Текст книги "Второе дыхание"
Автор книги: Александр Зеленов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)
Но порой агентурная деятельность противника и разгул националистических банд принимали такие размеры в армейских тылах, что ставили под угрозу подготовку и проведение крупных стратегических операций, и тогда необходимость вынуждала командование фронтов, даже Ставку, выделять регулярные части для помощи им, контрразведчикам. Так было в августе прошлого, сорок четвертого года на Украине, когда банды оуновцев[3] 3
ОУН – организация украинских националистов.
[Закрыть] пустили под откос немало наших поездов с воинскими грузами и взорвали несколько железнодорожных мостов. Военный совет Первого Украинского фронта вынужден был принять решение о проведении операции против этих банд, чтобы в тылу своих войск навести твердый порядок.
Операция эта, в которой участвовали кавалерийский и два мотоциклетных полка, продолжалась полмесяца. Было ликвидировано более трех десятков оуновских банд, уничтожено около четырех с половиной тысяч бандитов. Но она для него, Киндинова, оказалась последней, под конец ее он был «выведен из игры». Стоило группе его после многих бессонных ночей на какое-то время расслабиться, задремав на опушке леса, как напоровшиеся на них бандеровцы в завязавшейся перестрелке одного из группы убили, а четверо получили ранения. В том числе и он сам, Киндинов, получил две бандеровских пули – одну в плечо и одну в левый бок.
Еще в госпитале почуял: что-то случилось с глазами, стал видеть все хуже. Или сказался удар саперной лопатой по темени в одной из схваток, или то был результат контузии от близкого взрыва бомбы. Признали его ограниченно годным, и по выходе из госпиталя он был направлен сюда, под Москву.
Зрение не восстанавливалось, пришлось надевать очки. Сегодняшний случай с зайцем и огорчил, и расстроил. Хотел доказать ершистому этому писарчуку, чего он, Киндинов, стоит, – и так позорно промазал... А ведь давно ли без промаха бил и с той и с другой руки, стрелял на ходу по бегущей цели сразу из двух пистолетов, «по-македонски», мог поражать цель в темноте, стреляя на звук. Для него, контрразведчика, на счету у которого был не один десяток бандитов, агентов, парашютистов, уничтоженных и задержанных, одинаково хорошо владевшего всеми видами своего и неприятельского оружия, случай был непростительным. А потом и вообще, направляясь сюда, под Москву, где с сорок второго года фашистов и духу не было, если не принимать во внимание воздушных налетов, он уж никак не ожидал здесь сюрпризов, подобных тому, что случился на триста шестой. Он сразу, чутьем контрразведчика, угадал, что тут не личная месть, а нечто другое. Но вот что же именно?..
Выслушав множество показаний, перечитав переписку Бахметьева и убедившись в отсутствии личных мотивов убийства, Киндинов пошел по иному пути. Он поднял архивы со всеми ЧП в полку и проанализировал каждый отдельный случай.
На пять рот полка (до мая сорок третьего года полк был прожекторным батальоном) всех ЧП за годы войны приходилось около двух десятков, причем на первую роту падало около половины из них. Это были по преимуществу самоволки, случаи неумелого обращения с оружием, с боеприпасами. Сколько-нибудь серьезного интереса для контрразведки они не представляли. Из последних же происшествий обращали на себя внимание внезапное исчезновение младшего лейтенанта Смелкова и, разумеется, новый случай на триста шестой.
Когда он, Киндинов, расследовал обстоятельства исчезновения младшего лейтенанта Смелкова, оказалось, что старший сержант Турянчик был тут совсем ни при чем. Смелков исчез в то самое время, когда Турянчик был в госпитале. Кроме того, Смелков оставил записку, в которой просил его не искать. Таким образом, алиби у Турянчика было полное.
Был и еще один случай, правда в соседней роте, когда в землянке колхозницами был обнаружен труп летчика. Случай этот был настолько загадочным, что заставил заняться его расследованием вплотную.
Между случаем на триста шестой и убийством военного летчика никакой, казалось бы, связи не было. Но он, Киндинов, вдруг обратил внимание на такую деталь, как примерное совпадение в сроках. Дата, когда колхозники обнаружили в поле оставленный летчиком самолет «ПО-2», совершивший вынужденную посадку, видимо из-за густого тумана, и дата одной из отлучек Турянчика с точки почти совпадали. Разница тут была только в сутки. Седьмого, в день Ноябрьского праздника, был обнаружен оставленный самолет, а накануне, шестого, взводный Смелков отпускал Турянчика на охоту.
Но ведь это могло быть простым совпадением, причем приблизительным. Старший сержант, кроме того, мог охотиться совершенно в других местах.
Где же он был в тот день на охоте?
Истину тут удалось установить только наполовину. Начальник звукоулавливателя младший сержант Пигарев, заместитель Турянчика, и ефрейтор Жариков показали, что утром шестого, накануне Ноябрьских праздников, оба они были посланы младшим лейтенантом Смелковым на железнодорожную станцию купить в магазине на праздник вина, и до самой станции шли вместе со старшим сержантом Турянчиком. Куда потом направился старший сержант, точно им не известно, но Турянчик им говорил, что охотиться будет в Колычевском лесу.
Этот лес был не так далеко от места, где находилась заброшенная землянка.
Но ведь «будет охотиться» еще не значило, что Турянчик охотился именно там. Был ли он на охоте в тех самых местах – это следовало установить точно.
Вернулся Турянчик на точку в тот день лишь вечером. Вернулся не только пустой, без трофеев, но и больной. Болезнь его засвидетельствовали в расчете все и, кроме того, санинструктор роты ефрейтор Гришина, в сопровождении которой он был отправлен в госпиталь. Из госпиталя Турянчик вернулся только в конце декабря. Таким образом, если и имелись какие-то основания для подозрений, то никаких улик, ни прямых, ни косвенных, для обвинения его в совершении тяжкого преступления не было. Появились они, такие улики, только тогда, когда ему, Киндинову, был предъявлен одной из женщин-колхозниц самодельный охотничий нож с наборной цветной рукояткой из плексигласа, напоминавший по форме финский. Нашла она его в землянке, в которой был обнаружен труп летчика (нож, вероятно, был просто обронен, так как пилот был убит ударом тупого предмета в голову). Когда этот нож он предъявил расчету триста шестой, четверо сразу же подтвердили, что принадлежал он Турянчику.
Все это в корне меняло дело. Теперь уже были все основания подозревать, что старший лейтенант Бахметьев оказался не первым, убитым старшим сержантом Турянчиком. Стало быть, старший сержант действовал по чьему-то заданию. Но по чьему? Это и предстояло выяснить.
Еще второго мая Киндинов договорился с майором, начальником контрразведки дивизии, чтобы тот запросил органы госбезопасности области, где проживали родные Турянчика, его жена и семья, – живы ли те, чем занимались при немцах, где проживают сейчас, чем занимаются. Но вот миновала неделя – майор молчит, ответ, вероятно, пока не получен.
Беспокоило старшего лейтенанта и еще одно обстоятельство. В деревне, что рядом с триста четвертой точкой, в одном из домов, хозяин которого оказался рабочим с железной дороги, на глаза Киндинову попался номер многотиражки «На боевом посту» – печатного органа управления железной дороги. В заметке под броским названием «Враг не дремлет!» рассказывалось о попытке диверсии на сорок седьмом километре железной дороги и называлась фамилия путевого обходчика, которому удалось обнаружить вредительскую попытку и предотвратить катастрофу.
Сорок седьмой километр находился как раз напротив триста шестой, в получасе ходьбы от нее. Надо было зайти к начальнику узловой железнодорожной станции, позвонить в управление и разузнать обо всем подробно, а также найти и того обходчика и расспросить его.
Думал сегодня уехать в дивизию, чтоб доложить начальнику контрразведки о ходе расследования, пообещал даже писарю к вечеру отпустить его на КП, но приходилось менять свои планы. Сегодня же вместе с сопровождающим они доберутся до триста второй, что расположена неподалеку от железнодорожной станции, и если ему, Киндинову, не удастся выяснить все сегодня, то на триста второй придется заночевать.
...В дверь постучали.
– Войдите!
Киндинов, кончив массировать руку, стал спешно натягивать гимнастерку.
На пороге показался Пориков. Лихо кинув сжатый кулак к пилотке, распуская пальцы у самого виска, заявил, что просит у старшего лейтенанта разрешения дополнить свои показания.
Пориков шел к особисту в надежде, что тот обязательно сдержит свое обещание. Сейчас он, сержант, расскажет ему про сапожника – и сразу пойдет на КП. Придет и попросит ротного заменить его кем-то, потому что он больше таскаться за особистом не в силах.
Уполномоченный же, выслушав писаря, все решил по-иному, заявив, что сейчас они оба пойдут на триста вторую.
Это опять тащиться без малого семь километров, прийти – и снова сидеть и чего-то ждать. И опять этот вежливый голос... Уж хоть вспылил бы, что ли! Уж лучше бы наорал.
Может, Пориков и взорвался бы, но увидел руку уполномоченного, перебитую пулей, и словно в нем что-то перевернулось. С этих пор он стал по-иному смотреть на старшего лейтенанта. И появилось какое-то чувство вины перед ним.
...На триста вторую пришли они к вечеру. Поужинали и остались там ночевать.
Всю ночь не спал, проворочался писарь. Мешал перестук вагонных колес. А еще бередили душу гудки паровозов, напоминая о дальней дороге, о доме, об Ане, о близком конце войны.
Утром сержант не вскочил по команде «подъем», а остался под одеялом, на правах гостя добирая недоспанные за ночь часы. Разбудили команды. За окном кто-то зычным, хорошо отработанным голосом гаркал: «На пле... чо!», «К нно... ип!», «По подразделениям – делай... Рраз!» В кальсонах и бязевой нижней рубахе Пориков потянулся к окошку.
На небольшом, плотно убитом солдатскими сапогами плацу расчет триста второй занимался строевой подготовкой – отрабатывали приемы с оружием. Командовал и показывал сам старший сержант Косых, сибиряк с худощавым мосластым лицом. Винтовка в клешнятых его руках крутилась веретеном, казалась детской игрушкой. Весь скрученный из сухожилий и мускулов, он был чуть клещеног, но этот его недостаток скрадывала великолепная строевая выправка. Пилотка – ровно на два пальца от бровей, коротковатая гимнастерка плотно обтягивала крутую широкую грудь и впалый живот, а сзади торчала из-под ремня «петушком», была согнана в складки.
Пориков глянул на висевшее на стене расписание занятий, которое каждые десять дней писал он своею рукою под диктовку ротного, а затем отвозил в штаб полка утверждать. На сегодня, восьмое мая, там значилось: «8.00—10.00 – строевая подготовка, отработка с расчетом приемов с оружием».
Ротное расписание занятий составляли они с командиром роты все последнее время хоть и аккуратно, но без прежнего тщания. Все чаще Доронин во время диктовки задумывался (вывезенные из блокадного Ленинграда жена и сын до сих пор находились где-то в эвакуации), писарь тоже задерживал бег своего пера, выжидающе вперив взгляд в своего командира.
«Что уставился, будто сыч! – спрашивал ротный, очнувшись. – На чем мы остановились, на четверге? – На секунду он снова задумывался, а потом: – А, да черт с ним, перепиши сюда весь понедельник!»
Чуя близкий конец войны, кое-кто из командиров последнее время делал послабления своим расчетам. Телефон выносили на улицу, под грибок: высвобождая дежурную телефонистку, часовой докладывал заодно и о пролетающих самолетах. Часового никто не «гонял», заставая его на посту сидящим. Расписание занятий на некоторых точках выполнялось не всегда аккуратно. Да и зачем все эти огневые и строевые, когда демобилизация на носу! Так рассуждали иные начальники точек, стараясь не утруждать под конец войны своих подчиненных, девчат же – тем более. Ведь они, девчата, свое главное дело сделали в этой большой и суровой войне, тяжелое, совершенно не женское, как казалось бы, дело. И низкий поклон им за это, героическим нашим девчатам, спасибо великое...
А у Косых – никаких послаблений! Уж ежели что поставлено в расписании – выполни, хоть ты умри.
Ох и служака старшой, ох и точен! Дает своим прикурить.
...Уполномоченный, еще с вечера опросив расчет триста второй, утром подался к начальству железной дороги. Пориков ждал его до обеда. А в обед особист, вернувшись, сказал, что уезжает к себе и пробудет в полку весь завтрашний день.
Писарю он разрешил наконец возвратиться на КП роты.
Пориков шел на КП в прекраснейшем настроении. Вырвался наконец-то! Ротный, наверное, ждет его, ждет с нетерпеньем. Сначала прикажет его хорошо накормить, потом пригласит к себе, и между ними начнется долгая, доверительная, с глазу на глаз беседа.
Что ж, ротного можно понять. Командовать ротой, зная, что ты отстранен, что тебе подыскивают замену, не слишком-то весело. Сейчас он, писарь, придет и расскажет ему, где были, что делали. Правда, узнать удалось не много, но кое о чем он расскажет, – ну, чем особист занимался, какие кому задавал вопросы, что интересовало его в особенности.
Писарю нравились эти интимные доверительные беседы со своим командиром роты, когда говорили они на равных и как бы совсем исчезала меж ними стена, что отделяет начальника от подчиненного.
Придя на КП, Пориков миновал кухню и «залу» и постучался в комнату ротного. Радостно дрогнул, услышав знакомый басок за дверью:
– Входите! Кто там?
...Ротный сидел за столом и что-то писал. Увидев Порикова, поднялся и, разгоняя пальцами под широким ремнем складки на гимнастерке, приготовился слушать доклад.
Чувствуя, как в нем н у ж д а ю т с я здесь, и избегая ненужных формальностей, кинув небрежно руку к пилотке, писарь невразумительно пробормотал:
– Прибыл, товсталейт...
Лицо командира роты осталось официальным.
– Кто прибыл? – спросил он холодно.
– Ну я, а то кто же еще!..
– Ты что, докладывать разучился?!
Пориков был удивлен. Вот уж не ожидал такого официального тона!
– Докладывать разучился, я спрашиваю?! – повысил вдруг голос ротный. И загремел неожиданно: – Что за стойка! А вид у тебя какой?! Как стоишь! Какой подчиненным пример показываешь! Почему воротник не застегнут?! Что тебе здесь, армия или ...!
Голос ротного креп, набирая силу. А писарь все больше тянулся, тянулся до той самой стойки, когда и руки, и ноги, и все как бы само собой принимает нужное положение, а голос автоматически произносит заученные слова.
– А ну, привести себя в надлежащий вид и доложиться по форме! Привыкли запанибрата, пораспустились мне тут... – продолжал греметь командир. И с неожиданной силой гаркнул: – Крру-гом!!!
Пориков вылетел словно ошпаренный. Что с ним могло приключиться, с ротным, какая муха его укусила? А может, пока он мотался по точкам, ротного вновь утвердили в должности и теперь он решил показать ему кузькину мать? Или то генерал страху нагнал такого, от которого ротный и до сих пор не опомнится?..
Приведя себя «в должный вид», Пориков вновь постучался и доложился по-уставному. Ротный хотя и не сразу, но все же отмяк. Показал глазами на стул:
– Выкладывай!
Было все это восьмого мая.
* * *
Еще никто, ни один человек на земле, не знал, каким он будет, завтрашний день, никем пока не угаданный, не открытый, ничем особенным в календарях не отмеченный, – день, которого так ждали и жаждали все, как не ждут и великого светлого праздника, день, по которому истомились, измучились люди за четыре долгих и страшных года войны.
Ночь с восьмого на девятое мая на ротном КП была беспокойной. Днем по радио передали, что войска Первого Белорусского фронта вышли к Эльбе, а войска Первого Украинского прорвали оборону немцев западнее Дрездена и открыли путь на Прагу. Армии Гитлера были разбиты, Берлин – в наших руках. Известия о победе ждали с часу на час, а его все не было...
Возле ротного КП, смущая часовых, третью ночь напролет бродил одинокий старик, хозяин соседнего дома, отец четверых сыновей-фронтовиков. Бродил и томился, не решаясь подойти поближе, спрашивал часового из темноты, не получили ли они «известию», твердо веря, что военным сообщат об этом первым, задолго до того, как скажут всем остальным.
Часовым надоело уж отвечать, просили уйти деда спать. Он соглашался покорно и исчезал на время, но проходило пять – десять минут, и присутствие старика снова угадывалось – по огоньку цигарки, покашливанью и шаркающим стариковским шажкам.
На этот раз предчувствие не обмануло его. В третьем часу ночи в оперативной раздался звонок. Звонили из штаба полка. Срывающийся от радости голос телефонистки кричал в трубку:
«Передайте всем... Всем передайте... Только что сообщили: ПОБЕДА! НЕМЦЫ КАПИТУЛИРОВАЛИ!.. Позовите немедленно командира роты, сейчас с ним будет говорить начальник штаба полка».
Ротный вбежал в оперативную полуодетый, держа гимнастерку в руке. Следом примчался Пориков, застегивая на бегу брюки.
А потом творилось невообразимое. Все хохотали, кричали «ура», целовались. В окнах КП вспыхнул свет. Все ходили будто в пьяном угаре, хотя на всех, на двадцать человек, была выпита лишь бутылка вина, уцелевшая у ротного от Первого мая. Никто не ложился спать, даже думать об этом казалось кощунством.
Неожиданно на задворках раздался яростный лай Арно, сторожившего в погребе ротный картофель, а потом оттуда – один за другим – послышались оглушительные короткие взрывы.
Все выскочили во двор.
На задворках, в нижней рубахе и чьих-то ботинках на босу ногу, стоял старшина Хашимов и швырял в темноту гранаты, одну за другой.
– Ты чего тут шумишь, Хашим?! – крикнул ротный.
– Салут дэлам! – расплываясь в блаженной улыбке всем своим смуглым кавказским лицом, коротко пояснил тот ротному, подбежавшему первым.
Взрывы подняли на ноги всю деревню, на КП прибежали женщины. И вот уже в окнах домов тут и там начал вспыхивать свет. Захлопали двери, заскрипели калитки, от избы к избе заметались хозяйки, полуодетые, и через какие-нибудь четверть часа свет горел в каждой избе.
Рассвело незаметно и быстро – майские ночи коротки. И все равно никто не ложился спать, вся деревня жила, ликовала.
...В этот торжественный день судьба приготовила Порикову еще один приятный сюрприз. Ротный послал его в штаб полка – отвезти расписание занятий роты и ведомость по подписке на четвертый военный заем (рота, как и всегда, подписалась «на всю катушку»), а на обратном пути разрешил навестить лежавшую в госпитале Порошину, поздравить ее с победой.
Бывают дни, которые люди помнят всю жизнь.
Такими днями для многих и многих стали 22 июня – день начала войны – и 9 мая – день ее окончания.
Писарем с утра владело настроение, какое бывает разве что в детстве накануне школьных каникул. День был солнечный, ясный, но с ветром, холодноватый. По голубому майскому небу летели легкие, пронизанные солнцем облака.
Весна уже вовсю погнала молодые соки в стволах деревьев, в стеблях трав, как внезапное похолодание притормозило это движение. И все притаилось в природе, замерло в ожидании устойчивого тепла. Стыла под солнцем березовая роща с проклюнувшимися из почек листочками. Холодной рябью сверкала речка. Остановилась в росте, выметав к солнцу и свету зеленые острые жальца, весенняя молодая трава.
Но все равно что-то новое, небывалое разлито было сегодня в природе. Пориков снова и снова оглядывал рощу, реку, торопливые светлые облака, силясь уразуметь, что же произошло в природе, в чем оно заключается, новое, и только потом догадался: да ведь сегодня, сейчас на земле н е с т а л о в о й н ы!..
Ощущение такое было столь неожиданно, ново, огромно, что не сразу укладывалось в голове. Неужели действительно, в самом деле в с е к о н ч и л о с ь?!..
Зайдя в низинку, в ольшаник, он принялся бродить меж снежных недотайков, искать подснежники. Набрав небольшой букетик, бережно уложил его в сумку, поверх шоколада и соевых конфет, что собрали в подарок девчата и дал старшина для Ани.
Быстренько сдав в штабе полка документы, сержант заспешил в город. Разыскал гарнизонный госпиталь и, попросив дежурную вызвать Аню, остался ждать в вестибюле.
Аня не появлялась. Прошло уже с полчаса. Не возвращалась на место и дежурная.
Уж не случилось ли что!
В волнении он принялся ходить по неширокой, выстланной каменной плиткой площадке, с надеждой и страхом поглядывая на лестницу, откуда должна появиться о н а.
Он и ждал, и боялся встречи, не зная, как будет вести себя с Аней, как с нею держаться, как разговаривать. Ведь она не давала ему никаких обещаний, не подавала решительно никаких надежд. Она относилась к нему совершенно так же, как и ко всем остальным в роте. Так на что же надеется, зачем себя мучает он?
Он не хотел признаться даже себе, но та слабенькая надежда, что раньше лишь тлела в нем, после гибели старшего лейтенанта Бахметьева вдруг занялась таким неистовым полымем, что порою ему становилось совсем уж невмочь. Он не спал по ночам, беспрестанно курил, зеленея от курева и бессонницы, и все думал о н е й, строил разные планы. А ведь если трезво на все посмотреть, он не вправе рассчитывать не только не ее любовь, но даже на простое ее внимание. В самом деле, кто он такой для нее?
Вспомнился вчерашний его разговор с командиром роты.
Настаивая на этой своей поездке, в своем эгоизме влюбленного он совершенно забыл, как тяжело сейчас его командиру. Но ротный, видимо понимая его состояние, не стал ни о чем расспрашивать, а сам незаметным образом повернул разговор. Сказал, что Порошина в армию ушла добровольно и добилась, чтобы ее направили в московскую ПВО, так как здесь служил Леонид. Она и Бахметьев дружили еще со школы. Она была почему-то уверена, что ее сразу направят к нему во взвод, а ее вдруг оставили в штабе корпуса. С тех пор она все силы употребила на то, чтобы быть к Леониду как можно ближе. Добилась перевода в штаб дивизии, оттуда – в штаб полка, а потом уж и в первую роту. Она любила Бахметьева, любила по-настоящему. И разумеется, чтобы заслужить любовь такой девушки вновь, от человека многое требуется. И прежде всего – терпение. Терпение, время и осторожность. Надо стараться не оскорбить ее прежнего чувства, пусть даже случайно, надо набраться терпения и ждать, дать возможность п е р е г о р е т ь ему. В этом сейчас – самое главное.
Все, что втолковывал ему ротный, было и новым, и непривычным. Сам-то он, Пориков, рассуждал по-иному, думал, что если уж чем и добьется ее внимания, так это своей безоглядной лихостью.
Как-то зимой, когда девчата тренировались в бросании гранат, граната, которую бросила Аня, упала не разорвавшись. Может, капсюль попался испорченный, тлел медленнее обычного и готов был сработать в любую секунду, – на фронте такое порою случалось.
И вот тогда-то он, Пориков, молча выбрался из окопа, спиной своей чуя недоуменные, полные страха взгляды сидевших в окопе девчат, в особенности же ее взгляд, и направился вперевалочку к неразорвавшейся гранате. Шел нарочито медленно, пренебрегая опасностью.
Не больше пяти шагов оставалось ему до гранаты, ее уже хорошо было видно, зеленую на опаленном сгоревшим толом снегу, когда за его спиной послышался выстрел и хриплый задушенный крик:
«На-за-а-ад!!!»
Он сразу узнал этот голос. Это был голос ротного. Но отступать теперь было уже нельзя. Быстро нагнувшись, схватив гранату, он с силой швырнул ее от себя и грохнулся в снег.
Граната с громом лопнула в воздухе.
За это свое геройство он схлопотал десять суток ареста и был понижен в воинском звании (в роту он прибыл старшим сержантом). И хотя на КП еще долго говорили про этот случай, но что касается Ани, то даже такой безрассудный поступок не изменил ее прежнего отношения к нему.
...Когда наконец она появилась в госпитальном своем халате, чуть ли не дважды обернутом вокруг талии, еще более похудевшая, бледная, его захлестнула такая любовь и жалость, что он побежал ей навстречу, уж и не думая ни о чем.
Аня тоже его увидала, но поглядела так равнодушно, что все волнение, весь пыл тотчас же схлынули в нем, погасли. Остановившись на середине лестницы, он так и остался стоять в растерянности, не зная, идти ли навстречу или подождать ее здесь.
Аня прошла в темный угол, села на деревянный больничный диван и вновь поглядела на Порикова. Он понял этот взгляд как приглашение и подошел, поздоровался.
Оба сидели, молчали. Он считал неудобным начать разговор первым, она же не спрашивала его ни о чем.
Прерывая тягостное молчание, он наконец-то решился спросить севшим от волнения голосом:
– Как тут... Почему так долго не вызывали?
Она не ответила.
Невозможно было не замечать, что ей совсем безразлично, сидит ли рядом с ней он или же кто-то другой занимал бы сейчас его место.
– Привет наши передают... Девчата, старшина, ротный. С победой велели поздравить, – кашлем прочистив горло, заговорил он снова. («Велели»! А сам-то ты что?!») – И вот...
Вспомнив вдруг про подарок, он торопливо, дрожащими пальцами принялся рвать ремешок дерматиновой сумки. Вытащил соевые конфеты и шоколад и смутился, весь залился краской, когда в широких его ладонях оказался букетик подснежников, смятый, расплющенный, жалкий. Торопливо засунув его обратно, он потерянно глянул на Аню и опять замолчал.
– Как там, в роте? – не притрагиваясь к подаркам и понуждая себя к разговору, спросила она наконец.
– В роте-то? – Он оживился. – В роте полный порядок. А в общем-то я на КП все эти дни мало бывал, с особняком по точкам мотался...
И принялся рассказывать, как он «мотался» с уполномоченным, – подражал его голосу, жестам, манере вести допрос. В какой-то момент уловив, что слушает Аня его без прежнего равнодушия, он вдруг почуял себя в ударе и в самом смешном и веселом плане начал выкладывать ротные новости.
Рассказал о девчатах, о том, что к Юльке Межевич давний ее поклонник, пожилой капитан наведывался, предлагал расписаться. А Юлька: а ты куда, говорит, свою прежнюю с детками денешь? Детей у нее оставишь или с собой заберешь?.. Тот растерялся, думал, она про детей-то не знает. Потеха!.. А Сироткина Фроська – эта позавчера письмо от своего разлюбезного получила, жив оказался. А не писал почти год потому, что в госпитале лежал, покалеченный весь. Фроська – та прямо по-дикому рада. «Пускай хоть какой угодно, лишь бы живой остался!» У них еще все со школы, еще до войны началось... А Паленкова – эта в новенького, в лейтенанта Фельдмана врезалась, ну которого в роту недавно прислали, первым взводом командовать вместо Бахметь...
И замолчал, осекся, почувствовав, что зарапортовался совсем.
Да оно, пожалуй, и лишним было, это его желание вывести Аню из состояния апатии, как-то растормошить ее. Он вдруг почуял неловкость и стыд за себя, за развязность свою, за весь этот совсем не мужской разговор. И опять они оба надолго замолкли. Он сидел опустив голову, чувствуя, как огнем полыхает лицо, как тело все жарко взмокло, будто бы кипятком его обдали.
Глядя куда-то в сторону, она отчужденно проговорила: «Ну, мне в палату пора, скоро обход». Поднялась и пошла по лестнице вверх. Он смотрел ей растерянно вслед. «А подарки?» Сгреб с дивана бумажные чурички, шоколад, в несколько махов догнал ее, начал совать все это ей в руки. Она равнодушно проговорила «спасибо» и ушла не оглядываясь...
Выйдя из госпиталя на улицу, первое время он плохо соображал, где находится, что ему делать дальше.
Как и утром, ярко светило солнце. Перекипали на майском ветру кумачовые флаги. Мимо Порикова текли, направляясь куда-то к центру, празднично разодетые, с возбужденно-счастливыми лицами толпы людей. А ему между тем казалось, что все, что его окружает, происходит в каком-то другом, нереальном и недействительном мире и не имеет никакого отношения к нему самому.
...В роту вернулся он поздно, все на КП уже спали, кроме дежурной телефонистки и часового. Лег не поужинав, вытянув уставшее за день тело на койке. Сон почему-то не шел.
Деревня еще не угомонилась, где-то у крайних домов догуливали, – там всхлипывала гармошка, устало тянули песню нетрезвые голоса.
Здравствуй, милая Маруся,
Здравствуй, светик дорогой! —
запевал дребезжащий жиденький тенорок колхозного конюха Пашки, безногого инвалида, единственного на всю деревню молодого мужика. А визгливые бабьи подхватывали:
Мы приехали обратна-а
С Красной Армии домой...
Какое-то время, в паузах между куплетами, пьяные пальцы гармониста, путаясь, перебирали лады, затем Пашкин голос затягивал снова:
Знаю, милая Маруся,
Что не любишь ты меня-а...
Женские – тут же:
Кари глазки опустила-а,
Сердце бьется у ти-бя-а...
Эта-то песенка и не давала заснуть. Она волновала Порикова, что-то будила, тревожила в нем.
А на другой день писарь, с карабином на плече, снова вышагивал за уполномоченным, видя перед собою все тот же затылок, худую длинную спину и яловые сапоги. Снова ходили по точкам роты, будто бы ничего и не изменилось с позавчерашнего дня. Разница разве была лишь в том, что особист наконец-то подстригся, срезал косичку на шее, да еще, может, в том, что ходили теперь больше по деревням, где особист опрашивал местное население.
Для чего-то переодевшись в гражданское, целых два дня просидели в Заречной – в правлении колхоза и в сельсовете, где Киндинов листал бумаги, наводил всякие справки и беседовал с местными руководителями.
Ночевать возвращались на триста шестую. Киндинов занял комнату старшего лейтенанта Бахметьева и, никого не впуская, колдовал там подолгу над своими бумагами. А Пориков стягивал сапоги, заваливался на койку, давая отдых горевшим, натруженным за день ногам, и брал в руки газету иль слушал сводку по радио.
Хотя победу уже отпраздновали, но бои еще продолжались. Наши доколачивали фашистов в Австрии, в Югославии, в Чехословакии и в Прибалтике, в огромном Курляндском мешке. Группой фельдмаршала Шёрнера в Чехословакии занимались войска трех фронтов – Первого, Второго и Четвертого Украинских. Даже после победы, после войны все еще гибли наши ребята, снова лилась наша, русская кровь. Ну не сволочи ли фашисты! Сами признали свое поражение, капитулировали – ан нет!.. Верно на сборах майор, замполит, говорил, что с победой война еще не кончается. Даже после войны пройдет много лет, а мы все еще будем разоблачать и вылавливать разного рода предателей и изменников, состоявших на службе у немцев.
Но как же это обидно – погибнуть вдруг после войны!
Успокаивали лишь сообщения, что на всех остальных фронтах продолжается прием капитулировавших гитлеровцев. И еще ободряли известия, что страна поднимается из руин и переводит, как писали в газетах, свою экономику на мирные рельсы. Первый чугун выдают восстановленные домны. Принимаются постановления о строительстве новых заводов, об увеличении добычи нефти. В бывших оккупированных районах восстанавливаются колхозы и МТС.