355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Зеленов » Второе дыхание » Текст книги (страница 28)
Второе дыхание
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:58

Текст книги "Второе дыхание"


Автор книги: Александр Зеленов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)

3

Стало уже темнеть, когда возле нашего огорода послышался скрип телеги и сипловатый женский голос, останавливавший запряженную лошадь. Огородная калитка хлопнула, мимо окон мелькнули две тени...

Признаюсь, я немножко робел, так как сам – в детстве когда-то – переболел гармонью и на Дашу, знаменитую гармонистку, смотрел тогда с восхищением и завистью.

– Где вы так долго возились?! – недовольным голосом встретил женщин отец.

– Да вон за ней все гонялась, как лыско, – принялась, кивнув на гостью, смешливо оправдываться мать. – Я было в дом к ней – дом на замке. Я на конюшню – и там ее нету!.. Уж на базар побегла́, – глядь, а лошадь ее у мага́зина, у дежурки стоит, а сама она бочки пустые да ящики грузит. Спрашиваю: что, мол, это ты? У людей нынче праздник, а ты и в праздники-то ломишь вровень с лошадью! Пойдем-ка, дура, пойдем, там тебя целое застолье ждет... А она: погоди, слышь, сестричк, дай хоть переоденусь схожу, а то, чай, совестно так-то... Вот пока за гармонью-то заезжали да переодевалась пока...

Из-за материной спины, конфузливо улыбаясь, выглядывала и сама гармонистка. Вот она опустила на табуретку гармонь (ту самую!), поклонилась всем:

– Здоро́во живете! – Подошла к отцу: – Здравствуй, братчик, – обняла его и поцеловала в губы.

Спросила у матери, показывая на меня:

– А это кто – Костя, твой старшенький, что ли?

Мать сказала, что Кости нет, погиб на войне, а меня зовут Александром.

– Вот оно что! Ну-ну... – закивала согласно Дарья и лопаточкой протянула коричневую сухую ладонь, предварительно вытерев ее о борт пиджака мужского покроя.

Под пиджаком на ней пышно топорщилось давно уже вышедшее из моды крепдешиновое цветастое платье, на ногах были яловые сапоги, на голове – цветная газовая косынка. Оглядев  м о и х, она осведомилась у меня:

– А это, значит, ваше семейство будет? Это вот ваша жена, а это – ваш сын.

Я подтвердил, что так оно и есть. А Дарья, оглядев меня еще раз, обратилась к матери со словами:

– А ведь тоже постарел! Глянь, все седые височки-то, – заговорила она по-бабьи жалостливо-умильно. – Да и волосиков-то на голове уж совсем немного осталось, вроде бы даже меньше, чем и у братчика...

– Ему ведь, милая, не нам с тобой, не руками, а головой все больше работать приходится, – по-своему объяснила такое явление мать.

– Вот и я говорю, – согласилась Даша. – Ведь так изменился, так изменился! Встретила бы где – и не узнала, ей-богу бы не узнала, сестричк!..

Я сильно сомневался, чтоб Даша вообще когда-нибудь знала меня или помнила, но возражать не стал. А вот ее самое узнать было действительно трудновато.

Я ведь не видел ее больше тридцати лет, помнил еще молодой, полной сил, с копной кудрявых волос, с красными, цвета спелой малины, губами. А сейчас передо мной стояла среднего роста женщина, старая, с плоской грудью, прямыми плечами и коричневым, пропеченным ветрами и солнцем лицом.

...Мать пригласила всех к столу, налила рюмки.

– Ну, мои милые, будьте здоровы. С праздником вас!

– Да больно уж велика у меня, сестричк, рюмка-то!..

– А ты пей знай, не опиливать же ее, – подтолкнула Павловна Дашу.

– Ну, тогда со свиданьем.

Не успела мать налить по второй, как отец ни с того ни с сего затянул:

 
Погадай-ка мне, цыган-ка-а!..
 

Мать замахала на него: мол, уймись, чего горло дерешь безо времени!

После третьей, как и положено, Дарья взяла на колени гармонь, развернула мехи привычным, уверенным жестом, и грянуло столь родное, с самого детства знакомое.

 
Из-за острова-а на стре-же-е-нь,
На прос-то-ор речной вол-ны-ы... —
 

запела высоким голосом мать.

Все подхватили:

 
Выплы-ва-а-ют распис-ны-е
Стеньки Ра-а-зина чел-ны-ы...
 

...Разные судьбы у песен. Одна, глядишь, умерла, едва успев народиться. Другая живет годами, пока не заменится новой, потому что отжило, отболело все то, о чем пелось в ней. Но есть на свете такие, над которыми как бы не властно время. Проходят годы, десятилетия, сменяются поколения, а песня живет. Живет и волнует все так же, как волновала прежде.

Так вот и эта старая русская песня. Не потому ли так любит ее народ, что сохранилось, не умерло в ней, до сих пор трепещет и бьется, как вечно живое сердце, его могучее вольное чувство, его свободная, раскованная душа, не ведающая ни границы, ни меры. И не в ней, не в этой песне, не в ее ли вольном, как сама воля, могучем, как Волга, раздольном, как русская степь, песенном строе, в высоком ее героическом образе вылились, воплотились те черты народного духа, что отличают народ наш от всякого иного и что́ можно сравнить, может быть, лишь с самоцветом, с алмазом, но что в своем обиходе мы так буднично именуем национальным характером.

Мы пели. Играла гармонь. И было радостно сознавать эту общность нашего чувства, так полно выражавшуюся песней, и то, как тонко, как верно угадывала и передавала наша гармонистка самую сердцевину песни, умела выразить душу ее. А не в нем ли, не в этом ли самом умении, и заключается истинная талантливость?!

4

Даша кончила играть, отставила гармонь. Крепко вытерла ладонью лицо, как бы возвращаясь из песни в обыденность.

Все разом загомонили. Раскрасневшаяся, гордая мать (видите, к о г о  я привела!) налила гармонистке отдельную рюмку, за песню. Та приняла ее: «Ваше здоровьицо!» – выпила и утерла губы рукой.

– Выпей, милая, выпей, – ласково заприговаривала мать. – Выпьешь – оно и полегче станет, повеселее на сердце-то...

Обе они вскоре ушли в разговор. Мать принялась расспрашивать Дарью о младших сестрах и брате. Слышались только вопросы: «А Раёнка-то с мужем тоже в город перебрались? Свой дом-то перевезли али здесь у кого купили?», «А Петюшка как уехал тогда на Украину, так и до сих пор там? Жизнь, что ли, там, на Укра́ине-то, дешевле?.. Не женился он на другой-то? С прежней сошлись, говоришь? Ну-ну...», «А Настёнка-та́ все в деревне, за Иван Веденеича сыном? Что у них там теперь: колхоз али тоже совхоз?..»

Пока они говорили, гармонь перенял отец. Взгромоздив клешнятые толстые пальцы на пожелтевшие клавиши, заложил за плечо ремень и обвел застолье торжествующим, враз посветлевшим взглядом.

С былой молодецкой удалью, с напряженной чужой улыбкой он широко, обещающе развернул потускневшие, когда-то ярко-малиновые мехи, повел-повел с переборами «барыню» – да так задорно и здорово, что мать, оборвав разговор, взглянула на своего благоверного с настороженным изумлением.

Но только успели выскочить они с Павловной и пуститься в пляс, как гармонист начал путаться не поспевавшими за взятым темпом пальцами, скоро сбился, зафальшивил и сконфуженно замолк.

– Тьфу тебе, мать честная, только зря наманил!.. – разочарованно кинула Павловна, остывая.

– Был, видно, конь, да изъездился, – насмешливо ввернула мать.

Уязвленный отец снова попытался было выжать из гармони нечто удалое, залихватское, но задубевшие в работе пальцы до того не слушались его, что мать не выдержала, крикнула с досадой:

– Да перестань ты боронить-то, борона! Дай хоть людям поговорить! Везет ни тятю, ни маму. Заладил!..

Батя обиженно заморгал, покрутил сокрушенно носом и, не глядя, сунул гармонь в чьи-то подставленные руки.

Мать переняла ее, подала хозяйке:

– На-ко, милая, сама сыграй. Ну его к лешему, этого гармониста!

Но отец, вспомнив вдруг, вероятно, свою солдатскую службу, выкрикнул бодро, приподнимаясь со стула:

– Споем?!

– Сидел бы уж, коли бог убил! – попыталась урезонить его мать. И к Дарье: – Давай под пляску...

