончилось курево. Сперва завертку делили одну на двоих, потом за нею стали выстраивать очередь. А когда из солдатских кисетов, жестянок и банок были вытряхнуты остатки табачной пыли, в ход пошли палые листья и даже мох из стены.

Солдаты скучали, мрачнели без курева, делались злыми и несговорчивыми. Давно уж не пели своих украинских песен Божко и Горетый. Горетый к тому же еще простудился, совсем потерял голос, ходил с перевязанным горлом и только шипел на всех, как обозленный гусак. Даже неутомимый Полушкин и тот приуныл, не находя нигде применения своим способностям «доставалы».

Объезжая участок взвода на отощавшем Вулкане, Ряшенцев постоянно чуял сосущую пустоту в желудке и тошноту в груди. С утра, как только разлепишь глаза, думать о куреве и о хлебе, думать об этом же после тощего завтрака, который только разманивал аппетит, затем целый день под дождем копать землю, таскать и ставить столбы, висеть на «когтях», натягивая проволоку, а вечером, после скудного ужина, ложиться в мокрой шинели на нары все с той же мыслью о хлебе, о том, где бы достать хоть немного поесть, презирать себя за это непреходящее низменное желание и чувствовать в то же время, что ты не в силах ему противиться, – было в этом во всем нечто мучительное, унизительное.

В конце октября неожиданно выпал снег, повалили частые снегопады. Думали – всё, зима, как вдруг опять начались дожди, наступила оттепель. Потом ударил мороз, земля заклекла, сделалась каменной. Стужу опять сменил мокрый снег, погода будто сбесилась...

Простуда и грипп уложили почти половину роты. Митрохин, охрипший, с сорванным голосом, то и дело связывался со штабом полка по рации, ругался, требуя продовольствие, материалы, людей. Не получая ни того, ни другого, ни третьего, стал умолять командование, чтобы забрали хотя бы больных, но из штаба пришел новый приказ: откомандировать из вверенной ему роты одного офицера, с ним двух сержантов и десять солдат на заготовку хлеба для фронта.

6

С хлебом последнее время было совсем плохо. Говорили, что на всем Белорусском фронте оставалось его всего лишь на несколько сутодач. Под снег ушла почти вся масса оставленного в полосе фронта хлеба, и надо было его добывать самим.

Но как добывать из-под снега?

Все же решили попробовать.

И вот более двадцати тысяч солдат во главе с офицерами были отправлены для сбора зерна во все фронтовые тылы – в Сумскую, Черниговскую, Орловскую и Гомельскую области. Митрохин, зло плюнув и выругавшись, решил послать на хлеб Ряшенцева, сержантов Гаврилова и Будилина, и с ними, в числе десяти, Божко, Горетого и еще рядового Эфендиева, плутоватого маленького кавказца.

Ряшенцев со своими солдатами был оставлен в Гомельской области. Разместили их в наполовину сожженной немцем деревне, в хатах, вместе с хозяевами. На другой же день по прибытии, получив еще пятнадцать солдат, Ряшенцев вывел свой взвод на работы.

Расставив солдат попарно, окинул глазами заснеженное, уходившее к самому горизонту поле.

Рассветало. По всему краю поля копошились склоненные фигурки солдат. Одни сдирали граблями с валков смерзшийся снег, другие срезали серпами и клали в корзины оставшиеся колосья. Работали все, только Божко с Эфендиевым стояли, наскакивая один на другого, словно бойцовские петухи. Ряшенцев, увязая в снегу, направился к ним.

– В чем дело?!

– Та вон же ж зараза эта нияк працюваты не хоче! – выкрикивал распаленный Божко. – Пускай, каже, норму значала нам лейтенант назначить.

Эфендиев подступил к лейтенанту:

– План нада давать, командир! Как можна без норма работать?!

– Норма? – Ряшенцев посмотрел в масляные глаза солдата. – Тебе, значит, норма нужна?.. А ну давай сюда грабли!

Отослав Божко работать в паре с Горетым, Ряшенцев взял у солдата грабли и, сдирая с валка смерзшийся снег, пошел впереди, приказав Эфендиеву:

– Бери в руки серп – и не отставать!

Сокрушенно вздохнув, Эфендиев с обреченным видом принялся срезать смерзшийся колос.

Целый день лейтенант не давал передышки напарнику. А под вечер, едва разогнув будто свинцом налитую поясницу, бросил серп и огляделся вокруг.

Кра́я поля, откуда начали утром, отсюда не было видно. Шагами вымеряв расстояние (за день взвод прошел около километра), Ряшенцев дал команду кончать и, собрав свой взвод, объявил:

– Вот это и будет нам норма!

С тех пор и пошло: что ни день – километр.

Первое время жили как Робинзоны, не получая газет и писем, не представляя, что делается вокруг. Потом над ними в полдень стал пролетать «кукурузник», сбрасывать почту.

Одна была радость последнее время – курево. Выдавать его снова стали по норме, и солдаты, вознаграждая себя за долгое воздержание, смолили цигарки одну за другой, заворачивая чуть ли не в палец каждую.

Поговаривали, что фронт кроме хлеба собирает еще и табачный лист и будто бы налаживает производство махорки, открывая в Прилуках свою табачную фабрику.

И еще на «уборке» везло: немец их здесь почти не тревожил. Редко за хмурыми зимними облаками возникнет занудливый вой ихнего бомбардировщика или разведчика. И сразу же начинают стучать наши зенитки. Снаряды, сверля небесную хмарь, уходили ввысь; затем из-за туч доносились характерные хряпающие звуки зенитных разрывов. А какое-то время спустя в воздухе начинали тянуть свою песню осколки. Рассекая воздух зазубренными краями, они с фурчанием шлепались в снег, остывая, шипя...

Солдаты не обращали на них внимания: свои, не заденут. Порой, выгребая такой осколок из снега, еще не остывший, горячий, и пестуя на ладони, шутили: во, если такой саданет!.. А когда двоих из соседнего взвода действительно «садануло», было приказано брать с собой на работу каски.

Все сильнее давили морозы. Потом начались обильные снегопады, добывать зерно из-под снега с каждым днем становилось трудней. Мерзли ноги, заходились от стужи руки. Пробовали срезать колосья в двупалых солдатских варежках, но «жать» в них было неловко, собирать такой урожай можно было лишь голой рукой. Участились случаи обморожения, число простуженных неумолимо росло.

...Два с половиной месяца проработал взвод на уборке. И все это долгое время Ряшенцев не переставал думать об Ирине, жил лишь надеждой на новую встречу с ней.

Прошлое вновь представлялось ему в самом радужном свете. Неужели действительно было такое счастливое время, когда он мог с ней встречаться и даже стоял с нею рядом, держал ее руки в своих?!..

Он написал ей сразу, как только их рота прибыла на новое место, но письмо то отправить не удалось. Пришлось дожидаться, пока наладится почта. А как только наладилась, отправил ей сразу три. Вскоре отправил еще одно, но ответа не получил. Может, радисток тоже успели перевести? А может, Ирину опять направили переводчицей? Ведь на фронте сейчас новое наступление, а у нее там, в штабе, не все было порвано до конца. Почему же она не сказала тогда, что у нее было  т а м?!..

Эти мысли не давали ему покоя, он плохо стал спать по ночам, ворочаясь на соломе не столько от боли в ознобленных пальцах и ломоты в суставах, сколь от мучительных представлений, что ею в его отсутствие может там завладеть кто-то другой. Сомнения перерастали в страх. Начинало казаться, что кто-то уже отбил у него Ирину, – мало ли там, по штабам, хлыщей в голубых шинелях, с новенькими золотыми погонами! Или сама она... возьмет да в кого-то и влюбится.

Ответ от нее пришел только за полторы недели до Нового года. Он накинулся на письмо с нетерпением, перечитывал без конца. И снова был счастлив, ходил именинником. Все опасения, все страхи его оказались напрасными. Просто у них, у радисток, сменился адрес, и все его письма она получила одновременно. Она сообщала, кстати, что написала рапорт, чтобы вернули ей офицерское звание, так как во всем, что случилось, виновной себя не считает, не может считать.

Ирина писала, где находилась теперь их рота и как ее разыскать. Он прикинул по карте. Оказалось, от места, где была сейчас рота Митрохина, до нее был совсем пустяк, каких-нибудь двадцать – двадцать пять километров, четыре часа хорошей ходьбы.

И вот перед Новым годом, едва успев прибыть в свою роту, Ряшенцев отпросился у капитана Митрохина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю