355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Зеленов » Второе дыхание » Текст книги (страница 1)
Второе дыхание
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:58

Текст книги "Второе дыхание"


Автор книги: Александр Зеленов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 29 страниц)

Второе дыхание

Суровые годы войны, испытание огнем – и мирная жизнь, современность... Таков тематический диапазон повестей и рассказов составивших эту книгу.

Александр Зеленов внимательно исследует нравственный мир нашего современника. В повестях «В самом конце войны», «Житейский случай», «Фронтовая любовь», «Второе дыхание», а также в рассказах действие происходит в разное время и в разных обстоятельствах. Их герои сражаются на фронте, трудятся в послевоенные годы, крепко дружат, верно и преданно любят. Критерием всей их жизни служат беззаветная любовь к Родине, готовность отстаивать до конца те великие цели, ради которых шли на смерть герои минувшей войны.



ПОВЕСТИ

В САМОМ КОНЦЕ ВОЙНЫ

Весна в последнем военном году выдалась ранняя. Туманы и теплые ветры быстро съедали снег, с каждым днем оголяя все больше сырую черную пахоту, косогоры, бугры с прошлогодней пожухлой травой.

Вытаивали из-под снега, задерживая в ложбинах и впадинах снеговую прозрачную воду, ярко-зеленые озими. Вдоль реки, на затопленной луговине, старые ветлы стояли по колено в воде. На тополях по-весеннему нежно, чуть внятно зазеленела кора. Набухшие тополиные почки липли, пачкали пальцы, пахли остро, смолисто и молодо. Распустила в приречной долине свои сережки ольха; меж сизо-свинцовых ее стволов проглядывали лиловые, будто из ярого воска, ветки пасхальной вербы, одетые нежнейшими голубоватыми барашками.

Мокрый западный ветер низко над землей гнал рваную овчину серых туч. Иногда в их просвете глубоко открывался, синея, провал чистого неба, косо, пучком низвергались на землю горячие солнечные лучи. Светлое солнечное пятно торопливо бежало, пересекая черные пашни, остро, режуще взблескивая в покрытых плывущей по ветру рябью многочисленных озерцах и лужицах.

Голосили по деревням петухи, хмельные от весеннего воздуха. На старых березах, над мокрыми крышами, по-базарному гомонили грачи, ладя новые гнезда. Все кругом было исполнено тревожного и радостного ожидания скорого обновления. Наши войска дрались уже где-то в Германии, и все это делало последнюю военную весну особенной, не похожей на все остальные.

По раскисшей от грязи дороге шагал военный. Шагал, не замечая ничего вокруг, ни рыжих, ржавого цвета жаворонков, выпархивавших у него из-под ног, ни грачиного оголтелого гомона, ни петушиного светлого крика. Ноги его разъезжались, то и дело оскальзываясь в лужах и колеях, шинель до коленей испачкана липкой весенней грязью. Вид у него был измученный, изможденный. Старший сержант Турянчик, начальник триста шестой прожекторной станции, направлялся на ротный КП по делу, известному лишь ему одному.

Он долго обдумывал этот свой шаг, прежде чем на него решиться, а последние несколько суток почти не спал.

Вот уже много месяцев, как он жил запутанной, странной жизнью, все силы свои убивая на то, чтобы казаться – хотя бы внешне – таким же, каким был  д о  э т о г о, между тем как в душе у него творилось такое, будто бы там свила гнездо сама смерть.

Каждую ночь он мучительно ждал, когда наконец в его закуток под землей сквозь мутное маленькое оконце начнет вползать рассвет (с рассветом он забывался, погружаясь в какое-то странное состояние между явью и сном). Но вот наступало утро, и он вновь принимался со страхом ждать, когда все в землянке зашевелятся, поднимутся и надо будет вставать самому. Вставать, заниматься делами, отдавать приказания – и опять целый день, вплоть до вечера, до отбоя запирать себя на замок, притворяться, что ты совершенно такой же, каким был прежде, все тот же старший сержант, начальник прожекторной станции, что с тобой решительно ничего не случилось.

В сотый, в тысячный раз принимался перебирать он в памяти все события, встречи, дела, пытаясь найти звено, где был им допущен тот роковой промах, после которого уже было нельзя ничего поделать, ничего изменить.

Может, не следовало ему доверяться тем людям, которых в письмах своих ему рекомендовала жена и которые в суматохе грозных военных дней помогли ему отыскать следы пропавшей семьи? Но откуда он мог знать тогда, кто эти люди! Разве мог он предполагать, как воспользуются они его доверчивостью, неопытностью? Он выполнил их задание, твердо веря, что, как обещали ему, все на этом закончится, но вскоре же получил и второе, и третье. Надежда спасти мать и сестренок, которых, как сообщила жена, фашисты угнали в Германию, тогда одержала верх. И только теперь он по-настоящему понимал, как смалодушествовал в то время, утешая себя, что первый его поступок, на который его толкнули, будет единственным в его жизни, а главное, что о нем, о поступке этом, никто никогда не узнает, ни один человек на земле.

С тех пор и служба, и вся его жизнь превратились в один беспрерывный кошмар, стали полны опасностей, подозрений, сомнений, ожидания внезапных подвохов. С тех пор все кругом, что прежде казалось простым и ясным, обрело для него некий скрытый и угрожающий смысл. В этом новом, перевернувшемся мире ни на минуту было нельзя чувствовать себя уверенным и спокойным, всего нужно было остерегаться, невозможно стало ни жить спокойно, ни спокойно дышать.

Эта боязнь всего окружающего, постоянная, непрекращающаяся подозрительность, желание пощупать каждую вещь, усматривать за каждым пустым разговором, даже случайной репликой, словом некий тайный и скрытый смысл измотали его настолько, что он наконец решился больше не ждать, а самому пойти навстречу неизбежной развязке.

Он шагал по весенней слякотной грязи и думал, как сейчас придет на КП, постучится в комнату ротного. Тот пригласит его сесть и будет долго, внимательно слушать, – ведь то, с чем он идет к нему, так важно для всех!

Миновав красный каменный мост через разлившуюся реку, он повернул с шоссе на развилок, что вел к совхозу, и зашагал березовой рощей, еще по-весеннему голой, полной грачиного оголтелого гомона. Направо, при выходе из нее, открывалась деревня, где чуть на отшибе, в деревянном просторном доме с мансардой располагался ротный КП.

Издалека заметив военного, стынувший возле КП на холодном весеннем ветру часовой (на посту стояла ефрейтор Паленкова) быстренько подтянулся. Узнав начальника триста шестой, Паленкова приготовилась было потолковать чуток, чтоб скоротать так тоскливо тянущееся время, но, увидев его отсутствующий взгляд и заляпанную грязью шинель, остановилась на полушаге. Старший сержант прошел мимо молча, не замечая ее.

Проводив его недоуменным взглядом, Паленкова приняла прежний вид: подняла воротник шинели, повесила на ремень винтовку и, сунув застывшие руки в карманы, опять зябко съежилась.

На кухне, оторвавшись на миг от кастрюль, на посетителя вопросительно посмотрела повар КП, миниатюрненькая Наташа, с голубыми, как у ангела, глазами, светлыми вьющимися волосами и кукольным круглым личиком, в одиночестве хлопотавшая возле горячей плиты. Скользнув по ней отсутствующим взглядом, старший сержант прошел в «залу». Оставляя на чисто выскобленном полу шмотья грязи с сапог, не замечая этого, подошел к отгороженному от «залы» тесовой перегородкой закутку командира роты и постучался. Подождав, постучался опять. Не получая ответа, толкнул тесовую жидкую дверку, но она оказалась запертой. Он растерянно огляделся, не представляя, что теперь делать...

На стук высунул из своего закутка измятую физиономию Пориков, ротный писарь (он, видимо, спал). Тоже слегка удивленный неожиданным появлением начальника триста шестой, спросил, что ему нужно. Услышав, сказал, что старший лейтенант Доронин со всем личным составом КП еще с утра ушел помогать колхозу и возвратится только к обеду, не ранее.

Старший сержант стоял, глядя на писаря непонимающе. Потом, беспокойным взглядом окинув «залу», отошел в темный угол и сел, уронив меж колен худые бледные руки.

Затягивая на шинели солдатский брезентовый ремень, из девичьей комнаты вышла ефрейтор Межевич. Заметив в углу сгорбленную фигуру начальника триста шестой, шмотья грязи с его сапог на полу, испуганно распахнула глаза: «У-у, как вы тут натопта-а-ли!..» Вытащив круглое зеркальце, глянулась мельком в него и, послюнив кончик розового мизинца, принялась, перед тем как заступать на пост, подправлять что-то в тонких своих бровях, уже успев позабыть о старшем сержанте.

Сменившись с поста прошла в свою комнату Паленкова. Тоже заметила грязь на полу, но ничего не сказала.

На КП было тихо. Прошло с полчаса.

Приготовившись к самому худшему, старший сержант был поражен царившей здесь тишиной. Понемногу она настроила и его на иные, на новые мысли.

Если тут, на КП, все спокойно и им никто не интересуется, то стоит ли и ему торопиться – торопиться туда, откуда возврата уже не будет, не может быть никогда. И чем он дольше сидел, тем крепче новая эта мысль укоренялась в нем, пока он сам наконец не осознал весь ужас, всю опрометчивость собственного поступка.

Зачем он сюда явился? Кто его понуждал? А если и в самом деле никто ничего не знает, ни о чем не догадывается?! Но если вот так же он будет торчать у всех на глазах...

Старший сержант вскочил. Стараясь ступать осторожнее, прошел мимо склонившейся над плитой Наташи. На улице судорожно дернул головой часовому в ответ на его приветствие и скорым шагом, будто боясь преследования, заспешил от КП обратно, к себе на триста шестую.

Новый взводный, старший лейтенант Бахметьев, переведенный на триста шестую в конце прошлого года вместо младшего лейтенанта Смелкова, внезапно исчезнувшего, с первых же дней своего пребывания навел во взводе порядок и подтянул дисциплину. Первым делом он приказал привести в надлежащий вид комнатенку в землянке, которую занимал до него Смелков. Девчата выбросили телячью шкуру, что служила Смелкову ковром, сняли со стены и выкинули ширпотребовский коврик, на котором Смелков, за неимением ковра настоящего, прикрепил, вселившись, крест-накрест пару выщербленных кавказских кинжалов и кривую турецкую саблю, бог знает где и как раздобытую. Вместе с этими атрибутами юношеской офицерской романтики выбросили и старый матрас, который настолько был свалян и сбит, что вата в нем напоминала булыжники.

Целый день девчата скребли, чистили, мыли запущенный закуток, пока тот снова не стал походить на жилье человека. Новый взводный приказал не трогать лишь большие рога лося, которые так и остались висеть на своем прежнем месте. Лося подвалил старший сержант Турянчик (на точке, с ведома младшего лейтенанта Смелкова, постреливали лосей, которых в годы войны в подмосковных лесах появилось откуда-то множество).

Смелков офицер был совсем молодой. Беспризорник, детдомовец в прошлом, пацаном он сбежал на финскую, получил там медаль «За отвагу», был направлен в военное училище, а по окончании его – в московскую ПВО.

Офицер из него вышел смелый, лихой, и, пока под Москвой было горячее дело, обязанности свои исполнял он ревностно. Но как только фашист перестал летать на столицу и вся служба свелась к докладам о пролетающих самолетах (своих), к зубрежке уставов и наставлений, к ежедневным тренировкам на матчасти, к упражнениям в огневой и строевой, взводный затосковал и принялся строчить рапорты по начальству с просьбой отправить его на передовую, но получал один отказ за другим. А когда убедился, что законным порядком тут ничего не добьешься, принялся чудить, откалывать номера.

Смелков не курил, не пил, обладал завидным здоровьем. И вот, испытывая неодолимое отвращение к водке, он стал приучать себя к выпивке, уединялся, запираясь в своем закутке, и тогда беспокоить его становилось небезопасно.

В один из таких приступов меланхолии старший сержант Голубович, прежний начальник станции, осмелился вдруг нарушить уединение взводного и попытался даже отнять у него посудину с самогонкой.

Смелков погнался за Голубовичем, выхватил револьвер. Спасли того только длинные ноги и резвость: Голубович успел выскочить из землянки, нырнуть в осеннюю непроглядную темь...

Вычитав где-то, как избывали окопную злую тоску в первую мировую войну царские офицеры, Смелков и сам вдруг решил испытать судьбу. Оставив в револьвере один патрон из семи, он вслепую раскручивал барабан, приставлял револьвер к виску и спускал наудачу курок.

Несколько раз ему повезло, патрон не вставал против канала ствола. Но вот револьвер наконец-то бабахнул, наполняя землянку дымом и грохотом, Смелков повалился со стула и, обливаясь кровью, упал на неструганый, в деревянных занозинах пол...

На память об этом случае остался глубокий шрам на виске. С тех пор фортуну свою взводный больше уже не испытывал.

Из роты Смелков исчез неожиданно. В прошлом году, накануне Ноябрьских праздников, старший сержант Турянчик, с его разрешения, отправился на охоту, пообещав подвалить к праздничному столу лося. Из леса Турянчик еле приплелся – пришел в землянку больной и был отправлен немедленно в госпиталь. Вернувшись на точку лишь накануне Нового года, Турянчик уже не застал здесь взводного. Смелков, как можно было судить, сбежал на фронт самовольно, оставив в землянке записку: «Следите за мной по газетам!»

Новый взводный, Бахметьев, в отличие от Смелкова, был человек спокойный. Он никогда не срывался, не нервничал. Плотно сбитый, чуть выше среднего роста, скорее, напротив, он был добродушен. От него исходила такая спокойная убежденность в правильности всего, что он делал, что никаких сомнений не возникало и у его подчиненных. Кормиться Бахметьев стал за общим столом, не требуя, чтобы готовили ему отдельно и приносили в комнату.

При новом начальстве старший сержант Турянчик старался держаться как и всегда, но все чаще ловил себя на том, что впадает в какое-то странное состояние. Временами он начинал терять представление, происходит ли все это с ним в действительности, окружают его реальные люди, предметы, или перед ним декорации. Ощущение нереальности окружающего становилось порой настолько навязчивым, что он принимался ощупывать, даже щипать себя.

Дни и ночи тянулись серой сплошной чередой. По утрам поднимался, автоматически завтракал, не чувствуя вкуса и запаха пищи. Затем отдавал какие-то приказания, даже, случалось, смеялся, шутил, но все чаще, сосредоточенный на своем, переставал он слышать, когда к нему обращались, и понимать, что ему говорят. Несколько раз ловил себя на том, что не помнит, какое сегодня число, какой день недели. Порою его самого удивляло, как могут не замечать его подчиненные состояния, в котором он находился. А может, все это ему лишь кажется, на самом же деле держится он нормально? Наверное, так и есть. Почему же, в противном случае, поведение его не вызывает ничьих подозрений? Но однажды услышанный разговор поколебал его в этой уверенности. Еременко, взводная повариха, жаловалась младшему сержанту Пигареву, его заместителю, что «с тех самых пор, как товарищ старший сержант вернулись из госпиталя, с головой у них что-то случилось».

Эти слова испугали его и помнились долго, пока все не стало ему безразличным, кроме лишь одного: найти для себя выход. На этом теперь он сосредоточился весь. Поняв, что запутался окончательно, он стал испытывать все растущую ненависть к людям, которыми был обманут. А потом перенес эту ненависть еще на одного человека, который в руках своих, как ему представлялось, держал теперь целиком его жизнь.

Человеком этим и был новый взводный.

Как-то, вызвав к себе начальника станции, Бахметьев усадил его рядом и заявил, что считает необходимым поговорить с ним с глазу на глаз.

Старший сержант разволновался. Казалось, они давно уже обо всем договорились – и насчет расписания занятий, и распорядка дня, и всяких перестановок в расчете. Бахметьеву показалось, что ефрейтора Михалевскую с ее незаконченным высшим лучше поставить первым номером на прожектор, а пожилого ефрейтора Жарикова с его пятью классами перевести на звукоулавливатель, ефрейтора Крюкову из связисток – на пост управления, а к телефону на место нее поставить Овсянко или Ялунину.

Старший сержант так и сделал, чего от него еще требовать?

Но взводный заговорил не об этом. Спросил, помнит ли старший сержант телефонограмму, в которой их взводу приказывалось принять участие в поиске пропавшего прошлой осенью летчика. В середине апреля, когда подсохла земля, четверо женщин-колхозниц принялись разбирать на дрова заброшенную землянку на территории третьей, соседней роты и неожиданно обнаружили в ней труп военного летчика, забросанный сверху землей.

Он, Бахметьев, выяснял насчет телефонограммы. Оказалось, Смелковым, прежним взводным, приказ остался невыполненным. Это одно. И – другое. Он, Бахметьев, знает, что на точке, с ведома младшего лейтенанта Смелкова, постреливали лосей. И именно накануне того, как в поле был обнаружен «ПО-2» без пилота, перед Ноябрьскими праздниками, старший сержант был отпущен Смелковым охотиться. Так не может ли он сказать, где же тогда охотился и не заметил ли он чего подозрительного во время своей охоты.

Бахметьев стал разворачивать карту. А старший сержант сидел, глядя куда-то мимо Бахметьева, чувствуя, как немеет все тело. Давило на лоб, на глаза, в ушах разливались раздольные звоны. Склоненное лицо Бахметьева то наплывало вдруг, заслоняя собою все, то отъезжало мгновенно и становилось с булавочную головку, голос его то колотил по ушам, то пропадал совсем.

Он попытался стряхнуть с себя эту хмарь, чувствуя, как все больше ему не хватает воздуха, и заботился только о том, как бы ему не упасть. Пересилив себя, нагнулся над картой, ткнул наугад пальцем в первый попавшийся, залитый зеленой краской массив, но Бахметьев попросил показать точнее.

Тогда он сказал, что не в силах припомнить, – в лесу он почувствовал дурноту и даже не помнит, как возвращался, добрался тогда до своей позиции.

Увидев его побелевшее, словно известка, лицо, взводный вскинул пшеничные брови: «Послушай, да ты... Что с тобой?! – Рванул на себя дверь и, крикнув в землянку: – Эй, кто там есть, ко мне! Старшему сержанту плохо!» – вернулся, едва успев подхватить кулем валившееся со стула тело начальника станции.

Позволив немного оправиться после внезапного обморока, Бахметьев пришел к нему в закуток сам. И снова задал все тот же вопрос: где, в каких точно местах провел он, Турянчик, тот день на охоте.

Такая настойчивость настораживала,. Неужели Бахметьеву что-то известно?!

Обрывки самых разноречивых мыслей завертелись, путаясь, в голове. Старший сержант был явно не подготовлен к ответу, никак не предполагал, что Бахметьев, возможно, успел уже с кем-то переговорить, что-то узнать, выяснить предварительно.

Бахметьев ждал. А он сидел и молчал. И тут глаза их, того и другого, встретились.

Всего лишь секунду смотрели они друг на друга, но по скрестившимся этим взглядам, словно бы по незримому проводу, проскочило, как искра, нечто такое, после чего стало ясно, что Бахметьев не только не верит ни одному его слову, но знает и то, чего он не должен знать.

В дни Первомайских праздников все занятия и работы на точке были отменены. В день Первого мая все свободные от несения караульной службы и дежурства у телефона занимались кто чем. Ребята с утра подшивали подворотнички к гимнастеркам, надраивали кирзачи. Девчата, успевшие все это сделать заранее, кто занимался вязанием, кто сидел и писал письма домой.

Черная тарелка репродуктора на стене землянки гремела с утра победными маршами. Все ждали, когда с Красной площади будет передаваться парад.

В закуток начальника станции постучались. На пороге встали, переминаясь, неразлучные Пигарев и Жариков, со сконфуженными улыбочками попросились отпустить их ненадолго и разрешить прихватить с собой пару ручных гранат – обещались наглушить к праздничному столу свежей рыбы в речке.

Отпустив их, старший сержант снова прилег и надел тоненько попискивавшие наушники.

Голос диктора, густой и сильный, читал по радио первомайский приказ Верховного. Наши победоносные войска, говорилось там, громят вооруженные силы противника в центре Германии, далеко за Берлином, на реке Эльба. За короткий срок освобождены Польша, Венгрия, большая часть Чехословакии, значительная часть Австрии, столица Австрии – Вена. Красная Армия овладела Восточной Пруссией – гнездом немецкого империализма, Померанией, большей частью Бранденбурга и главными районами столицы Германии – Берлина, водрузив над Берлином знамя Победы.

Голос перечислял потери немецких войск в людях и технике, говорил, что войскам Красной Армии и союзников удалось рассечь немецкие войска на две оторванные друг от друга части и соединиться в единый фронт.

«Не может быть сомнения, – утверждал этот голос, – что это обстоятельство означает конец гитлеровской Германии. Дни гитлеровской Германии сочтены... В поисках выхода из своего безнадежного положения гитлеровские авантюристы идут на всевозможные фокусы... Эти новые жульнические махинации гитлеровцев обречены на полный провал... Объединенные нации уничтожат фашизм, сурово накажут преступников войны...»

Старший сержант усталым движением снял с головы наушники, поднялся и вяло побрел по землянке, пропитанной ароматами праздничной кухни.

Расчет сгрудился на небольшом пространстве, разделявшем комнаты девушек и ребят, под черной тарелкой репродуктора. Слушали Красную площадь и первомайский приказ. Не утерпела даже Еременко, повариха. Распахнув дверь на кухне, где что-то скворчало и жарилось и откуда полз в коридор сизый угарный чад, она стояла, скрестив под грудями могучие, голые до локтя руки, и тоже слушала, в любую минуту готовая ринуться к своим кастрюлям и противням.

Старший сержант остановился в раздумье. Надо было идти доложиться взводному, спросить, не будет ли приказаний. (Этот порядок – доклад по утрам – тоже завел Бахметьев и выполнения его требовал неукоснительно.)

Не найдя командира взвода в его закутке, тревожно спросил, где он мог находиться. Кто-то сказал, что Бахметьев еще спозаранку ушел на КП роты.

Это насторожило. Конечно, взводный совсем не обязан докладывать подчиненным, куда и зачем он уходит, но уйти незаметно, не поставив начальника точки в известность, никого не предупредив, не поздравив с праздником... Неужели Бахметьев надумал  о п е р е д и т ь  его?!

Старший сержант снова ушел к себе, закрылся на крюк, но не мог ни сидеть, ни лежать, чувствуя себя, словно мышь в мышеловке.

Позвали на завтрак.

Для виду потыкав вилкой в праздничные блюда, чем несказанно огорчил повариху, старший сержант вышел на воздух и принялся без цели бродить по позиции, то и дело кидая взгляды на желтую, убегающую с бугра дорогу, что вела на ротный КП.

На позиции появились Пигарев и Жариков, оба шумливые, мокрые и веселые, волоча за края корзину с наглушенной рыбой. От обоих несло рыбьим запахом и речной пресной сыростью. Простуженно шмыгая красным маленьким носом, Пигарев подмигнул своему начальнику, чтобы зашел за угол землянки; из рукава его чистым блеском сверкнуло стекло бутылки.

Старший сержант отвернулся. Противна была даже самая мысль о выпивке. Чтобы занять себя чем-то, стал проверять матчасть – зашел в укрытие для машины, залез в кабину и принялся гонять мотор под нагрузкой. Гонял до тех пор, пока в гараже от синей бензинной вони стало нечем дышать.

Прибежал перепуганный Бахишев, третий номер, спрашивая, что случилось, но старший сержант успокоил его.

Из гаража он пошел к прожектору. Расчехлив, открыл сбоку люк и, просунувшись внутрь до пояса, оказался между отражателем и защитным стеклом.

Полутораметровая линза отражателя настолько все увеличивала, что он не сразу узнал в глянувшей на него из блестящих глубин полированного стекла голове собственное свое отражение. Он давно не смотрелся в зеркало, даже брился последнее время на ощупь, и сейчас, увидав отражение свое, в несколько раз увеличенное, – эти пеньки плохо пробритых волос, темные впадины пор на восковой нездоровой коже, неровные кариозные зубы, толстую проволоку коротко остриженных волос на голове в накипи преждевременной седины, сам себе показался страшным и спешно полез из люка.

Ведь ему всего лишь двадцать три, а выглядит он сорокалетним.

Из землянки неслись звуки гармошки, там плясали и пели. Гармонь раздобыл в соседнем селе Жариков и лихо на ней наяривал. Поймав своего начальника в коридоре, подвыпившие девчата потащили его в общий круг. Старший сержант вяло сопротивлялся, с вымученной улыбкой сделал на середине круга несколько неуклюжих движений, изображая, что пляшет, вышел из круга и снова направился из землянки на воздух. Весь этот день он провел в какой-то гнетущей тоске...

Вечером весь расчет высыпал из землянки на улицу. Ребята, кто помоложе, наведя праздничный марафет, потопали на село, к своим «машкам». А те, кто остался, расселись на бруствере прожекторного окопа, усадив на почетное место Жарикова с гармонью.

 
Где ж ты, мой сад, вешняя краса,
Где же ты, подружка, яблонька моя?
Я знаю, родная,
Ты ждешь меня, хорошая моя...
 

Старший сержант закрылся в своем закутке, распахнув только форточку. Залетавшая с воли песня травила душу. У тех, певших ее, с таким нетерпеньем ждавших конца войны, было все впереди. У них был свой дом, своя родина, их ждали родные и близкие. Для них настоящая жизнь только еще начиналась. А у него никого не осталось на горькой этой земле, чувствовал он себя одиноким, оброшенным...

А как хочется жить! Как хочется снять с души ту страшную, ту давящую тяжесть, что гнетет его постоянно, всегда, отравляя ему каждый миг его жизни!

...Теперь, пожалуй, было самое время.

Вынув из тумбочки, он стал одно за другим жечь письма жены. Выбросил пепел в форточку, вышел и побрел пустым коридором землянки, прислушиваясь.

Никого. Ни души.

Бахметьев еще не вернулся, дверца в его закуток оказалась незапертой. Старший сержант, оглянувшись, зашел, подобрался к койке Бахметьева и посветил фонариком в тумбочке. Пусто! Затем нагнулся и вытащил из-под койки его чемодан.

Щелкнув так, что он испуганно вздрогнул, отскочили под пальцами металлические застежки. Старший сержант поднял крышку. Пальцы наткнулись на что-то мягкое, шелковисто-прохладное, должно быть, шелковое белье. Перебирая, щупали ниже и ниже, пока не нашли что нужно.

Выпростав из-под белья тяжелую, оттягивающую руку кобуру, старший сержант расстегнул кожаный клапан, нащупал рубчатую рукоять револьвера, вытащил, сунул себе в карман...

* * *

– Уби-и-ли!.. Товарища старшего лейтенанта убили!.. Ааааа-а!

Ротный писарь Пориков, загоравший на припеке на задворках КП, недовольно сдвинул с носа пилотку, чтобы взглянуть, кто орет.

Орала дежурная связистка Паленкова. С воплем выскочив из мансарды, из оперативной комнаты, дробно стуча каблуками кирзовых сапог, ссыпалась по деревянной лестнице вниз и, не переставая вопить на бегу и трясти руками от ужаса, пропала в дверях КП (ротный КП переведен был сюда из землянки в начале весны, месяца два назад).

Командовавший девчатами младший сержант Ахвледиани лежал в гарнизонном госпитале. Старшина роты азербайджанец Хашимов – этот в совхоз умотал, к зазнобе своей, наверно. Ротный с утра подался на триста шестую, к Бахметьеву, оставив Порикова за старшего на КП.

Выходит, он, писарь, теперь в ответе за все.

...Сюда, под Москву, Пориков попал год назад, из госпиталя. С зимы сорок третьего года, а особенно с лета, после Курской дуги, столичную ПВО «прочесывали» все чаще, забирая на передовую последних, еще остававшихся здесь молодых ребят. К концу войны в ПВО служили преимущественно девчата. Роты и батареи пополнялись старичками-приписниками и фронтовиками, выписывавшимися из госпиталей.

Вот и он, Пориков, угодил сюда после фронта. Три года подряд не вылезать из огня – и вдруг тишина. Будто с неба свалилась. Не трясется земля под ногами, не грохочет, не воет над головой, ни смертей тебе тут, ни выстрелов. Скрипит колодезный ворот, кричат петухи по утрам, кормежка три раза в день...

Красота!

Первое время все еще фронтом жил, даже во сне снились атаки, вскакивал очумело. А потом попривык к этой сытой, спокойной жизни, стал набирать килограммы, толстеть. Вышел из госпиталя доходягой, слабак слабаком, в чем только душа держалась, в роту явился в «вездеходах» с колесами[1] 1
  Так называли солдаты в войну ботинки с обмотками.


[Закрыть]
, – а сейчас?.. Шаровары синие диагоналевые, гимнастерочка офицерская, парусиновые сапожки, – прибарахлился дай бог. Недаром ведь ПВО переводят: «Пока Воюем – Отдохнем». Фронтовые дружки давно уже миновали Польшу, штурмовали Зееловские высоты, на прошлой неделе в Берлин ворвались, в логово это самое. А он уж, видно, отвоевался. Две нашивки за ранения, четыре медали, орден... Стал отвыкать от смертей и от выстрелов, думал так и прокантоваться тут до конца – и вдруг...

Стараясь не терять фронтовой выправочки, Пориков прошел в девичью комнату и, напустив на себя начальственную суровость (на время болезни Ахвледиани он его заменял), принялся выяснять, что же произошло.

Надька с мокрым подолом и мокрым же подбородком дрожала, сидя в окружении переполошенных подруг. Гимнастерка на груди у нее тоже была вся мокрая. Заикаясь и расплескивая воду из алюминиевой кружки, она пыталась что-то сказать, но горло ей всякий раз перехватывало, Пориков так и не смог разобрать ничего.

Плюнув в сердцах, он побежал к телефонам, наверх.

Черная горбатая трубка полевого американского аппарата, брошенная Надькой, так и валялась на столе. Из нее доносился тревожный, тоненький, словно игрушечный голос:

– Алё, алё, «Персик»!.. Я – триста шестая... Алё!

Переводя осекающееся дыхание, Пориков схватил трубку:

– Слушает «Персик», я слушаю!.. Что там у вас?!

Докладывал кто-то из девчат. Пориков слушал и опять ничего не понимал.

Кого убили, какого «старшего»? Ведь на триста шестой, кроме ротного, находился Бахметьев, командир первого взвода, тоже старший лейтенант. Так кого же... Его или ротного?

– Чего вы там, черти, путаете?! – заорал он в трубку. – А ну доложи, как положено!

Но там неожиданно бросили трубку, Пориков даже растерялся на миг: во́ дают! – и принялся с остервенением накручивать ручку, но сколько ни крутил, на вызовы никто не отвечал.

Да что они там – закисли?! Ведь ему надо в полк сейчас же докладывать о случившемся.

– ...товарищ сержант!

Он обернулся и прямо перед собой увидел серые огромные глаза. Налитые надеждой и страхом, они умоляли, требовали, упрашивали. Возле него стояла ефрейтор Порошина, Пориков видел, как шевелились ее побелевшие губы, просили о чем-то, но вновь мешала эта чертова контузия.

Потом наконец разобрался.

Порошина просила отпустить ее. Отпустить на триста шестую.

Сейчас же, немедленно.

Он хотел уж сказать, что лично не возражает, как резко, требовательно заверещал телефон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю