Текст книги "Второе дыхание"
Автор книги: Александр Зеленов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)
Узнав своего писаря, ротный глухим, изменившимся голосом сообщил, что́ случилось на триста шестой, и приказал, чтобы писарь немедленно сообщил обо всем на «Фиалку», лично «Седьмому», а сам, как только доложит, пусть оставит за себя кого-нибудь на КП – и пулей к нему, на триста шестую.
– Выполняй!
– Товарищ старший лейтенант...
– Я сказал: выполняй! Ты слышал?
– Но, товарищ стар...
Ротный вспылил:
– Ну какого там черта еще?!
Пориков доложил, что на триста шестую просится эта... Порошина. Да, вот она, здесь, с ним рядом. И он, писарь, просит ее отпустить. Очень просит.
Выслушав ответ, Пориков медленно положил трубку и виновато взглянул на Порошину.
– Не разрешает, – сказал он тихо. Затем добавил: – У них там такое творится сейчас!..
...До триста шестой было пять километров.
Полузадохшийся, взмокший (давало знать себя задетое осколком легкое), Пориков уже подходил быстрым шагом к позиции, отчетливо видел белую колокольню села, близ которого расположена точка, задранные к небу раструбы звукоулавливателя в чехлах, бурый, крытый дерном горб взводной землянки, часового возле грибка, когда его обогнали, обдав перегаром бензина, пикап и эмка.
Лихо развернувшись возле грибка часового, эмка застопорила столь неожиданно, что мчавшийся следом пикап едва не налетел на нее и отчаянно завизжал тормозами, словно собака с отдавленной лапой.
Из кузова пикапа вылезли сутулый, худой капитан Поздяев – начальник штаба полка – и какой-то долговязый старший лейтенант в очках, незнакомый Порикову, оба серые от пыли, и принялись отряхиваться. А из кабины вылез майор Труфанов, полнотелый, рыжеватый комполка. Белая кожа на широком, одутловатом его лице и на руках была осыпана мелконькими коричневыми веснушками.
Щеголеватый шофер эмки, обежав капот машины, готовно откинул переднюю дверцу и застыл перед нею свечкой.
Из кабины показалась сначала нога в блестящем хромовом сапоге, затем, угнув лобастую бритую голову в генеральской фуражке, натужно полез сам комдив. Следом вышли массивный, седой, плотно сбитый полковник – начальник политотдела дивизии – и начальник контрразведки, чернявый шустрый майор. Все трое были в парадной форме, перехваченной по животу витым золотым поясом, – видно, случай на триста шестой оторвал их от какого-то торжества.
Навстречу начальству из землянки выбежал для доклада ротный. Застыв в нескольких шагах от генерала, не отрывая руки от фуражки, бледнея лицом, доложил о случившемся.
Генерал слушал морщась. Пробурчал недовольно:
– Опять у тебя, Доронин!..
Он намекал на то, что только недавно, зимой, в роте случилось ЧП – исчез с той же триста шестой младший лейтенант Смелков. Недолюбливавший Доронина капитан Поздяев пустил по этому случаю шутку: «Доронин взводного проворонил!» А вслед за этим весной, в заброшенной старой землянке недалеко от расположения роты, был найден труп капитана-летчика, убитого неизвестно кем. И хотя сама землянка принадлежала третьей роте, была расположена на ее территории, это теперь не имело значения: все приписывалось виноватому, только ему одному.
...Тело старшего лейтенанта Бахметьева лежало у входа в землянку, накрытое простыней. Движением руки генерал приказал ее снять.
Легкий майский ветерок принялся играть мягкими русыми волосами взводного, забрасывая их на чистый мальчишеский лоб, на сомкнутые глаза. Было странно видеть эти живые, играющие волосы на остывшем, закаменевшем лице, а еще страннее – видеть Бахметьева мертвым.
Ведь только вчера еще был он у ротного на КП, только вчера оба сидели и разговаривали в его комнатушке. Пригласили и писаря. Налили, поздравили с праздником, с тем, что наши уже в Берлине. Бахметьев был весел, смеялся, шутил. От его атлетической, чуточку неуклюжей от переизбытка силы фигуры несло несокрушимым здоровьем, даже сама мысль о смерти была неуместной при взгляде на взводного.
Вечером командир роты разрешил девчатам пойти в кино в совхозный клуб. В опустевшей девичьей комнате Бахметьев остался вдвоем с Порошиной, и оба там долго о чем-то шептались и целовались. А Пориков, закуток которого вплотную примыкал к комнате девчат, слышал эти их поцелуи и ворочался на своей постели, мучимый ревностью.
Отправился взводный к себе, на триста шестую, часу в двенадцатом ночи. И вот...
– В самое сердце угодил! – проговорил майор, начальник контрразведки, осмотрев труп Бахметьева.
– Он всегда хорошо стрелял, в роте по стрельбе был первым, – добавил ротный.
Генерал, бывший явно не в духе, сердито буркнул:
– Ведите к тому, к другому... Где он у вас?!
Стараясь не особенно опережать высокое начальство, ротный повел всех за земляное укрытие, в котором, несколько на отшибе, стояла прожекторная машина.
За укрытием, опрокинувшись навзничь, уставив в небо оскаленное, передернутое застывшей судорогой лицо и тусклые, одетые смертной пленкой глаза, лежал на земле начальник триста шестой старший сержант Турянчик. Ноги его в парусиновых сапогах были раскинуты в стороны, каблуки в грязи. Пальцы мертвой руки, откинутой в сторону, прикипели к рубчатой рукоятке револьвера; скрюченная левая замерла на груди, в последний раз пытаясь рвануть гимнастерку. Узкая грудь старшего сержанта была оголена, под левым соском, обожженное выстрелом в упор, чернело входное отверстие пули.
Пориков вместе с другими смотрел на труп, недоумевая, что могло толкнуть на такой поступок Турянчика, одного из самых, казалось бы, тихих и скромных сержантов в роте, к тому же младшего командира, толкового, грамотного.
Майор из контрразведки не стал осматривать труп, приказал это сделать очкастому старшему лейтенанту. Тот перевернул щуплое тело начальника триста шестой, задрал на нем гимнастерку.
На спине оказалось другое отверстие – пуля прошила тощую грудь насквозь. Но ни там, ни здесь крови не было, лишь по краям вокруг самой раны венчиком запеклись несколько почернелых кровинок.
– Такой хиляк – и какого богатыря повалил! – проговорил, вздохнув, начподив, не без брезгливости наблюдавший, как умело и ловко долговязый старший лейтенант управляется с щуплым телом начальника станции, вновь натягивая на него гимнастерку.
– Говори, как все это случилось! – хмуро бросил генерал командиру роты. – Ты сам ведь при этом присутствовал?
...Да, он, ротный, здесь находился, на триста шестой, пришел еще утром. Все уже позавтракали, кроме Бахметьева, в том числе и старший сержант Турянчик. На завтрак была свежая рыба. И странно! Накануне того как убить человека, своего командира, и лишить самого себя жизни, старший сержант как ни в чем не бывало с аппетитом ее уплетал.
– А свежая рыба откуда... Опять гранатами глушите? – высунулся из-за спины генерала Поздяев. – Весь полк на крупе, на картошке сидит, а у них свежая рыбка... От герои! – Покрутив своим длинным носом, он ядовито хихикнул и преданно посмотрел на начальство, как отнесется оно к такой его реплике.
...Вместе с комвзвода Бахметьевым и начальником станции ходили, осматривали матчасть, – он, командир роты, хотел своими глазами увидеть, как первый взвод выполняет приказ по полку о подготовке ее к консервации. Турянчик все это время был с ними, ничего подозрительного в его поведении не замечалось. После осмотра они со старшим лейтенантом Бахметьевым пошли в землянку, подзакусить, а начальник станции остался на позиции.
– Пьянствовать, значит, пошли? – снова высунулся Поздяев, выставляя из-за чужого плеча свой длинный и плоский, словно фанерный нос, который в полку прозвали рубильником. – Ты уж договаривай, Доронин!
Майор Труфанов глянул на своего начальника штаба неодобрительно, и Поздяев снова нырнул за чью-то спину.
Старший лейтенант Доронин, в прошлом ленинградский инженер, был одним из лучших в полку командиров рот, Труфанов ценил его и питал к нему явную симпатию. Но капитан Поздяев невзлюбил почему-то командира первой прожекторной с первых же дней своего появления в полку.
...Дальше все было так. В дверь землянки просунул голову часовой (на посту стояла ефрейтор Михалевская) и крикнул, что старший сержант просит выйти к нему старшего лейтенанта. Оба переглянулись: которого? – но так как хозяином был здесь Бахметьев, решили, что требовали его.
Старший лейтенант Бахметьев вышел и, не видя начальника станции, спросил часового, где он. Михалевская показала на укрытие для машины. Бахметьев отправился туда и едва лишь успел скрыться за гаражом, как оттуда послышался выстрел. Михалевская видела, как старший лейтенант выбежал из-за укрытия, зажимая ладонями грудь, и побежал к землянке. Добежал до самого входа, и тут силы его оставили, он рухнул на ступеньки, лицом вниз, загородив собою проход...
Михалевская дала сигнальный выстрел. Он, Доронин, почуяв неладное, кинулся вон из землянки, но в проходе наткнулся на тело старшего лейтенанта Бахметьева. Бахметьев был уже мертв.
Вытащили тело, проход освободили. А когда прибежали за гараж, увидели там еще один труп, труп начальника станции. Убив своего командира взвода, тут же, выстрелом в упор, старший сержант покончил с собой.
Что произошло меж ними – решительно неизвестно. Неизвестно и непонятно. Жили все время в мире, не ссорились никогда – и вдруг...
– Может, в праздник поссорились? Выпили, бабу не поделили? – допытывался чернявый майор.
Ротный только плечами пожал. Оба дня праздника, и вчера и сегодня, старший сержант ни капли не брал в рот спиртного, он не пил вообще. Это они, Доронин с Бахметьевым, успели сегодня немного выпить, а Турянчик не только не пил, он даже и не курил, весь свой табак отдавал солдатам. И вообще они жили мирно, между собой никогда не ссорились. А что касается «баб»...
– Ну-ну?
...У старшего лейтенанта Бахметьева в роте осталась невеста. Намеревались они пожениться. Сразу же после войны. Это ему, командиру роты, точно известно. А старший сержант Турянчик – тот вообще был далек от женщин, его и в роте все звали монахом. Вел он замкнутый образ жизни, весь отдавался службе, делам.
– Родители у них есть? – спросил начподив. – Где они?
...У старшего лейтенанта Бахметьева мать осталась в Батуми, с нею он переписывался. Семья же старшего сержанта Турянчика была в оккупации – мать, жена и две маленькие сестренки. Об отце ничего не известно... Где, в какой местности в оккупации? Этого точно сказать он, Доронин, не может, но, кажется, в Белоруссии. А возможно, и где-то еще... Когда порвалась с ними связь, восстановлена ли сейчас, после освобождения оккупированных районов? На это он тоже ответить не в состоянии, так как за перепиской Турянчика не следил, разумеется, и следить не мог.
Седоватый полковник хмыкнул: не густо! А Поздяев, стремясь заглянуть начподиву в глаза, проговорил:
– Вот так-то мы знаем свой личный состав!
– Так за что же он все-таки его? – вступился вновь генерал, до этого напряженно молчавший. – Ведь нельзя же убить просто так, это тебе понятно, Доронин?!
Ротный молчал.
– Оружие осмотрели? Сколько пуль в барабане было?
– Одна осталась, товарищ генерал. А всего было три. Револьвер давно не чищен, вот посмотрите... – Чернявый майор протянул комдиву оружие.
– Чей у него оказался наган? – спросил генерал ротного.
Тот ответил, что наган принадлежал старшему лейтенанту Бахметьеву. Как он мог оказаться в руках у начальника станции? На это ответить он затрудняется, но оба ведь жили в одной землянке, револьвер свой Бахметьев редко когда носил...
– Все ясно, Доронин! – вдруг оборвал его генерал. – А теперь ты скажи мне: где твой собственный пистолет?
Ротный потерянно глянул на бедро, где должна была находиться кобура с пистолетом, и виновато вытянулся.
– Почему офицеры роты нарушают приказ о ношении личного оружия?!
Ротный вытянулся еще сильнее. Затем, стиснув челюсти, произнес:
– Виноваты, товарищ генерал!
– Виноваты?.. Не «виноваты», а ты, ты один виноват! – с гневом заговорил генерал, медленно накаляясь. И, густо налившись кровью, вдруг закричал: – Успокоились!.. Засиделись!.. Там, – махнул он рукой на запад, – там кровь за вас проливают, жизни за вас кладут, а вы тут об загсах да об невестах мечтаете!.. Думаешь, наши в Берлине, так тут и войне конец? А не у тебя ли взводный исчез неизвестно куда? Не у тебя ли под самым носом еще одного нашли убитого?! А теперь вот опять, снова ЧП! Почему он его застрелил, как ты мне объяснишь? Что ты на это скажешь?!
Ротный стоял весь бледный и снова молчал.
Было больно смотреть на него, такого мужественного и сильного, на его вздрагивавшие, плотно прижатые к бедрам крупные руки, на побелевшие твердо сжатые скулы, на то, как умный этот и волевой человек тянулся перед разгневанным командиром дивизии.
– Под суд пойдешь! – отрубил генерал, повернулся и, упрямо угнув лобастую голову, двинулся прочь.
Пориков тоже тянулся, весь подобравшись. Тянулся инстинктивно, по привычке. Он был из той породы солдат, что службу несут исправно, чтут все уставы и наставления, но – со своими поправочками.
Смысл солдатской службы он усматривал в том, чтобы всегда быть готовым к двум неожиданностям – к отражению неприятеля и к появлению высокого начальства, чтобы ни та, ни другая из них не могли застать солдата врасплох.
На «передке» ведь, бывало, как? Не успеешь портянки высушить – снова в бой. Сначала боязно было, трусил. Потом обтерпелся, привык, убедился, что не всякая пуля по кости, иная и по кусту. Короче, а д а п т и р о в а л с я к о п а с н о с т и, как выражается умный его и грамотный ротный. Немца бил со сноровкой, умело, как и положено, пять боевых наград – лучшая тому аттестация.
Солдатская жизнь на войне известна – походя наелся, стоя выспался. На фронте почти каждый день новоселье. И куда ни пришел – всё дома. Лег, в шинель завернулся, автомат под бок, кулак под голову. Если высоко – два пальца сбрось. Встал – иди прямо, гляди браво. Есть захотел – не забудь: казна с голоду не уморит, но и досыта не всегда накормит. Помни об этом и не теряйся. За инициативу ведь не наказывают!..
Первым не лезь на рожон, не спеши выкладываться. Но уж коли приперло – ступай и в огонь и в воду, если, конечно, видишь, что нету другого выхода...
Помнил он и другие неписаные солдатские правила. При неясной обстановке ложись спать. Солдат спит – служба идет. И, твердо веря, что от сна еще никто не умирал, не стеснялся при случае оторвать от службы минуток шестьсот, покемарить всласть, придавить комарика. А еще помнил твердо, что нужно любить начальство, но стараться не попадаться ему на глаза. А уж если попался – оправь гимнастерку, пилотку – на два пальца от брови, плечи выше ушей и – ать-два!.. Ногу бросай, как топор. Чтоб гудело! Так лучше, скорее отделаешься. Но если начальство остановило – амбец. Застынь, ешь глазами его, гляди ему в рот, молчи, когда с тобой говорят, тянись да слушай. И чтоб готовность в глазах все исполнить немедля. Начальство – оно строптивых не любит, ему почему-то нужно, чтоб у солдата всегда готовность в глазах. А в общем-то стой не мотайся, ходи не спотыкайся, говори не заикайся, брюхо не выставляй, коленей не подгибай, тянись да прямись, в бок не задавайся и в середке не мотайся – вот тебе и весь тут кодекс солдатской премудрости.
Он и ротного своего больше за то уважал, что ротный мужик был правильный, не зануда и не службист. Не всю целиком с солдата стружку снимал, а и про запас оставлял немножко. Старался больше на совесть жать, на сознательность. Службу, конечно, спрашивал, да еще как. Но и в кино ребят отпускал, и к девкам в совхоз, червяка заморить, и вообще не всегда соблюдал железное армейское правило не оставлять никогда солдата без дела. Вот и рассвирепел генерал, узрев в поведении ротного некое попустительство, и судом пригрозил. Ходит теперь по позиции туча тучей и специально выискивает недостатки. Походит, ткнет пальцем и прорычит: «Пач-чему?!..» А там уж ты сам догадывайся, что нельзя за звукоулавливателем помои выливать, что не место в прожекторном окопе корзине из-под картошки, так же как и лавочке под грибком часового. Часовой обязан с т о я т ь на посту, а не сидеть и тем более не лежать. Может, ему сюда, под грибок, раскладушку еще притащить, чтобы мягче, удобнее было?!
Ротный ходил за ним словно привязанный, не отрывая пальцев от козырька, поспевая лишь выговаривать: «будет исполнено!», «есть!», «виноват!» Он был заметно расстроен случившимся, взмок даже весь от генеральского нагоняя.
Генерал наконец утомился, упарился и пошел к машине, носовым платком огребая пот с багровой шеи и лица.
К ротному подошел комполка Труфанов и, покосившись на генерала, проговорил укоризненно:
– Ну и подарочек же, Доронин, ты преподнес всем к празднику!
– Кто у тебя рисовать тут умеет, Доронин? – спросил вдруг ротного чернявый майор.
Ротный позвал Порикова. Тот подбежал.
Надо было изобразить для майора кроки позиции с обозначением мест, где и что приключилось, и с указанием расстояния в шагах. Кроме того, на отдельном листке майор приказал нарисовать положение тела убитых в том виде, в каком их застала смерть.
Через четверть часа писарь принес ему эту свою работу. Мельком глянув на листки, майор свернул их, небрежно сунул в планшет.
Все высокое начальство стояло возле генеральской машины, о чем-то совещаясь. Писарь держался от них на почтительном расстоянии. Больше всего его беспокоило положение ротного. «Батя» суров. Уж если что скажет – сделает, будьте уверены. И очень хотелось, чтобы начальство как можно скорее уехало, Пориков с нетерпением ждал их отъезда. Но вот он случайно глянул на убегающую с бугра дорогу и обомлел.
К триста шестой приближалась... ефрейтор Порошина. Да, это была она. Она бежала, держась рукою за сердце, была без пилотки, с расстегнутым воротом и бледна, словно смерть. Сейчас прибежит, увидит возлюбленного своего бездыханным, кинется на холодную грудь...
Внутри у писаря все как-то сразу ослабло, он ощутил даже легкую дурноту. И снова с тоской посмотрел на машины, возле которых стояло начальство. Ну чего же, чего они медлят! Хоть бы уж ехали поскорей...
А начальство меж тем не спешило. И шофера, которых только что покормили праздничным вкусным обедом, сыто дремали, развалившись в своих кабинах, надвинув на потные лбы пилотки, и даже не думали браться за руль.
Заметили там ее, возле машин, Порошину, или еще нет? Если заметили – все, хана. Тогда начинай сначала. Снова пойдут расспросы, допытывания. А у нее, у Порошиной, уже живот обозначился под гимнастеркой. При нелюбви генерала к «бабам» всего теперь можно ждать.
Но как же, как же она, Порошина, посмела нарушить приказ?! Ох и выдаст теперь ему командир! Выдаст на всю катушку. Снимет с писаря стружку. Самую крупную.
Заметили ее все-таки там или нет? Ну конечно заметили, потому-то и не спешат уезжать...
Пориков словно к земле прирос, не смея сдвинуться с места.
Но вот машины одна за другой тронулись наконец, развернулись и запылили по желтой дороге.
Ротный с незнакомым старшим лейтенантом в очках (тот один не уехал, остался на точке) скрылись в землянке. И только теперь с облегчением писарь выдохнул из себя застоявшийся воздух: ффу ты, кажется, пронесло!..
А Порошина подошла к часовому (было видно отсюда, как вздымалась и опадала ее высокая грудь), спросила о чем-то и спотыкаясь, будто слепая, пошла к землянке. Опустилась перед накрытым простыней телом, бережно приподняла ее край с лица...
Из землянки вышла толстуха Еременко, повар, с лицом, опухшим от слез. Крикнула Порикову набухшим слезами голосом:
– Товарищ сержант, вас старший лейтенант срочно кличуть!
Пориков тенью скользнул мимо склонившейся над мертвым Порошиной. В темном проходе землянки грудь с грудью столкнулся с ротным. Тот зашипел на него:
– Какого черта!.. Кто ей позволил?!
В приливе нахлынувшей вдруг решимости Пориков смело глянул в глаза своему командиру:
– Я разрешил.
Ротный опешил:
– Постой, да ты что... Закис? – Он завращал большими глазами. – Да как ты посмел? Ну смотри у меня!..
Писарь потребовался не ротному, а долговязому старшему лейтенанту в очках. (На точке откуда-то уже знали, что это новый уполномоченный Смерша, присланный в полк вместо прежнего, лейтенанта Папукина.)
Новый уполномоченный («особняк», как называли таких солдаты) попросил Порикова изобразить на бумаге то же, что и майору.
Писарь отправился выполнять.
На позицию, громыхая порожним кузовом, распространяя вокруг резкий запах метана, прикатила ротная полуторка. Из кабины по-бабьи, задом полез Дороднов, пожилой шофер из приписников. Принялся расспрашивать, где тут можно достать солому, чтобы постелить в кузове. Полуторку вызвал ротный – везти трупы в морг.
Полагая, что рисунки нужны больше так, для проформы, писарь наскоро набросал на бумаге схему позиции, положение убитых, понес все это уполномоченному и остановился в двери.
В присутствии командира роты и младшего сержанта Пигарева, что остался теперь на триста шестой за начальника, уполномоченный делал опись оставшихся после убитых вещей. На койке старшего лейтенанта Бахметьева, аккуратно заправленной, были разложены несколько пар шелкового белья, явно не армейского, два толстых отреза шерсти защитного цвета, гимнастерка и офицерские бриджи для повседневной носки. На стене, на плечиках, аккуратно повешены два офицерских кителя, один из них новый еще, ненадеванный, сшитый, как показал командир роты, специально для свадьбы. Возле койки стояла пара хромовых сапог. На дне раскрытого чемодана лежала пустая кобура, стопка писем в конвертах и треугольниками, перетянутая бечевкой, и несколько пачек денег.
Денег оказалось больше пятнадцати тысяч, когда подсчитали. Странно, откуда столько у взводного, тем более что Бахметьев на военные займы подписывался обычно на все свое офицерское жалованье, а к денежной ведомости у начфина лишь прикладывал руку. Но ротный пояснил, что деньги высылала ему мать – на свадьбу и на обзаведение после женитьбы.
Зато ничего любопытного не удалось обнаружить в вещах начальника станции. Под койкой стояли его кирзовые сапоги. В ранце кроме выходной гимнастерки и брюк лежало несколько школьных тетрадок с выписками из учебника прожекторного дела, с конспектами занятий по матчасти, копии расписания занятий, схемы старых и новых прожекторных систем, несколько уставов, наставление по стрельбе и учебник прожекторного дела.
И никаких следов переписки! Хоть бы записка какая к кому.
– А это украшение откуда? – уполномоченный кивнул на лосиные рога, висевшие над кроватью старшего лейтенанта Бахметьева.
Пориков и Пигарев молчали. Не рассказывать же особисту, что на точке, случалось, постреливали лосей! Выручил ротный.
– Да так, ерунда... – отмахнулся. – Это бывший комвзвода Смелков притащил из села, на мыло выменял у старухи, жены покойного егеря.
Но особист и эти слова занес в протокол. И вообще человеком он оказался дотошным, въедливым, как кислота. Просмотрел зарисовки Порикова и вернул их обратно, заставив писаря все переделать заново. Писарь фыркнул недовольно, но поплелся выполнять.
С час, не меньше, трудился, сделал уж все на совесть, кажись, но очкастый, посмотрев, снова заявил, что в двух местах сержант проставил не те расстояния. А когда тот заспорил было, повел его на позицию и заставил промерить шагами еще раз.
Пориков вышагал и засопел. Ну и глаз же у этого черта очкастого! А тот – вот уж зануда! – положил на колено к себе свою офицерскую сумку, а на нее бумаги, заставил писаря своей рукой исправить неточность, а в правом нижнем углу на каждом листке проставить дату и подписать: «Исполнил сержант Е. Пориков».
Приехал Дороднов с соломой. Тела командира взвода и начальника станции положили в кузове рядом, голова к голове. Порошину под руки увели в землянку и уложили в постель.
Полуторка умчалась. Уполномоченный же, приказав писарю не отлучаться, уединился в пустующей комнате старшего лейтенанта Бахметьева и принялся вызывать к себе по одному людей из расчета триста шестой.
Беседовал с каждым подолгу. Пориков, сидя в землянке, ждал, когда придет его очередь.
Согласно «солдатскому телеграфу», старшего лейтенанта Доронина «батя» хотел отстранить от командования ротой немедленно, но по просьбе майора Труфанова оставил до времени, пока командир полка подыщет ему замену.
Пориков ясно себе представлял: от того, как пойдет расследование, во многом будет зависеть судьба командира роты. Он сидел и усиленно соображал, чем может помочь ротному своему, стараясь припомнить все то, что известно ему о Бахметьеве и особенно о Турянчике, что он мог бы о них рассказать особисту.
...Выйдя от уполномоченного, сержант прошел в комнату девушек, узнать, что с Порошиной, которую ротный приказал, как только она придет немного в себя, проводить на КП роты.
Аня шла, опираясь на его руку, с трудом переставляя ноги. И хотя рука у сержанта давно уже занемела, он не решался не только пошевелить ею, но даже подумать о том. Он был согласен идти вот так целый день, только б держать ее руку, видеть ее лицо, вдыхать теплый запах волос, которыми иногда она задевала его щеку. Сейчас вся она, такая слабая, беззащитная, была ему особенно близкая, непереносимо родная.
На половине дороги остановились, надо было ей дать отдохнуть.
И неожиданно все, что скопилось, закаменело в груди у нее, прорвалось бурными, обильными слезами. Закрывая лицо руками, она повалилась на землю и затряслась от рыданий. А он стоял и растерянно озирался по сторонам, не зная, как ей помочь и что в таких случаях делать. Потом опустился рядом и принялся утешать – неуклюже гладил своими широкими ладонями ее узкие вздрагивавшие плечи, бормоча при этом глупые и нежные слова.
Он любил ее, любил давно, с тех пор, как впервые увидел, появившись в роте. Ему нравилась ее тихая красота, плавные неторопливые движения, походка («Идет – как пишет!»). Становилось хорошо, очень хорошо, когда он не только видел ее, а просто думал о ней, если ее не было рядом. Нравился ее почерк, крупный, полудетский, волновала даже выведенная ее рукою фамилия: Порошина...
«Порошина – Пориков». Есть же, есть у них общее что-то! И хотя в глубине души он понимал, что совпадение такое случайно и глупо, смешно уповать на него, но все равно ему было сладко даже мечтать об этом.
Аня была помощницей у Хашимова, ротного старшины. Ездила с ним на склады дивизии за бельем и продуктами, ведала «женской» частью обмундирования роты, вела документацию, подшивала разные накладные.
Осенью в прошлом году произошел такой случай.
В один из хмурых ноябрьских дней, холодных и мокрых, отвезя в штаб дивизии пакет, стоял сиротливо Пориков возле серых казарменных зданий военного городка, гадая, как поскорее добраться в роту, и вдруг заметил возле склада ПФС знакомую ротную полуторку.
Старшина Хашимов и Мишка Берковский, шофер-одессит, сидевший за баранкой до Дороднова, таскали из склада полученные на роту продукты, а Аня, стоя в кузове, принимала и укладывала их.
Завидев писаря, Мишка оскалил желтые лошадиные зубы:
– А, сержант!.. А ну давай подмогни, залазий в кузов, до девочки.
Он охотно помог погрузиться, был рад, что теперь не тащиться ему через всю столицу до роты по крайней мере на трех видах транспорта.
Погрузились. Хашимов, по праву старшего в звании, забрался в кабину, Порикову же с Аней оставалось пристроиться только в кузове.
Примостились средь ящиков с американской тушенкой и салом «лярд», мешков с макаронами и крупой, плотно прижавшись спинами к ароматной поленнице из буханок пахучего, еще не остывшего хлеба.
– Вы мне только продукты тут не подпортьте, эй, голуби! На кой мне иметь неприятности с вас?! – заглядывая в кузов, крикнул Мишка.
Лицо у него было грубое, на жестких и сильных пальцах щетка дремучих волос. Впрочем, Мишка весь был покрыт этой дикой дремучей шерстью, сквозь слой которой синела густая наколка одесского урки.
Полуторка тронулась.
Опускался хмурый ноябрьский вечер. По небу торопливо бежали лохматые серые облака, задевая за вершины тополей, шеренгами стоявших по обочинам. Полуторка с завыванием мчалась по черной пустынной реке асфальта. Аня и Пориков сидели близко друг к другу, он нет-нет да и скашивал краешек глаза на ее отчужденно застывший профиль. Сидела она неподвижно, устремив свой взгляд в одну точку – туда, где, убегая, сливались как в фокусе и шеренги голых мокрых деревьев, и низко летящие тучи, и черный асфальт шоссе.
На КПП, перед въездом в столицу, их останавливали, проверяли. Потом в вечернем сыром тумане встали перед глазами громадины городских зданий, поплыли мимо желтые масляные огни. Рядом с полуторкой что-то лязгало, громыхало, звенело, будто каленый горох на чугунную сковородку сыпали. Выше борта двигалась трамвайная дуга, временами искрила, а на повороте с треском высекла из провода синее полотнище огня; полотнище со змеиным шипением рассыпалось, и горячая злая окалина полетела, зашлепала в кузов. Затем опять все пропало, и остался только хмурый вечер, убегающая в темь дорога и о н а...
Стал накрапывать дождь. Аня пошевелилась, взглянула на запасной брезент, потянула его на себя и ушла под него с головой. Он остался один. Лишь дорога внизу да сгустившаяся над головой и бегущая по сторонам непроглядная темень...
Машину все чаще стало швырять на ухабах и заносить – асфальт, видимо, кончился. Звучно, с разбега шлепаясь всеми своими колесами в налитые с краями мутной осенней водою лужи, зло сверля фарами плотную темень перед собой, полуторка с воем, с натужным ревом принималась выкарабкиваться из них. Сверху, с невидимого неба, брызнуло, по брезенту забарабанил крупный холодный дождь. Пориков отогнул воротник, плотней натянул на виски уши мокрой пилотки. Но вот край брезента вдруг приподнялся, и совсем близко от себя он увидел блеск ее глаз из темноты. Они п р и г л а ш а л и, он сразу почувствовал это и, не совсем еще веря такому счастью, нырнул под брезент, к н е й...
И неожиданно мир сузился до этого вот тесного пространства под брезентом. Где-то там, снаружи, остались и ночь и темень, шум воды под колесами, холодный осенний дождь, – все это стало теперь ненужным, все отошло куда-то, а единственно ощутимым, реальным стало тесное пространство под брезентом и о н а в этом тесном пространстве, ее настороженное дыхание рядом да стук его собственного сердца, резко отдававшийся в висках.
Он лежал, чувствуя ее близость, то, как смешивалось ее и его дыхание, боясь коснуться ее мокрой своей и колючей шинелью хотя бы нечаянно.
Надо было на что-то решаться, другой такой случай едва ли представится. Но с чего в таких случаях начинают, что говорят? О своей любви? Или сразу целуют?.. Поцеловать ее! От одной такой мысли у него перехватило дыхание. А что, если вдруг в ответ на его поцелуй она залепит пощечину?!