 
Много пе-сен про Волгу пропе-е-то... —
 

затянул вдруг на всю горницу отец.

Мать отчаянно замахала на него руками: да уймись ты, окаянный, про́пасти на тебя нету! А он, не обращая внимания, выводил, откидывая голову, выставив тощий кадык:

 
Но еще не сложили тта-кой,
Чтобы, солнцем советским согре-тта-а,
Пролетела... над матушкой-рреко-о-й...
 

– Да замолчишь ли ты, о́драло тя горой! – крикнула мать и, видя, что никакие резоны не действуют, принялась жаловаться: – Вот ведь всегда так, всю жизнь... Люди петь – он плясать. Люди пляшут – а мой непутевый горло свое драть примется. Все уже сыты, пьяны, спать улеглись, а ему всех вином обносить приспичит. Вот и ходит всю ночь, и мотается это с рюмкой-то, и путается в ногах, как тенято... И все на здор хочет сделать, наопаку́шу, навыворот, все не как у людей... Вот наказанье-то дал мне, господи!

– Не хочу идти в ворота, ломай забор!

– Вот-вот! Погляди-ко на себя, какой ты есть?

– Скажи спасибо, хоть такой-то есть, а то бы никакого не было.

– Замолчи, мололо! Не стыдно с харей-то?

– Забыл тебя спроситься.

– Аи хорош!..

Но тут гармонистка ударила «барыню» и как водой залила разгоревшуюся было шутливую перебранку. Павловну, а за нею и мать будто ветром сдуло – закружились, затопали, подперев руками бока. Вдруг в какой-то момент обе разом остановились на месте, замерли – и тут же сбавила голос гармонь. Гармонистка, кинув пальцы вниз, принялась сыпать «барыню» с немыслимой быстротой, выдавая тончайшую филигрань звуков. Пальцы другой ее руки порхали по басам, почти и не касаясь их. И вот тут-то, безвольно уронив вдоль тела руки, запрокинув голову и выждав такт, Павловна звонким и резким голосом бросила:

 
Играй, гармонь,
Я плясать вышла!
Начинаю припевать,
Чтобы всем слышно!
 

Обе снова сорвались в пляс, гармонь перевалила на низы, набирая силу, зазвенела с отчаянной, подмывающей лихостью, пока плясуньи не застыли на месте снова и мать не бросила в ответ товарке свой куплет:

 
Рассыпься, горох,
По широкой грядке,
А я выйду да спляшу
На седьмом десятке!
 

Павловна, не переставая плясать, подскочила к столу, подхватила жену мою под руку и потащила в круг, припевая при этом:

 
Эх, туфли мои,
Носы выстрочены,
Не хотела выходить —
Сами выскочили!..
Иии-их-их-их!
 

И вот уже трое закружились, задробили, затопали, прогибая сосновые половицы. Дробному треску каблуков по сухому звонкому дереву вторил тонкий жалобный перезвон стоявшей в горке посуды. Мать подлетела к гармонистке, принялась дробить перед нею, выкрикивая:

 
А что это за гармошка?
А что это за баян?
А что это за товарка, —
Хорошо играет нам?..
 

Поощренная припевкой Дарья еще подбавила жару, пальцы ее слились в сплошную пульсирующую линию...

Голое, безбровое лицо Евсеича утратило каменное свое выражение, распустилось по-доброму, в маленьких глазках зажегся живой и веселый блеск, губы растянулись в неуверенной полуулыбке. Видимо, и в его толстых вздувшихся венах музыка разожгла, загоняла быстрее тяжелую, неторопливую кровь, потому как Евсеич все чаще, все напряженнее шевелил негнущимися, обнимавшими колени пальцами с крепкими, как черепаший панцирь, ногтями.

5

Плясали женщины долго, отдаваясь веселью полностью, от души. Но вот они стали выдыхаться.

Первой, не выдержав, вышла из круга мать. Вышла и стала в сторонку, дыша глубоко, обмахивая взявшееся жаром лицо вышитым носовым платочком. За нею в изнеможении опустилась на табуретку моя жена. Осталась плясать одна только Павловна, и, хоть платье под мышками у нее потемнело, а на круглом кончике носа высыпал мелкий зернистый пот, она еще только входила в раж, не повторялась, выделывала все новые и новые коленца, не желая уступать гармонистке, раньше ее выбывать из игры.

Лицо гармонистки стало еще отрешеннее, веки ее опустились, почти совсем закрывая глаза. Да и не только лицо, вся она будто отсутствовала, жили одни только пальцы, так мелькали они и бились, сливаясь в сплошную линию, летая по грифу гармони с неуловимой, с немыслимой быстротой... Угадав намерение Павловны, Дарья еще наддала, заиграла в другом ключе, еще веселее и жарче. И тоже не думала повторяться, будто этих самых колен, переходов и переливов был у нее в запасе целый мешок. Плясуньей Павловна была отчаянной. На праздниках не только девок, баб, мужиков переплясывала, но и самих гармонистов вгоняла в горячий пот, выматывала до нитки. Но, видно, на этот раз ей достался орешек крепкий: Дарья играла, словно заговоренная.

Все с любопытством смотрели на поединок, принимались прихлопывать в ладоши, подбадривая его участников, если вдруг казалось, что кто-то начинал ослабевать... Но вот Павловна допустила один сбой, другой, отвалила из круга и, желая обратить все в шутку, с хохотом рухнула на кровать. А Дарья меж тем вскочила со стула и вместе с гармонью сама пустилась вприсядку.

– Фф-у, замучила, окаянная! – восхищенно выкрикнула, сидя на кровати, Павловна, придерживая ладонями бурно вздымавшуюся и опадавшую, словно кузнечный мех, высокую грудь.

Вскоре все снова приткнулись к столу, возбужденные, разгоряченные. Разговоры перемежались звяканьем рюмок, чоканьем. Вместе с сизым табачным дымом в горнице повис тот нестройный праздничный гомон, когда говорят все сразу, никто никого не слушает, а между тем все довольны, веселы и понимают друг друга...

Отцу, порядком уж захмелевшему, надоело повторять Евсеичу, какие он брал призы. Переменив разговор, показывая, что и он шит не лыком, батя принялся ему по-своему растолковывать суть четвертого сна Веры Павловны из романа «Что делать?».

Евсеич слушал его внимательно, все с тем же каменным выражением лица (он был туговат на ухо). Закончив слушать и громоздя слова, будто гири, медленно-убежденно промолвил:

– Все это – одна хреновина, Павлыч, я так понимаю. Са́мо гла́вно – войны бы не было, а там как-нито́ проживем...

Отдохнувшие ноги женщин опять запросили работы. Неугомонная Павловна – гармонь в руках – уже висела над душой у ее хозяйки, прося сыграть. Но Дарья отнекивалась, говорила, что гармонистов здесь и без нее хоть пруд пруди, есть кому с гармонью управиться, а ей сейчас и самой до зарезу сплясать охота.

6

Наконец-то она и у меня, прославленная эта хромка!

Не скрою, не просто хотелось подержать ее в руках, но – чего уж греха таить – и показать свое уменье перед Дарьей. Я ведь тоже считался когда-то – тьфу-тьфу – гармонистом. И говорят, неплохим.

Принимая гармонь, я знал, какая мне предстоит работа, если вдруг женщины «заведутся» снова. А они уже «заводились». И видно, надолго, всерьез. Успел только я тронуть клавиши, чтобы дать пальцам разминку, как тут же в круг выскочила Дарья и пошла-принялась молотить яловыми своими сапогами сосновые половицы, выкрикивая:

 
Говорят, я боевая, —
Боевая я и есть.
Нынче тихие не в моде,
Боевым большая честь!..
 

Следом двинулась Павловна со своей припевкой.

 
Говорила баба деду:
– Я в Америку уеду!.. —
 

лихо выкрикнула она, перебивая товарку, и закончила такими солеными, озорными словами, что все покатились со смеху.

Скоро в горнице уже топало четверо женщин, круг стал тесен, а Павловна, потная, раскрасневшаяся, тащила из-за стола еще и своего мужика. Она с силой тянула Евсеича за рукав, приговаривая: «Что уперся, ровно пень?! Нет бы догадаться да самому выскочить, да вприсядку, вприсядку за мной... Дескать, иих, матка-а!» Но Евсеич только испуганно жался и еще плотнее приклеивался к табуретке, снять его с места ей так и не удалось.

Тогда за него принялась Дарья. Вскоре ее стараниями Евсеич был выдворен из-за стола и, словно ученый медведь, неуклюже топтался в новой своей суконной паре в женском кругу, изображая, что пляшет...

 
Сами, сами комиссары,
Сами председатели!
Никого мы не боимся —
Ни отца, ни матери! —
 

наддавала тем временем Дарья. Плясала она легко, припевками сыпала щедро, – видимо, был у нее и припевок этих неистощимый запас.

И вдруг в постаревшей женщине этой увидел я прежнюю Дашу, красивую и молодую, первую заводилу на деревенских праздниках и гулянках, на всех спектаклях, концертах и вечерах.

Руки мои ныли в плечах, пальцы стало сводить, но, чуя, что пляска кончится еще не скоро, я старался не сбавлять темпа.

Дарья, решив, что плясать, веселиться должны на празднике все, уже тащила в круг вслед за Евсеичем и упиравшегося отца. Старик потопал немножко своими слабыми ногами, стал задыхаться и показал было спину, но Дарья, поймав его, вновь завернула в круг, захватила шершавые и широкие, словно лопаты, ладони отца в свои и, приглашая его плясать вместе, принялась выкидывать перед ним разные шутовские коленца.

Мать, увидев такую картину, не выдержала, вывалилась из круга и, падая от смеха, хватаясь руками за грудь, сквозь душивший ее смех повторяла:

– Дашка-то, Дашка-то, батюшки... ой, не могу!.. Мертвого – и то растормошит. Ну и заводило!

А я, обливаясь горячим потом, давил на лады из последних сил, чувствуя, что еще немного – и сорвусь, начну фальшивить и испорчу пляску.

Первой заметила это, пришла на выручку Дарья. Она пропела: «Гармонист устал, мешаться стал...», что всегда было знаком заканчивать пляску, остановилась, вышла из круга, и женщины быстро утихомирились, снова расселись за столом.

Лицо заливало горячим потом, рубашка взмокла на мне. Мать достала чистое полотенце и, приговаривая: «То-то, мой милый, вон как упахтался! Это ведь хуже всякой работы», – принялась им меня промокать.

Сколько я ни старался, кажется, Дарья осталась к моей игре равнодушной, как-то не замечала ее. Да я и сам ощущал, что гармонь ее в моих руках теряла свою особую звонкость, превращалась в самую заурядную.

...Играла Дарья в этот вечер много. Играла, как все деревенские гармонисты, на слух, но с таким неподдельным чувством, с такой беззаветностью вся отдаваясь музыке, что забывалось и сморщенное ее лицо, и грубые сапоги, и нелепый мужского покроя пиджак, и еще более нелепое крепдешиновое платье. Каждый слышал только ее гармонь, чувствовал только музыку, песню. Инструмент в ее руках каким-то колдовством преображался – и шире раздвигались горизонты, жизнь казалась светлее, просторнее, становилось легче и радостнее дышать...

Наконец и она начала уставать, пальцы ее стали путаться, а потом она и вовсе отставила гармонь.

– Часто вас приглашают с гармонью, Дарья Егоровна? – полюбопытствовал я.

Она с усилием подняла набрякшие веки.

– Теперь-то уж редко. Теперь все эти больше... магнитофоны пошли.

Мать обняла за плечи задремывавшую за столом гостью:

– Поди-ка, милая, на терраску, поспи хоть часок. Вон как упахталась за день-то.

– И то, сестричк. С пяти утра на ногах, а завтра чуть свет опять на работу...

Полезли из-за стола и Евсеич с Павловной («Пора и честь знать!»). Поблагодарили за угощение («Не обессудьте, не на чем», – отвечала им мать), распрощались и отправились домой.

Мать отвела Дарью на террасу, вернулась и молча присела к столу.

Молчали и мы.

– Вот ведь как бывает, как у всех по-разному жизнь-то складывается, – отвечая на свои какие-то мысли, со вздохом заговорила мать. – Это я про нее, про Дашонку-то, говорю. Нам ведь всем и половины, поди, того не досталось, сколь выпало на одну ее долю...

И принялась рассказывать, как после смерти родителей на руках у двадцатилетней Дарьи осталось пятеро младших, как, отказывая себе во всем, кормила она их, растила, ставила на ноги. Сестер, всех четырех, повыдавала замуж, Петьку, младшего брата, женила, отказала ему родительскую избу. А когда освободилась, развязала себе руки, сама была уже перестарком, замуж ее никто не хотел брать.

Рябцев, избач, в свое время посылал ее учиться музыке в город, даже настаивал, но не на кого ей было оставить такую большую семью.

Когда всех сестер и брата пристроила, стала им не нужна, перебралась из деревни в город, устроилась в ОРСе возчиком и живет тут теперь бобыль бобылем.

– Сестер-то да брата всех в люди вывела, а у самой ни образования-то нет, ни угла своего, ни мужика, ни семьи. Только и радости-то теперь, когда в гости кто позовет. Да еще вот гармонь....

Мать замолчала, увидев входившую в горницу Дарью.

– Что, ай не спится?

– Вздремнула маненько, да ехать пора уж, сестричк, а то как бы не убежала там лошадь-то...

Я вышел следом за Дарьей подышать свежим воздухом перед сном. Держась поодаль от телеги, грустно скрипевшей колесами по ночной тихой улице, неторопливо двинулся следом.

Скрипела телега, увозившая гармонистку. Желтели редкие пятна уличных фонарей. Удаляясь, повозка порой попадала в желтый круг света. Сначала в нем появлялась голова лошади, затем свет скользил по ее спине, выхватывал на момент фигуру возницы, гармонь за ее спиной...

«Теперь уж все больше магнитофоны...»

СЧАСТЬЕ

Памяти Николая Макарова

Поплавки стояли недвижно, будто впаянные в полированную гладь заводины. Речная излучина здесь, под лесистой горой, была вся в подмоинах, в заводинах, налитых темной водой. Там и тут из воды торчали коряги. По берегу, утопив искривленные старушечьи ноги в мясистом черноземе, стояли дуплистые старые ветлы, полоскали свои зеленые длинные косы в проточной воде.

Плужников неотрывно смотрел на поплавки, на ток воды на стреме реки, медленный, напряженный, без конца образующий завитки и воронки, и это однообразие завораживало. Из сознания незаметно исчезало все окружающее, терялось представление о времени и пространстве. Казалось, и этот вечер, и лес, и течение реки – все это никогда не начиналось и никогда не кончится, а так было и будет бесконечно, всегда...

С тех пор как от него ушла жена, рыбная ловля сделалась главным его увлечением. Ему доставляло особое наслаждение даже просто готовиться к ней, упоенно возиться с удочками, со снастями, постоянно что-то подгонять, подвязывать, проверять. Или толкаться среди рыбаков, ловить разные слухи, мотаться по рыболовным магазинам в надежде приобрести какую-то особо тонкую, необычайной прочности леску, новую, невиданной формы блесну, набор крючков, каких ни у кого еще нет. И хотя покупал он обычно всякую дребедень, которой и без того у него было достаточно, но даже такая покупка радовала. А накануне самой поездки он так томился, изнемогая от нетерпения, что всю ночь напролет не в силах был сомкнуть глаз.

Вот и на этот раз. Договорились втроем выехать на одну из речек, затерявшихся в подмосковных лесах. Он плохо спал ночью, волновался, сорвался с работы до времени, боясь опоздать (Станислав сказал, повезет на своей машине), а в условленное место пришли только двое – он и Дмитрий. Станислав же с машиной как в воду канул. Не приехал – и все...

Все трое были фронтовиками, после войны учились в одном институте, дружили еще со студенческих лет. Правда, на Станислава они не особенно полагались. Был он когда-то и другом хорошим, и рыбаком неплохим, но вот обзавелся машиной, собаку породистую приобрел... Последнее время редко друзей на машине возит. Все больше собаку да собственное начальство. Зато быстро в гору пошел. Давно ли был почасовиком на заочном, а теперь вон уж метит заведовать кафедрой... Вот Дмитрий – это другое дело. Балтийский моряк. Перенес блокаду. Он-то друг настоящий. Вот только живет до сих пор не ахти: жена получает мало, сам тоже не бог весть как зарабатывает, давая студентам-иностранцам уроки русского языка. У них ребенок, а до сих пор собственного угла не имеют. Так, комнатенку снимают у какой-то безмужней тетки, торговки пивом, и платят тетке дурные деньги за эту тесную конуру...

Да, хороший он парень, Дмитрий. Одно лишь неладно придумал: притащил с собой на рыбалку сына своей квартирной хозяйки. Сам убежал с удочками куда-то, а юнца этого, Костика, ему на руки сбыл.

Толстый, раскормленный Костик сразу не глянулся Плужникову. Жил он на мамином иждивении, нигде не учился и не работал. Не зная, куда девать себя на рыбалке, чем тут заняться, то он включал на полную мощность транзистор, пугая рыбу, то принимался с треском ломать молодую ольху. А когда Владимир заметил, что на рыбалке надо вести себя тихо, Костик надулся. Надулся, набрал в руки камушков и принялся швырять их из-за спины Плужникова в реку, норовя угодить в торчавшие из воды поплавки.

...Жарким золотом догорал закат. А на востоке небо все больше темнело, одеваясь пепельной синевой, сквозь которую, дрожа, голубыми каплями просачивались робкие звезды. Смуглый воздух густел, становился недвижен, тих. Густая черемуховая поросль мешалась здесь с ивняком, с молодым ольшаником. Черемуха отцветала. Ее густой, разлитый в воздухе аромат перебивал запахи пресной воды и трав, оседал на губах, сладко кружил и дурманил голову. На другом берегу, в луговой высокой траве, неумолчно скрипел дергач. Из кустов прибрежного ивняка слышались редкие соловьиные выщелки, словно хозяин майских ночей пробовал голос. Высоко в вечереющем небе ниткой тянул за собой светлый ребристый след одинокий реактивный самолетик...

Неожиданно в эту хорошую тишину вплелся посторонний звук – низкий, басовый, гудящий. Вот он оборвался, послышался щелчок, и от мятой рыбацкой шляпы Плужникова отскочило, камнем шлепнулось рядом что-то тяжелое.

Снова балуется Костик?

Плужников наклонился, пошарил в траве.

По ладони его, еще не успев убрать прозрачных перепончатых подкрылков, грозно шевеля рогатыми усами, полз золотисто-кофейный майский жук. Жук вдруг вновь распушился, распустил свои крылья, намереваясь взлететь, оголил часто и нежно дышавшую спинку, беззащитностью своей напоминавшую темечко новорожденного. Владимир, осторожно прижав его пальцами, сунул жука в пустую спичечную коробку.

Ловить майских жуков... Какое это восхитительное занятие, памятное с самого детства!

Бывало, только пригонят стадо, еще не успеет осесть на деревенской улице поднятая копытами пыль, а в теплом вечернем воздухе еще стоит крепкий запах коровьего пота, запах навоза из настежь распахнутых подворотен, парного молока, а они, мальчишки, уже на страже, уже караулят под березами кто с чем – с метлами, с вениками, просто с фуражками... Кто первый услышит в густой тишине вечера этот волнующий низкий звук? Кому доведется заметить, выследить первым в слитных ветках берез, на фоне гаснущего вечернего неба этот живой гудящий комочек? Ровно, негромко жужжа, будет он тыкаться в молодую листву, с легким треском касаясь ее своими жесткими крыльями, будто прицениваясь, выбирая, где она душистее и свежее...

Плужников как угорелый носился по берегу, позабыв обо всем. Тем временем Костик, пользуясь передышкой, разлегся с транзистором на траве и с улыбкой счастливого идиота, расплывшейся на его широком лице, весь отдавался музыке. Иногда он вполглаза, снисходительно поглядывал на пожилого дядю, увлеченного таким пустяковым занятием, как ловля жуков.

Но вот наконец-то дядя устал. Возбужденный, счастливый, подошел он к Костику, торжествующе неся перед собою набитую скребущимися жуками коробку.

– Видал?!

А как все же пахнут эти майские жуки! Свежей душистой листвой березы, травою, милым далеким детством, теплом майского вечера...

– Послушай, Дима, – негромко сказал подошедшему Дмитрию Плужников и кивнул на Костика: – Зачем притащил сюда этого? Дернуло же тебя!..

– Да, понимаешь, не сам я, – начал оправдываться Дмитрий. – Это Дуська, его мать, моя квартирная хозяйка, добро свое навязала. Возьми да возьми! К ней хахаль сегодня приходит, вот и не хочет дома иметь лишних глаз.

Дмитрий принялся ставить жерлицы. А Плужников отправился ломать еловый лапник и таскать сушняк для костра.

Вскоре все трое сидели у весело трещавших сучьев.

Закачались, задышали жарко подсвеченные снизу широкие лапы старой ели, под которой они расположились на ночлег, и старуха, словно от пчел, принялась отмахиваться от жалящих искр, устремившихся ввысь золотым невесомым потоком.

Отворачивая лица от огня, рыболовы принялись потрошить свои рюкзаки, вспарывали ножами консервные банки, кромсали разную снедь, раскладывая ужин на газету. Разлили по кружкам ароматный, пряно пахнущий коньяк. Костик тоже подставил было свою, но Дмитрий отвел его руку и налил подростку фруктовой воды.

Держа кружку перед грудью, Плужников широко повел свободной рукой на реку, на луг, на закат:

– Ну, будем! За все за это...

...Весело трещал жаркий костер, плясали вокруг, тянулись к огню и пугливо отпрядывали трепетные вечерние тени. Живые отблески костра играли на возбужденных лицах рыбаков, выхватывали из сгущавшейся тьмы то часть куста, то ствол ближнего дерева. Все кругом получало иной, какой-то волнующий смысл, словно бы стало существовать в другом измерении, и скоро узкий этот, ограниченный светом костра мирок казался уже своим, обжитым, уютным. Заговорили, перебивая друг друга, вспоминая прежние рыбалки. Потом разговор перекинулся на другое. Блестя большими темными глазами на бледном худом лице, Дмитрий стал вспоминать войну, блокадные годы, голодный блокадный паек. И как-то по-детски наивно все удивлялся, почему его давно уже не волнует обилие пищи. А ведь были долгие месяцы, когда о пайке блокадного хлеба, напоминавшего цыганское мыло, мечталось как о каком-то счастье; тогда не верилось даже, что снова наступит время, когда можно будет есть настоящий хлеб, и главное – есть без нормы.

Костик тоже пытался что-то лопотать, но Дмитрий запел:

 
Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза-а...
 

Песня пришлась по душе. Будила она дорогое, воскрешала давно позабытое. Вставала в памяти вновь та далекая фронтовая осень сорок первого года с ее диким пасмурным небом, изрытой, перекопанной землей, с воем чужих самолетов за низкими облаками, с частым хлопаньем наших зениток и громом вражеской артиллерии.

Его, лейтенанта Плужникова, зенитная батарея была тогда выдвинута на прямую наводку против немецких танков. Склон бугра позади позиции был усеян копошащимися женщинами. Это работал трудфронт. Пожилые и молоденькие москвички с кирками, лопатами и ломами в иззябших, ознобленных пальцах, с рассвета и дотемна долбили каменно-твердую, заклеклую от морозов землю, устанавливали ежи и надолбы, копали противотанковые рвы...

А вечерами ребята с его батареи крутили с теми москвичками любовь. Да, несмотря на близость фронта, на отчаянное, казалось бы, положение, их еще и на любовь хватало. Больше того, девчата и женщины помоложе, устававшие до изнеможения, особенно охотно шли в те дни на любовь.

У него, у Владимира, тоже была знакомая, Зина, студентка медтехникума. Познакомил, свел их шофер с его батареи Кодинцев, парень поднаторелый в сердечных делах. Свел – и оставил одних. Они же, оставшись с глазу на глаз, не знали даже, о чем говорить, что делать. Вышагивали молча, неподалеку один от другого, по обочине шоссе весь вечер, мучимые желанием сблизиться. Он-то хоть пайковые командирские папиросы смолил одну за другой, а у нее и такого спасения от дикой застенчивости не было... Хорошая, милая девочка! Где-то она теперь?

А по шоссе, мимо их батареи, и ночью и днем не переставая тянулись на запад дивизии ополченцев и регулярных войск, катились пушки на конной тяге, зенитки на тягачах. Черный круглый репродуктор в их землянке то принимался вдруг бормотать простуженно, хрипло, то замолкал надолго. Порой из него вырывалась чужая, немецкая речь, неизвестно как залетевшая. И было в те дни так трудно, так тяжело на душе! Но и другое было: вера, что выстоим.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю