355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Зеленов » Второе дыхание » Текст книги (страница 9)
Второе дыхание
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:58

Текст книги "Второе дыхание"


Автор книги: Александр Зеленов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц)

9

С зимы нового, сорок четвертого года основные события на советско-германском фронте переместились на север, под Ленинград, и на Украину, южнее. На участке же Белорусского фронта после осенне-зимнего наступления сорок третьего года наступило затишье, хотя бои и не прекращались. Белорусский фронт своими действиями старался сковать как можно больше вражеских сил, не позволяя их перебросить южнее, на Украину. И только весной, в апреле, когда разлились полесские реки, а многочисленные болота стали непроходимыми, войска получили приказ перейти к обороне.

Ряшенцев и Ирина вновь оказались неподалеку лишь в самом конце зимы. Ирину откомандировали в группу переводчиц при штабе корпуса, а Ряшенцева, как это случалось и раньше в часы фронтового затишья, в распоряжение политотдела дивизии как художника, рисовать для дивизионки портреты героев, писать транспаранты и лозунги.

Его уже хотели оставить в политотделе дивизии совсем, но однажды начальник политотдела корпуса, увидев выполненную в красках схему боевого пути дивизии в окружении портретов героев, спросил начподива, подполковника Малина: «Это кто ж у тебя умелец такой?» – «Да так, офицер один», – ответил уклончиво Малин, зная обычай начальства перетаскивать всех хороших специалистов к себе. «Офицер, говоришь? – глядя вполглаза на Малина, промолвил тот со значением. – А ну покажи своего офицера».

Малин стоял и мялся. Полковник нетерпеливо вскинул лохматую бровь: «Я жду!..» Срочно пришлось разыскивать Ряшенцева. «Твоя работа?» – «Так точно». – «Академию, что ли, кончал?» – «Никак нет, в Суриковском учился». – «А где же тебя разукрасило так?» – кивнув на лицо лейтенанта в мокнущих корках, спросил полковник. «Обморожение», – ответствовал Ряшенцев, еще больше вытягиваясь перед высоким начальством. Полковник взглянул на руки его в бинтах: «А это самое (он пальцем изобразил нечто в воздухе)... ты с такими руками сможешь?» – «Так точно, смогу, заживают уже...» И вопрос о его переводе в корпус был решен окончательно.

Распрощавшись со взводом, с друзьями и с капитаном Митрохиным, Ряшенцев целыми днями теперь просиживал в теплой сухой землянке над листами белого ватмана. Начальство сюда почти не заглядывало, никто ему не мешал. И, сидя тут в одиночестве, вдыхая спиртовые запахи туши, гуашевых красок, он вновь с головой окунулся в родную стихию. Работал самозабвенно, весь отдаваясь любимому делу, не чая насытиться.

Ах, как ведомо это чувство тому, кто побывал на войне, когда из холода, грязи, опасностей, из фронтовых неизбывных тягот вдруг удается хоть на короткое время попасть в тепло и уют и отдаться любимому делу, которым ты занят был до войны!

Долго потом не можешь забыть этих благословенных дней, помнишь о них как о самых счастливых днях своей жизни...

Но хотя от Ирины он был теперь и неподалеку, все же увидеться с ней на этот раз не спешил, а терпеливо ждал, когда доктора наконец-то снимут с его рук повязки, когда на лице подсохнет, отвалится корка, а кожа на выболевших местах примет естественный цвет.

Прежде почти не заботившийся о собственной внешности, стал он теперь очень внимателен к ней. Часто поглядывал в зеркало, мучился, видя, как медленно заживает лицо. И только весной, когда уже стаял почти весь снег, обследовав тщательно свою внешность перед зеркалом, он наконец-то решил, что может ей показаться.

Ирина в землянке была не одна, с какой-то девицей. Та собиралась, видимо, на дежурство и засуетилась при появлении Ряшенцева. Затем, подмигнув незаметно Ирине и пожелав им всего наилучшего, вышла.

Они остались одни.

Ирина взялась угощать сухарями, домашним печеньем (сказала, что получила от тетки посылку). Притащила из кухни большой котелок с дымящимся чаем, торжественно объявила, что сейчас они будут пить чай с домашним вареньем. Она то и дело смеялась при этом, была неестественно оживленна.

Кружка была одна на двоих, и они принялись отхлебывать чай поочередно. Чай был крепок, горяч, жесть обжигала губы. В землянке жарко натоплено. Вся заалев от жары, Ирина стала расстегивать гимнастерку. Предложила скинуть свой китель и Ряшенцеву, стала ему помогать, прижалась, обдав его жаром разгоряченного тела...

Кровь ударила ему в голову, стало темно в глазах. Он рывком притянул ее к себе: ну?! – но Ирина вдруг с силой рванулась из рук и принялась торопливо, дрожащими пальцами, застегивать на себе гимнастерку.

Не понимая, в чем дело, он оглянулся.

На пороге землянки стояла девица – не та, а другая, лицом похожая на цыганку, худая и черная. Притворно-испуганно вскрикнула «ой!», извинилась, что только лишь на минутку, прошла к своей койке и, вытащив вещевой мешок, принялась в нем копаться.

Ряшенцев и Ирина сидели, не смея взглянуть друг на друга.

Отыскав наконец-то что нужно, ехидно хихикнув, девица выскочила на улицу. Оба они подняли головы, взглянули друг другу в глаза и расхохотались.

– Это наша Видясова, переводчица, – заговорила Ирина. – Такая вреднючая – ужас! Ей уж под тридцать, успехом у мужиков не пользуется, а как только завидит девчат наших с кем, так сразу и зеленеет от злости...

Она снова подсела к Ряшенцеву, взяла его руки в свои: почему он не появлялся так долго?

Он вновь потянулся к ней, но прикрывавшая вход плащ-палатка откинулась, зашуршав, и на пороге опять показалась Видясова:

– Тысячу раз пардон, перчатки забыла, вот память! Одну минуточку толечко...

И снова полезла в мешок.

– Пойдем отсюда, Костя. Все равно тут побыть нам с тобой не дадут...

Оба, одевшись, вышли и стали возле землянки, не зная, куда направиться. Следом выскочила Видясова. Хотела прошмыгнуть мимо, но оступилась в лужу, притворно вскрикнула «ой!», остановилась, пропуская их вперед, и бросила в спину:

– Счастливого плаванья!..

Ирина пошла впереди. Он плелся за нею и чувствовал себя перед ней виноватым. Шел, поглядывая вполглаза вокруг.

Как все быстро менялось в природе! От утренника, паутинной пленочкой льда запеленавшего лужи, будто сахарной пудрой присыпавшего прошлогодние блеклые травы, не оставалось уже и следа. Апрельское солнце согнало ледок, а травы, оттаяв, лоснились, курясь, обсыхая.

Они поднялись на пригорок, к березовой роще, с которого далеко открывались просторы болотистого Полесья.

Была пора половодья. Блестели под солнцем бесчисленные болотца, низины с затопленными вешней водой деревьями. Слева чернели скелеты домов сожженной немцем деревни. Над опаленным пожаром деревом, над разоренным гнездом кружились два белых аиста. В волглой сини апрельского неба истаивал белый дым облаков. Воздух был голубой, дали затянуты вешним маревом. Сладким паром курилась земля. Все изнывало в весенней истоме, все млело в недвижности. Жил, казалось, один только лес. Хрипло и томно орали грачи на голых еще березах, в ветвях гомозилась и пела разная птичья мелочь. Длинные свисты пускали скворцы, выстукивали на серебряных наковаленках звонкие песни синицы...

Ряшенцев всем существом своим ощущал, что сегодня, сейчас что-то должно случиться, что-то настолько важное, что́ и решит навсегда их отношения. Ирина по-прежнему шла впереди, с опущенной головой, вся выжидательно присмирев. Он загадал: как только они дойдут до той вон березки, как только она поравняется с ней...

Ирина уже подходила... Все ближе и ближе... Вот подошла, поравнялась. Ну! Чего же он ждет?!..

Неистово колотилось сердце. Но он ни на что не решился и, унимая нервную дрожь, загадывал следующий ориентир.

Она подошла к нему – и опять повторилось все то же. Пришлось выбирать третий. А когда миновала и этот, он с унынием ощутил, что у него так и не хватит духу свершить задуманное.

...Они пробродили по голому вешнему лесу почти до обеда и очень устали. Было пора возвращаться. Ирина еле тащила ноги, в глазах ее стыла тоска. Он чувствовал, как в ней копится раздражение, но так ничего и не мог поделать с собой...

Но вот она неожиданно обернулась, крикнула «догоняй!» и помчалась меж белых стволов, увлекая его за собой, дразня своей близостью.

Бегали друг за другом, не обращая внимания на занудливое зудение повисшей прямо над ними «рамы», немецкого самолета-разведчика, на пухлые белые мячики зенитных разрывов, таявшие в небесной голубизне, пока наконец Ирина не опустилась в счастливом изнеможении на землю, показав ему место рядом с собой...

10

После того апрельского дня Ирина и Ряшенцев стали встречаться часто. Уходили в луга или в лес и подолгу бродили там, наслаждаясь своим одиночеством, на время совсем позабыв о войне. Она становилась рассеянной, все чаще встречал Константин ее отсутствующие глаза, обращенные внутрь, в себя. На прогулках просила его не спешить и все чаще присаживалась. Он пристраивался возле и иногда, если брал с собою альбом, принимался ее рисовать...

В одну из таких встреч Ирина призналась ему, что у них, вероятно, будет ребенок. Он не поверил, а когда Ирина его убедила, взликовал, как мальчишка. Наконец-то исчезнет в нем страх потерять ее! Теперь они связаны навсегда, окончательно...

Ирина была тоже, кажется, счастлива. Без конца вспоминала о доме, о тетке, о довоенной жизни, говорила о том, как стосковалась она по родным местам.

Он тоже рассказывал ей о себе – о детстве своем, вспоминал учебу свою в институте, преподавателей, профессоров, споры об импрессионизме, кубизме, о современном искусстве. В памяти живо вставали аудитории, в беспорядке заставленные мольбертами с недоконченными холстами, полуодетые и голые натурщицы, запахи масляных красок, грунтованного холста...

Однажды Ирина поведала Ряшенцеву, как ею, еще до войны, страстно увлекся и добивался упорно ее руки один молодой человек. Она кончала десятилетку и часто бегала на танцплощадку. Танцевали под патефон «Рио-Риту», «Утомленное солнце» и «Брызги шампанского». Там-то Ирина и приглянулась ему.

Был он местный художник («Представь себе, тоже художник!») и рисовал на продажу ковры. Одевался всегда по моде, носил длинные волосы. Звали его Изюмов Борис.

И вот этот-то местный маэстро начал писать ей письма и назначать свидания. Письма ей отправлял в красивых, ручной работы конвертах: у ласточки в клюве письмо с единственным словом «люблю!». В одном из таких конвертов вместе с письмом прислал свою фотографию, где был похож на поэта Блока. Потом подарил ей своей работы ковер с лебедями и приглашал в свое «ателье», позировать...

– Тетка моя была от него без ума. И меня все пыталась умаслить. «Выходи за него, дуреха, как сыр в масле будешь кататься». Нет, ты представляешь, что было бы, если бы я послушалась?! – спрашивала со смехом Ирина.

Ряшенцев бережно обнимал ее. Казалось невероятным, немыслимым, чтобы Ирина, его Ирина принадлежала кому-то другому, могла полюбить кого-то еще. Все, о чем она рассказала, представлялось смешным, наивным, возврат к чему невозможен. Только с ним, с Константином, она и могла быть счастлива.

...Так продолжалось до середины мая. Это был их медовый месяц, звездный час их любви. Но начиналось четвертое лето войны, все с нетерпеньем ждали второго фронта. Правда, уже говорили все чаще, открыто, что теперь-то мы и одни одолеем Германию, без союзников, но когда они наконец высадились в Нормандии, от сознания, что воюем теперь мы с Гитлером не одни, на душе становилось легче.

Войска Первого Белорусского фронта готовились к новой большой операции, впоследствии ставшей известной под названием «Багратион». Белорусские партизаны в тылу готовились к знаменитой «рельсовой войне». Все было приведено в движение и здесь, в полосе наступления. Войска получали новое пополнение, подвозилось горючее, боеприпасы, техника. В полосе наступления пехота училась плавать, на подручных средствах преодолевать бесчисленные полесские речки, болота. Солдаты изобрели «мокроступы» – болотные лыжи, и теперь целые подразделения были заняты тем, что рубили лозу.

Плели из нее не одни «мокроступы», а и волокуши для пулеметов и минометов и даже для легких орудий. Сооружались плоты и лодки. Танкисты изготовляли фашины, бревна и специальные треугольные приспособления для переправы танков. В поте лица трудились саперы, наводя переправы, освобождая от мин проходы для наших войск. Отрабатывалось на месте все, что было связано с предстоящим большим наступлением.

Все чаще разведчики волокли «языков», и Ирину теперь то и дело требовали для участия в допросах. Кончилась «мирная жизнь» и для Ряшенцева, вновь под его командой были связисты, с катушками провода на спине бегавшие и ползавшие по лесам и болотине, обеспечивая связь между КП, НП и наблюдательными вышками в полосе наступления.

С Ириной теперь они встречались только урывками, на ходу. Выкраивая минуты, прячась от посторонних глаз где-нибудь в старом окопе, в пустующем временно блиндаже, в укрытии, насыщались друг другом торопливо и наспех и снова бежали каждый к себе: не дай и не приведи, если отлучка их будет замечена!..

И вот за неделю до наступления с Ряшенцевым произошел тот самый случай, от которого не застрахован никто на войне. Он-то и разлучил их снова на долгие месяцы.

Ряшенцев получил приказ привести с ближайшей железнодорожной станции новое пополнение – новобранцев двадцать шестого года рождения.

Еще на станции, как только они, все сто человек, выгрузившись из эшелона, были построены, его поразил вид этих мальчишек. Голодные, заморенные, напоминали они птенцов. Он смотрел на их шеи, выставлявшиеся, словно из хомутов, из широких воротников шинелей, на тонкие ноги в обмотках, на худые костистые лица, и жалость бывалого, много всего повидавшего человека все больше овладевала им.

Командовал пополнением младший лейтенант Онуфриев, тоже еще мальчишка, сам только недавно выпущенный из училища. Он то и дело покрикивал на ребят командирским задиристым тенорком, сурово сводя к переносице реденькие белесоватые брови.

...Пробирались по гатям, лежневке, порой по колено в воде (большая часть пути лежала лесом, болотами). Нередко самим приходилось гатить. Но вот наконец-то выбрались из болотины.

Предосторожности ради колонну лучше было вести окраиной леса, но это значило дать порядочный крюк. К тому же там снова блестело болото, а жаркий июньский полдень был так безмятежен, таким умиротворением веяло от застывших на сини неба крутогрудых пенистых облаков, что даже самая мысль об опасности представлялась излишней. Немцы давно уж не беспокоили, редко когда повиснет над нашими боевыми порядками «рама», постукают наши зенитки, оставляя на сини неба крутые клубочки разрывов: «пак!.. пак!..» – и вновь тишина. Да еще по ночам над ничейной зоной немец пускал ракеты да тарахтел иногда пулеметами – для профилактики.

Шли некошеным лугом, походной колонной. Сапоги и обмотки охлестывали золотые головки купав, беленькие реснички ромашек, синие чашечки колокольчиков. Солнце стояло в зените. Жаркий июньский полдень перекипал в зное, волнами посылая на землю сухой свой палящий жар.

Но вот солнце, нырнув за обрез большого грудастого облака, обозначив границу его белой слепящей каймой, разметало оттуда свои лучи коротким стремительным веером, а где его свет был бессилен, в тени от облака, воздух вдруг загустел грозовой синевой.

Так и висело то облако хрустальной горой над головами идущих солдат, на время избавив их от палящего зноя.

За горизонтом немо и глухо погремливало, видимо, собиралась гроза. Дурманяще пахло цветами и медом. В некошеных травах знойно сипели кузнечики, стояла кругом луговая, мирная тишина, когда из-за ближнего леса с воем, с раскатистым ревом вывалились – совсем неожиданно – два «мессершмитта».

Ряшенцев не успел крикнуть «воздух!», подать команду рассыпаться, как самолеты один за другим, поливая из всех пулеметов, низко прошли над колонной, над головами солдат. Потом развернулись – и снова...

Хлестал горячий свинец. Могильным ужасом отдавался в теле нарастающий рев моторов. Новобранцы с налитыми смертельным страхом глазами в панике заметались по лугу, не слушая ни кричавшего Ряшенцева, ни младшего лейтенанта Онуфриева, который бегал по лугу, сам испугавшись, и тоже кричал на солдат.

Онуфриев был убит наповал. Ряшенцев метался среди солдат, пока пуля не угодила ему в бедро, а вторая, уже лежачему, прошила грудную клетку.

Добежать до леска и укрыться удалось лишь немногим.

В медсанбат притащили его без сознания.

И вот накануне большого летнего наступления, не успев ни о чем известить Ирину, он был срочно эвакуирован из прифронтовой полосы сначала в армейский госпиталь, а оттуда – в глубокий тыл.

11

Госпиталь находился на одной из окраин старинного волжского городка, в помещении школы-десятилетки.

Потянулась нудная госпитальная жизнь – процедуры, врачи, перевязки. Месяц лежал он пластом. Особенно тяжелы были ночи. Упорно держалась температура, болели раны, не позволяя заснуть. Забывался лишь только к утру в полубредовом сне. Было такое чувство, словно от каждой из ран к пальцам рук и ног, к голове протянуты ниточки. Стоило лишь слегка повернуть голову, ворохнуть глазами, даже пошевелить пальцем, как одна из ниточек вдруг натягивалась и больно дергала рану.

Минуты ночного бдения растягивались в часы. Часы превращались в сутки. Лежал, не смыкая глаз, изнуряемый мыслями о бесконечности этих мук, опасаясь поглубже вздохнуть, шевельнуться.

И не давала покоя совесть.

В глубине души он не мог считать себя непричастным к гибели тех молодых ребят, что приняли смерть, не успев даже дойти до передовой. Они не давали ему покоя, эти мальчики с тонкими шеями, неотступно стояли перед глазами, мучили по ночам в кошмарах, и он просыпался в страхе, в липком холодном поту.

Поведи он их, Ряшенцев, лесом, возможно, такого бы и не случилось. Почему он повел их лугом? Думал, скорее проскочат, не видел опасности? Но ведь на фронте всегда опасно, об этом он, командир, не должен был забывать.

Как только боли несколько отпускали, он лежал, заведя глаза в потолок, и думал. Думал и ночью и днем. И хотя рассудком он находил оправдание гибели тех молодых ребят, все же сердце и совесть свою так и не мог успокоить.

И еще не давали покоя думы о ней, об Ирине. Как она там, что с ней? Сколько уж раз порывался дать весточку о себе, но резкие боли не позволяли. Попросил это сделать Раю, палатную медсестру.

Рае было семнадцать, и была она по натуре совсем ребенок еще. Каждую просьбу, слово и даже желание раненых она понимала и выполняла настолько буквально, что приходилось только дивиться наивной ее доверчивости и непосредственности.

Раечка говорила по-волжски, на «о». Приходила ли ставить градусник, приносила еду или так, проходила мимо, стоило Ряшенцеву встретиться с нею глазами, как Раечка тут же вспыхивала, круглое личико все заливалось краской, и от смущения она принималась часто хлопать густыми ресницами, напоминавшими майских жуков.

Было приятно, когда она, проверяя пульс, брала его руку своими девичьими пальчиками. Были они прозрачны, свежи и пахли подснежником. Да и от всей ее тонкой девичьей фигурки веяло свежестью и чистотой.

Мать Раи работала здесь же, нянечкой. Отец был убит в самом начале войны.

Рая писала письма, читала газеты многим лежачим, но для него, для Ряшенцева, делала это с особенным удовольствием. Единственно, что не нравилось в ней Константину, – Рая, стараясь выглядеть старше, красилась и пыталась даже курить. Он над нею подтрунивал безобидно, но Рая не замечала шутки, каждое слово его принимала всерьез.

Она-то и написала Ирине письмо под его диктовку. Письмо получилось короткое. Короткое и сухое, – не смел он при Рае высказать то, что хотел. Зато второе и третье письма он написал уже самостоятельно.

Кончилось лето, настала осень, четвертая осень войны. Ряшенцев весь изболелся душой, ожидая ответа, а ответа все не было...

Госпиталь же между тем жил своей жизнью. Кого-то, «подремонтировав» срочно, выписывали. Малая часть отправлялась домой «по чистой», большинство же опять возвращалось на фронт. Почти каждый день привозили новых и новых раненых. Стригли, мыли, сдирали вместе с залубеневшим бинтом корку засохшей крови, определяли в палаты, развозили и разносили по этажам. Раненых было много. Медперсонал работал в полную силу, няни, врачи, медсестры не переставая сновали по коридорам и лестницам ночью и днем. А народец в госпиталь набивался разный. Особенно много хлопот доставляли врачам выздоравливающие, почти каждодневно бегавшие из госпиталя за водкой или к «марухам» в город, на костылях и в гипсе черт знает каким только образом одолевая высокий дощатый забор.

В палате, где находился Ряшенцев, было трое особо отчаянных. Среди них отличался Игошин, из штрафников. С остановившимся немигающим взглядом и покривившимся черным ртом, перемещался Игошин на костылях, низко угнув фиолетовую шишкастую голову, раскачивая между ними, как маятник, костистое длинное тело. На груди, на халате его болтались, оловянно вызванивая, целых три медали «За отвагу».

Койка его стояла напротив, и Ряшенцеву иногда было слышно, как Игошин голосом волка из детской сказки затягивал:

 
Чтоб жить могли, работала мамаша,
А я тихонько начал воровать.
– Ты будешь вор, такой, как твой папаша, —
Твердила мне, роняя слезы, мать...
 

Он-то, этот самый Игошин, и принялся вдруг кидать на Раечку похотливые взгляды.

Однажды она прибежала на ночное дежурство с большим опозданием, в слезах. На расспросы не отвечала, Следом за ней заявился Игошин, мрачный, весь почернев. Отшвырнув костыли, с головой укутался одеялом и пролежал без движения, не принимая пищи, целые сутки почти. Старая нянечка, лазая с мокрой тряпкой под койкой Игошина, неосторожно задела его ногу в гипсе, Игошин вскипел и поддал ей здоровой ногою так, что та повалилась на пол. Палата возмущенно загудела, Игошин же, закурив, демонстративно разлегся на койке и принялся пускать дым в потолок.

Схватив граненый стакан, Ряшенцев запустил им в Игошина, охнув от резкой боли. Стакан со звоном вдребезги разлетелся, ударившись в стенку над головой Игошина и осыпав его мелкой стеклянной крошкой.

Лицо Игошина сделалось известковым. Медленно приподнявшись, он схватил костыли и направился к койке Ряшенцева, но дорогу ему заступили:

– А ну осади!

Игошин скривил свой черный щелястый рот:

– Я тебя, сука, сегодня же ночью заделаю!..

Хотя угроза не испугала, но Ряшенцев так и не мог заснуть в эту ночь. Лежал, курил, чутко вслушиваясь в темноту, невольно стремясь уловить малейшие шорохи с койки напротив (ребята сказали, что своими глазами видели «перо» у Игошина).

Дня через два после этого случая, в процедурной, Игошин швырнул костылем в медсестру, отказавшуюся налить ему спирту. Но и этот поступок сошел ему с рук. Ряшенцев же получил от администрации выговор.

Никто после этого не решался связываться с Игошиным. Завтрак и ужин ему приносили в палату, обедать же он спускался на первый этаж, в столовую. Как-то, явившись к обеду с большим опозданием и под хмельком, обнаружив, что пшенная каша жидка и давно уж остыла, с криком: «Заворовались тут, сволочи!» – Игошин швырнул тарелку с кашей официантке в лицо и, прискакав в палату голодный и злой, в сердцах отшвырнул костыли и снова залег, паля одну за другой папиросы.

Палата насторожилась, почуяв недоброе.

Минут через десять, в сопровождении зареванной официантки и нескольких женщин-врачей, бледных и перепуганных, в палату вошел с толстой палкой в руке, припадая на левую ногу, пожилой грузный майор, заместитель начальника госпиталя, в накинутом на плечи белом халате. Отыскав глазами Игошина, направился к его койке.

– Встать! – выкрикнул он, заикаясь и дергая головой, словно после контузии.

Игошин не шевельнулся.

– Вста-а-ть, тебе говорят!!..

Майор был грузен, сед и одышлив. Лицо его, широкое и оплывшее, одетое паутиной лиловых жилок, побагровело, туго налитое кровью, еще более оттеняя белые волосы на висках.

Глаза штрафника недобро сверкнули. Игошин вскочил и, замахав костылями перед самым носом начальника, принялся бессвязно, с пеной у рта, выкрикивать про тыловых разжиревших крыс, что окопались подальше от фронта, не проливали крови, не нюхали пороха, а наедают свои калганы, жиреют – и все за счет таких вот, как он, Игошин, за счет рациона раненых, тех, кто жизни своей не щадил, проливая свою горячую кровь за нашу любимую родину...

– Ммал-ча-а-ть!!!

Майор так треснул палкой о спинку койки, что толстая палка из можжевелы переломилась, а острый конец ее, отскочив, просвистел мимо уха Игошина.

– Молокосос!.. Сукин сын!.. – принялся выкрикивать старый майор. – Где ты успел побывать?! Что повидал?! Из-за решетки – да прямо в штрафную? Думаешь, заработал в штрафной осколок, вторую дыру тебе в заднице немцы сделали, – и можно теперь в герои?!

Он задыхался, глаза его побелели, казалось, вот-вот они выскочат из орбит. Толстые вены на шее взбухли, лицо сделалось сине-багровым, и было страшно, как бы его, пожилого такого, апоплексического, не хватил внезапно удар.

Распахнув свой халат, открывая широкую стариковскую грудь, он стал тыкать пальцем в густой засев орденов и медалей, выкрикивая возмущенно:

– Вот они, вот награды мои!.. Таких в тылах не дают, таких здесь не получают!.. Ты с няньками тут пришел воевать, со старухами да с девчонками? А я с Колчаком, с басмачами, с Деникиным воевал, когда тебя еще и в помине-то не было... И в эту войну с первого дня... А теперь вот ты мне изволь показать награды свои, вот эти, что ты нацепил... За сколько купил? Где ты выменял их?! Молчишь?!

Он тяжело подскочил к перетрусившему Игошину и принялся срывать с него нацепленные на байку халата медали. Затем, тяжело отдыхиваясь, сунул сорванные медали в карман и приказал лечащему врачу, кивнув на Игошина:

– Немедленно в бокс – и на ключ! А будет сопротивляться – примените силу.

– Товарищ майор, у него под матрасом финарь...

– Обыскать!

Один из ходячих с готовностью кинулся под матрац и протянул майору финку с наборной цветной рукояткой.

– Вылечим – будем судить, – сказал, принимая «перо», майор. – Ишь ты, гер-рой! – процедил он с презреньем, взглянув на поникшего сразу Игошина.

...Однажды однообразие госпитальной жизни было нарушено сенсационным известием.

В госпиталь приезжала Русланова.

Имя певицы было известно каждому, пение ее нравилось всем. Но одно дело слушать Русланову на пластинке, и совершенно другое – видеть ее живую, вблизи.

И накануне и в день концерта в госпитале царила атмосфера большого праздника. Администрацией было дано указание сменить на постелях белье, а тем из раненых, у кого халаты заношены, выдать свежие. Сестры, врачи и няни стали особенно предупредительны с ранеными.

В торжественный день концерта актовый зал был набит до отказа солдатскими стрижеными затылками. Не хватало скамеек и стульев – сразу же после ужина их захватили наиболее расторопные из ходячих и лбы из команды выздоравливающих. Те же, кому сидячих мест не досталось, плотным валом разлеглись и расселись на полу перед сценой, в проходах, поудобней пристроив руки и ноги в гипсе, свои костыли.

Ряшенцев еще с утра стал умолять лечащего врача, чтобы ему разрешили, но Зинаида Исаковна всякий раз охлаждала его вопросом: а что, если рана внезапно откроется?.. И вот, довольный донельзя, вечером он восседал в кресле-каталке на середине прохода, возле входных дверей.

Вдоль стенок лепились вольнонаемные. Ряшенцев натолкнулся глазами на Раю. В праздничном платье она стояла у стенки, тоже смотрела на Ряшенцева – и сразу же вспыхнула, отвернулась...

Средь публики там и тут робко жались фигурки в белых халатах. То сбежали с постов дежурные, хоть одним глазком да взглянуть на приезжую знаменитость. Они с замиранием сердца косились на первый ряд, где между сизых солдатских затылков резко белела сединами крупная голова комиссара, а рядом с нею торчали прямые, как вешалка, плечи начальника госпиталя.

Было пора начинать, все глаза устремились на сцену, все с нетерпением ждали, когда наконец-то вздрогнет и поползет тяжелый бархатный занавес. Несколько раз принимались хлопать. Сначала робко и неуверенно, а потом все настойчивее. Но занавес не шевелился; складки его застыли, словно на фотографии, и только лишь низко скрещенный свет двух прожекторов рампы, освещая его, оживлял и вселял надежду. Застоявшийся воздух был навылет пропитан запахами йодоформа, карболки, старых бинтов, открытых и заживающих ран – всем тем, чем обычно пахнут военные госпитали.

Ряшенцев тоже пытался похлопать, но почувствовал вдруг на груди под повязкой теплое, липкое. Зажимая внезапно открывшуюся рану ладонью, соображал лихорадочно, что будет делать, – возвращаться сейчас же в палату или попытаться унять кровь самому.

Все же решил остаться.

По залу меж тем рябью прошел шепоток: певицы не будет, концерт отменяется, – кто-то там не договорился как следует, и приехать Русланова не смогла.

Публика засвистела, затопала. Все повернули головы в сторону комиссара.

Тот поднялся, прошел на сцену и усмиряющим жестом выставил перед собою ладонь.

Шум упал.

Комиссар успокоил раненых, сообщив, что певица находится уже в госпитале, только просит немножечко подождать.

Ряшенцев все сильней прижимал к ране ладонь, ладонь стала липкой. Теперь уж он не был уверен, что сам остановит кровотечение, пугаясь больше всего того, что здорово нагорит его лечащему.

В это самое время на авансцене возник облитый черным фраком прилизанный молодой человек и деланно бодрым голосом объявил о начале концерта.

Занавес дрогнул, пополз, открывая празднично освещенную сцену, певицу, широко и приветливо улыбавшуюся, в русском цветном сарафане колоколом, длинный подол которого мел дощатый настил. Позади в выжидательной позе застыл аккомпаниатор в плисовой красной рубахе, с саратовской гармоникой в руках.

Ряшенцев видел только, как под неистовый рев и топот певица, обнажая в широкой улыбке ряд плотных великоватых зубов, чуть наклонилась, прижав руку к сердцу, затем, переломившись полнеющим станом, отвесила раненым низкий земной поклон. И тут же в глазах его все утратило резкость, поплыло. Он попытался было стряхнуть с себя эту хмарь, но почувствовал, что начинает проваливаться в какую-то темную бездну, и уронил обессиленно голову...

Сознание вернулось к нему только утром.

Лежал, не в силах пошевелить даже пальцем, тело было тяжелым, словно его налили свинцом. Первым, кого он увидел, была та же Рая, – она, наклонившись над ним, щупала пульс. Из-под отворотов халата выглядывал кусочек крепдешинового платья, в котором она была вчера на концерте. Круглое личико Раечки было расстроено, со следами недавних слез...

Ряшенцев разлепил непослушные губы:

– О чем плачем?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю