355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Зеленов » Второе дыхание » Текст книги (страница 19)
Второе дыхание
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:58

Текст книги "Второе дыхание"


Автор книги: Александр Зеленов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)

9

В тот год я закончил десятилетку и осенью должен был призываться в армию. На лето мать отправила меня к тетке, на Волгу: чтоб отдохнул перед службой, поправился, а скорее всего, чтобы не мозолил им с отчимом глаза.

Как-то тетка попросила меня съездить с нею за Волгу, помочь напилить дров на зиму.

С работой управились скоро, сложили плахи в «костер». Тетка с пилой на плече отправилась к перевозу, а я пошел побродить по лесу в надежде на белые грибы.

Вот тогда-то я и увидел впервые тот крест на дереве. Крест был вырублен топором в толстой коре сосны, что стояла на обочине дороги. Он был еще свеж и весь, как слезами, затек янтарными каплями смолы.

Под сосной возвышался могильный холмик с простым деревянным столбиком наверху. К столбику прибита фанерка, а на фанерке – стихи.

Я прочитал. И долго стоял неподвижно.

Стихи меня потрясли.

Нет, не слогом своим, не изяществом. Были они не так уж складны, но написала их  м а т ь  и посвятила убитому сыну.

Сын ее был убит возле этой сосны. И похоронен под этим вот холмиком.

Поздней осенью шел он – один – из-за Волги домой. Шел глухими местами, лесом...

Мать то и дело приникала к окошку, всю ночь не смыкала глаз. Под утро, не в силах больше вынести неизвестности (материнское сердце – вещун!), кинулась на поиски сына.

Торопливо, сбиваясь с ноги, бежала она впотьмах, задыхаясь, хватаясь за сердце, жаждая каждый миг увидеть его на дороге, здорового и невредимого, и мучаясь предчувствием беды, веря и не веря, отчаиваясь и вновь загораясь надеждой, пока на закрайке глухого леса в мутных рассветных сумерках не наткнулась на остывшее тело сына...

Об этом и были написаны стихи.

Это были даже не стихи. Это был крик материнской души, исторгнутый горем из самой ее сокровенной глуби.

Я их не записал (записать было нечем) и долго жалел об этом.

Только после службы в армии, уже женатого, снова направила меня мать в те места – навестить одинокую тетку, показать ей свою молодую жену.

Вот тогда-то я, выбрав время, и отправился за Волгу еще раз.

...Иду. День весенний, мартовский, синий. Солнце сверкает, дробится в лужах, капель звенит. С крыш с шумом съезжает парной подтаявший снег. По дворам горланят петухи нестройно, пьяные от весеннего солнца. Воробьи полощутся в лужах, чулюкают оглушительно. На голых березах старого парка хрипло горланят грачи.

Вышел на Волгу – в лицо ветерок с привкусом талого снега. Над головой – бездонная влажная синь. И где-то в бескрайнем этом сиянии поет-заливается жаворонок. Снег осел, стал зернистым, хрупким, похож на мокрую соль. Почернела, выгорбилась дорога, пересекли ее глубокие зажорины...

Выбрался я на большак. Вот уж и в лес вошел. Припоминаю, оглядываюсь.

Пусто кругом. Никого. Один только лес шумит. Шумит по-весеннему растревоженно.

Долго, как мне показалось, шагал до заветного места. Вот наконец и оно.

Тот же крест на сосне, только смола от времени поседела. И железка прибита вместо фанерки на столбике.

«На этом месте... декабря 1953 года

убит бандитами комсомолец

Евгений ШАЛЬНОВ,

родившийся 18 июля 1938 г.».

Почти ровесник мой, значит. Было ему в тот год пятнадцать, а мне – на год больше. Ниже – стихи. «Сыну от матери». Я переписал их в тетрадку. Вот они, те стихи.

 
Декабрьской ненастной порою
Убили сынка моего.
Убили безвинного Женю,
Отняли от сердца его.
 
 
Я долго ждала, поджидала,
Смотрела в окно до утра,
По хвойному лесу ходила,
Нашла его труп я сама...
 
 
Лежал ты, родимый, любимый,
Недвижно на голом снегу,
О горе, о муке, о скорби
Не мог ты сказать никому.
 
 
Я мать, и мне больно до муки,
Понять меня могут всегда,
Мои материнские руки
Обняли тебя и тогда.
 
 
Лежал ты безмолвный, любимый,
И к маме руки не тянул,
Глаза голубые закрылись,
Навеки, любимый, заснул...
 
 
Лишь ветер холодный и резкий
Твои русые кудри трепал.
О горе большом материнском
...ты весть посылал.
 

Дальше я разобрать не мог, все остальные строчки были съедены ржавчиной.

...Пустынно и грустно вокруг.

Ни души.

Нет ничего на свете печальнее одинокой могилы!

Одиноко шумит над нею сосна с заплывшим крестом. Шумит старый лес. Прощально машут голыми ветками молоденькие березки.

Откуда-то с южных открытых пространств налетает хмельной мартовский ветер. Прилетит, прошумит тоскливо в ветвях и опять улетит в никуда...

Оседает, словно вздыхая о ком-то, ноздреватый мартовский снег. А на сердце пронзительно грустно. И все кругом исполнено неизреченной печали по жизни, так рано и так нелепо оборванной...

Кто же он, тот самый, что посмел поднять на другого свою преступную руку? З а  ч т о  ч е л о в е к а  у б и л?!

От тетки я знал, что преступник всего лишь двумя годами был старше жертвы. Ему безразлично было, кого убивать. Встреться ему другой – зарезал бы он другого, подвернулся под руку этот – прикончил его.

Поражала полная бессмысленность убийства. Но неужели так можно: лишить человека жизни, убить его  н и  з а  ч т о?!

Оказывается, можно.

Тот, кто убил, был обязан убить. Обязан, ибо взялся доказать, что может, не дрогнув, лишить человека жизни. Доказать это тем, кто его посылал. Чтоб заслужить их доверие и быть принятым в гнусный подземный орден воров «в законе».

10

Вторая неделя была на исходе. До конца отпущенного мне «срока» оставался всего один день.

Никто, однако, не пробовал на меня нападать и никаких попыток к покушению не делал. Так что зря меня, видно, пугал Василий Андреевич. Тревоги мои улеглись, и я уже снова обрел способность трезво смотреть на вещи.

В самом деле, если бы что-то действительно замышлялось – времени было вполне достаточно. Я не таился, каждый вечер ездил с работы домой, один. Однако ведь ничего не случилось, и, если не считать собственных страхов и подозрений, все в конце-то концов шло нормально. Просто у меня, должно быть, нервы, повышенная мнительность.

В самый последний день назначенного мне «срока» я совершенно благополучно приехал с работы домой и успокоился окончательно. Мысленно даже подтрунивал над собой, зачем столько времени психовал. Видимо, я и действительно не из храбрых.

В тот вечер мы всей семьей решили помыться в бане. Жена попросила меня, пока она будет греть воду, добежать до хозяина нашего, Жорки, отнести за квартиру деньги, – Маня, супруга его, прибегала напоминала, что у нас уже за два месяца не заплачено. Пришлось перенять деньжонок у тети Поли, так как с финансами было у нас туговато, – только что, два месяца назад, произошла денежная реформа, новый рубль стал равен прежним десяти, а меня к тому же еще, как назло, и забюллетенить угораздило.

Вообще-то просьба жены у меня никакого энтузиазма не вызвала. С работы приехал усталый как черт, думал помыться и завалиться, – а тут вдруг снова тащись куда-то, аж в самый конец поселка, к тому же по темным улицам, вечером. Будто Жорка до завтра не мог подождать, умрет он без наших денег...

Пришлось напяливать шапку, идти. Зинаида наказала, чтоб возвращался скорее, помог ей Валерку в корыте помыть. А надо вам доложить, что баня в нашем поселке только еще начинала строиться. Одно время мы ездили мыться в город, но это было далековато. Как-то жена уговорила меня помыться у них в больнице. Я согласился, помылся разик, а как только узнал, что в этой ванне они своих больных обмывают, забастовал, как мне ни доказывала супруга, что там у них все стерильно. Вот с той поры и мылись мы дома, в корыте, в котором супруга стирала белье.

...У Жорки пришлось задержаться. Когда я вернулся, Зинаида не только помыла Валерку, но и сама успела помыться и напустилась на меня, где столько времени пропадал.

– Да от тебя же еще и попахивает?! – она подозрительно потянула носом.

– Чего зря болтаешь! – буркнул я ей, отворачиваясь, чтоб не дохнуть ненароком. Плохо, видно, помог тот чай, щепотку которого Жорка сунул мне на дорогу, чтоб зажевал водочный запах.

Я ведь и сам не думал задерживаться, а просто уж так получилось. Жорка сразу меня за рукав: «А-а, герой! А ну проходи, проходи давай». Усадил за стол и потребовал, чтобы я рассказал ту историю с жуликом, о которой досужая Каля успела уже раззвонить по поселку.

Когда я дошел до места, как Каля прислала мне трешку, в крыльцо застучали. Жорка мотнул жене головой: ступай открывай.

Маня вернулась и доложила, что прибегала Каля, спрашивала, не заходил ли сюда ее муж. Оказалось, Василий Андреевич до сих пор еще не вернулся с работы, Каля не может понять, что случилось, и очень обеспокоена.

– ...Так, говоришь, трешкой хотела отделаться? – переспросил, хихикая, Жорка. – Она это может, только и жди от нее...

Тут я в запале и выскажи все, что думал не только об Кале об этой, но и о муже. Дескать, Каля-то Калей, а сам он, мужик, смотрит куда? Гнать ему надо такую, а он за нее, как черт за грешную душу, держится. И поэтому он, Василий Андреевич-то, хоть и братом родным тебе, Жора, доводится, а все-таки он тюфяк!

Ляпнул – не думал, что дело так обернется. Думал я, Маня и Жорка подхватят и сами начнут костерить этого мямлю. Но оба вдруг замолчали, и наступила такая неловкая тишина, будто сморозил я бог весть какую глупость.

Маня – та отвернулась демонстративно, отправилась на кровать. А Жорка с кривой ухмылочкой поморгал своими медвежьими глазками, вздохнул глубоко и сказал, что тут не так-то все просто, как может мне показаться, что тут без поллитры не разберешься. А уж коли я за квартиру деньги принес, то деньги эти нужно обмыть, и немедля.

Я думал, он это в шутку. А Жорка полез за шкаф, вынул оттуда и стукнул на стол бутылку.

– Один не осилю, завтра с утра на работу. Ну, а вдвоем мы ее, болезную, глядишь, и уговорим.

Он коротко этак заржал, подмигнул на бутылку – и Мане:

– Сходи-ка огурчиков нам притащи...

– Подите вы к черту! – окрысилась Маня.

– Ну ладно, ладно, – стал урезонивать ее Жорка. – Ша! Сам схожу принесу...

Вот от него-то я и услышал эту историю.

11

...Стояло лето сорок первого года.

Они отстаивали ту высотку где-то под Андреаполем ровно четырнадцать суток.

Четырнадцать суток подряд за спинами их подымалось и начинало припекать затылки солнце. Потом над окопами зависал немецкий «костыль». «Костыль» улетал, и вскоре окопы принималась долбить немецкая артиллерия, – там и тут по склонам высоты вырастали черные кусты разрывов.

От гари и дыма чернел и мутился воздух, тряслась под ногами, ходила земля. Сквозь копоть и дым разрывов тускло светило солнце. Пахло сгоревшим толом, окалиной...

Потом траншеи принимались утюжить немецкие пикировщики. Порою они опускались настолько низко, что запах бензина бил в ноздри и в лица бойцов ударяли горячие струи воздуха.

Тотчас же после артподготовки и обработки линии обороны с воздуха на равнине перед высоткой появлялись пьяные гитлеровцы. В атаку шли без мундиров, в одних нательных рубахах, с рукавами, закатанными до локтей.

Бойцы, оглушенные, полуослепшие, подымали головы из окопов и, сплевывая набившийся в рот песок, готовились к отражению атаки. Лязгали винтовочные затворы, линия обороны оживала, принималась огрызаться пулеметными очередями, неровным перемежающимся треском винтовочных выстрелов. Цепи гитлеровцев замедляли движение, залегали и принимались отстреливаться...

Иногда, после жиденькой артподготовки, наши бойцы поднимались в контратаку. Слышались команды «вперед!», красноармейцы выскакивали на бруствер и с винтовками наперевес кидались в штыковую на противника...

Днем отбивали атаки, по ночам приводили себя в порядок – отправляли раненых в тыл, хоронили убитых, выравнивали обрушенные окопы, копали новые.

Под утро на пятнадцатые сутки, когда в ротах оставалось от семнадцати до тридцати бойцов, был наконец-то получен приказ об отходе. Во взводе младшего лейтенанта Галкина в живых оставалось пятеро – вместе с ним, с командиром. Брели смертельно уставшие, с почернелыми лицами, едва узнавая друг друга.

В полдень, когда в зените стрявшее солнце жгло скорпионом, послышалась команда на привал. На опушке леса ожидала полевая кухня. Но только измотанные бойцы успели отведать горячего и расположиться на отдых, как из-за кустов послышались автоматные очереди.

– Не-е-м... цы-ы-ы!!!

Батальонного убило еще в окопах, остатками батальона, где находился Галкин, командовал политрук. Политрук приказал отходить к озеру, где держали оборону другие полки дивизии.

Красноармейцы, отстреливаясь, принялись пробираться сквозь негустую посадку. Поодиночке и кучками выбегали они на вырубку, на открытое место, пересеченное грейдером. Отсюда уж было видно и озеро, что синело за дальней деревней.

Галкину с остатками его взвода, единственным в батальоне автоматчикам, было приказано прикрывать отход. Рассредоточившись по обочине грейдера, они впятером залегли в неглубоком кювете.

Но стрельба немецких автоматов неожиданно оборвалась. Вот уже исчезли с глаз и остатки отходившего полка, а немцы на грейдере не показывались.

Галкин дал приказ отходить.

Все пятеро, пригибаясь и маскируясь кустами, побежали вдогонку за батальоном, но над головами вдруг засвистели немецкие мины. Они рвались с надсадным кряхтением, черные кусты разрывов все чаще стали вспухать вдоль грейдера – немец бил с запозданием по отходившим остаткам полка.

Кинувшись на землю, все они, пятеро, заскользили ужами по вырубке, подымаясь для коротких перебежек. Во время одной из них Галкин поднял было голову, чтобы увидеть своих бойцов, но от близкого посвиста мины вновь вжался в сухую горячую землю.

Неподалеку один за другим хрястнули два разрыва. Мгновенно вскочив, Галкин метнулся к ближайшей ямке. На бегу ощутил знобкий холод, удар – и уж не помнил, успел ли упасть до того, как услышал еще один взрыв, или взрыв застиг его в самый момент перебежки.

«Жив! И на этот раз не накрыли...» – радостно вспыхнуло в нем. Но глаза его с недоумением задержались на исщепленном прикладе автомата. Затем он почувствовал боль в ноге и в руке.

Он перевел глаза на левую руку.

Рукав гимнастерки весь был изорван. Там и тут, растекаясь по грязной коже, били фонтанчики крови. Схватился здоровой рукой за грудь – грудь тоже была в крови. А когда он взглянул на левую ногу, то и глазам своим не поверил: ступня была подошвой повернута к нему.

«Отвоевался...»

Разрывая на себе истлевшую исподнюю рубаху, помогая зубами, кое-как перетянул раны, морщась и охая. Попытался было подняться, крикнуть кого из своих, но резкая боль повалила, опрокинула навзничь. Замельтешило в глазах...

Долго лежал лицом вверх, глядя на выгоревшее от зноя небо, чуя, как вместе с кровью уходят из тела силы, с каждой минутой сильней ощущая жажду, нестерпимое желание пить, от которого жарко трескались губы, поленом лежал в воспаленном рту пересохший язык.

Хряпающие звуки разрывов ушли куда-то правее. Галкин то слышал их, то они пропадали опять. Сознание его заслонялось все чаще чем-то мерцающе красным, сквозь которое слышался жалобный, словно и не его голос: пи-и-ить... пи-и-ить... пи-и-ить... И где-то еще оставалась надежда, что ребята его не бросят, вернутся и подберут.

В одно из мгновений, когда сознание несколько прояснилось, ему вдруг почудилась новая перестрелка. Частую дробь немецких автоматов перебивали редкие хлопки винтовочных выстрелов. Показалось, что он даже слышал крики «ура». Но вскоре опять все смолкло, опять наступила звенящая, знойная тишина. «Пи-и-ить... пи-и-ить... пи-и-ить...» – просила она тонким, жалобным голосом. Между глазами и небом мелькнула размытая тень. Он попытался что-то сказать, но сам не услышал свой голос. Собрав последние силы, поднял здоровую руку и попытался ею махать...

Но вот небо над ним закрыло что-то большое и темное. Отодвинулось, раздвоилось, ушло в пространство, сказав по-русски: «Ух ты, как изорвало его!» Затем его принялись ощупывать чьи-то руки, подлаживаясь, как бы удобнее взять. Он даже расслышал такую фразу: «Вот если б винтовки – носилки можно бы сделать. А из этих телячьих ног (так называли в полку автоматы) и не сочинишь ни хрена...»

Он попытался сказать, что пусть несут как угодно, лишь бы не оставляли немцам, но только пошевелил губами. Его подхватили и поволокли...

При спуске в овраг их вновь обстреляли. Те, что тащили Галкина, так припустили под горку с раненым, что он потерял сознание опять.

Очнулся в какой-то избе и открыл глаза. Долгое время перед глазами все плыло. Потом размытые контуры предметов стали входить в свои рамки, и Галкин увидел коричневый, в трещинах, потолок. Перевел глаза на стену.

Мирно тикавшие ходики показывали семь, но что это было – утро? вечер? Тот самый день или уже следующий? Если тот, то он пролежал возле грейдера, истекая кровью, примерно с двенадцати дня.

Его успели перевязать, переодели в чистое. Возле кровати стоял санитар и что-то объяснял человеку со шпалами в зеленых петлицах, должно быть доктору. Тот, с любопытством поглядывая на Галкина, проговорил: «Ты смотри, как его разделало! А он еще живой и даже памяти не потерял...»

Тут Галкин снова забылся.

Очнулся уже в медсанбате. Рядом с ним врач:

– Как чувствуете себя?

– Только глаза у меня и остались, кажись, живые, – ответил ему слабым голосом Галкин. – Их-то я еще чую, а остального будто и нет ничего...

– Ну, теперь-то вы будете жить! – обнадежил врач. – Мы вам кровицы свеженькой влили, а то уж у вас и пульс не прощупывался. С такой кровопотерей у нас еще никто не выживал, у вас, лейтенант, очень сильное сердце.

Доктор позвал:

– Васянина!

Входит девица в белом халате. Доктор сказал:

– Это она вас выручила, ее кровь вам помогла.

Галкин с трудом перевел глаза на девицу. Хотелось сказать ей спасибо, да губы не слушались.

К вечеру его и еще троих доставили на железнодорожную станцию. Васянина их сопровождала. Там снесли всех в вокзал и оставили на носилках у выхода. Васянина наказала, чтоб ждали, и вышла места в санитарном поезде оформлять.

Лежат они на носилках рядком, покуривают (в медсанбате выдали по пачке «Беломора»). Раз покурили, другой – Васяниной нет...

Рядом сирены воздушной тревоги завыли, заухали перепуганно паровозы. Народ весь в зале засуетился, забегал и повалил к выходным дверям...

Мигом весь зал опустел! А Васянина не появляется.

Бежит мимо них дежурный по станции, перепуганный до смерти. Выкрикнул:

– Немцы прорвались!.. Срочная эвакуация!.. Кто вас тут на носилках забыл?!

Крикнул – и тоже исчез куда-то.

А за станцией взрывы слышны и выстрелы. Самолеты чужие завыли над головой.

Ну где же, где же Васянина эта?

Бросила, курва!!

Лежат они, четверо, на носилках, тоскуют душой.

«Вот ведь как дело-то обернулось, – думает Галкин, – видно, три раза подряд человеку не может везти...»

Только он так подумал – влетает Васянина:

– Мальчики, милые...

С ней человек, на шофера похож. Хватают они носилки с Васяниной – рысью на улицу. Посовали всех четверых спешно в кузов полуторки, и шофер газанул.

Где откопала Васянина ту полуторку – неизвестно, но только от сильной тряски открылись в дороге у раненых адские боли. Стонут, кричат, матерятся. И вместо того чтоб шоферу спасибо сказать, его по матушке поливают: мол, тише вези, мать твою!.. А шофер – тот обратно на них. «По дороге, – кричит, – всех к чертям собачьим повыкидаю, если будете мне гаметь!»

Васянина в кузове, вместе с ранеными. Разрывается, плачет: «Мальчики, миленькие, ну потерпите немножечко... Ну хоть самую чуточку потерпите, ведь вы же мужчины!»

Так всю ночь они ехали. Соседи Галкина, да и сам он, ругались вначале по-черному, потом причитать принялись и охать. А под утро затихли, даже стонать перестали. «Вот какие вы все у меня молодцы, какие вы умницы!» – радуется впросонках Васянина. К утру добрались они до Калинина-города, госпиталь отыскали. Принялись носилки из кузова выгружать, а на носилках – один за другим – три трупа. Один только Галкин из всех четверых и остался живой...

Тут его снова быстренько на вливание, снова на перевязку. Все грязное посдирали, разрезали, сняли, помыли младшего лейтенанта, переодели в чистое.

К вечеру делает доктор обход – и опять: как себя чувствуете? Галкин не очень жалуется, говорит, ничего, вот только дышать, заявляет, нечем, и просит открыть все окна. А доктор ему: напротив, дескать, в палате у нас настолько свежо, что на мне вот пальто под халатом, и то я зябну. Но чует, с раненым что-то неладно, и тут же его в операционную.

Утром очнулся – в теле какая-то легкость. Рядом девчонка эта, Васянина. Всю ночь продежурила возле него. Доктор приходит: как температура, не было ли рвоты, есть ли аппетит?

Рвоты-то нет, отвечает Галкин, а вот насчет аппетита и сам не пойму...

– Ну, это сейчас установим, проверим, – говорит ему доктор и велит принести разведенный спирт. – Не откажешься?

– Что вы! После него я хоть собаку съем...

Выпил – и тут же за пищу. Съел – просит еще.

С тех пор и пошел на поправку. Но вскоре его с другими тяжелыми в Томск, за Урал отправили, потому как Калинин стал городом фронтовым. И Васянина в поезде с ними. Она, как раненых привезла на машине, так и осталась при госпитале, деваться ей некуда все равно.

В дороге Галкину снова сделалось хуже, нога вся распухла, пальцы стали чернеть. Началась гангрена. Едва и живым бы добрался до места, если бы не Васянина, не отходила она от него ни ночью ни днем.

В Томск привезли – Галкина сразу к профессору. Тот еще одну операцию... Про профессора этого прямо сказки ходили. Дескать, мастер такой по части отрезать и вырезать – хвост на бегу у собаки отхватит и снова приставит. И никто не заметит, когда он и шов наложил.

Ну, починил его тот профессор, и пролежал Галкин в госпитале аж до самой весны. А чтобы не скучно раненым было, им патефон притащили в палату. Вот и развлекал своих соседей бывший взводный Шульженкой да Руслановой...

Выписали весной. Комиссовали, признали годным к нестроевой. Направили в батальон охраны в прифронтовой городишко – мосты, склады разные охранять. Про-кантовался там с месяц – вдруг подает рапорт: дескать, на фронт добровольцем хочу. А батальонный вернул тот рапорт, сказал, чтоб больше с такими делами он к нему не совался.

Галкин пишет тогда в Наркомат обороны. «Не возражают», – оттуда ответ. Но тут начальник местного гарнизона уперся. Ты, кричит, бойцам своим пример сознательной дисциплины должен показывать, а на деле что вытворяешь?.. Служи, трах-тах-тах, где родина приказала, не смей самовольничать у меня!

Галкин же не унимается, пишет на имя товарища Сталина. И полевую почту указывает, куда бы хотел попасть.

На этот раз гарнизонный начальник лично письмо его перехватывает. Вызвал Галкина – снова орет на него:

– Ступай, трах-тах-тах, на комиссию! Ступай, сукин сын, но смотри: если тебя там забракуют, снова признают негодным, – вот этой вот самой рукой из собственного «ТТ» застрелю...

Пришлось идти на комиссию. И удалось убедить врачей, что сможет он еще воевать. Получил направление в ту самую полевую почту, куда он, собственно, и просился. А стремился туда потому, что зазноба его там служила, Васянина. Она, как уехала из госпиталя, из Томска, все это время с ним, с Галкиным, переписку вела...

На этом месте я прервал Жоркино повествование. Стоп, говорю, суду все ясно. Так сказать, фронтовой эпизод: боевая подруга, рискуя собственной жизнью... ну, и так далее. А после она, боевая подруга, стала законной женой героя, демобилизовались – и... Понял я все, дорогой мой Жора! Можешь не продолжать.

– И ни хрена ты, сундук, не понял! – сказал мне не очень вежливо Жорка. – В том-то и дело, что никакой Васянина женой ему не стала. Брат-то уж был женатый, еще до войны... На ком? А вот на этой на самой Кале. Васянину он, конечно, любил, даже дочь от нее заимел, а все-таки после войны к законной своей вернулся.

– Зачем же он к ней вернулся?! – по-глупому бухнул я.

– А это уж ты у него спроси.

– Заставили к ней вернуться! – вдруг подала голос Маня. – Пригрозили: если к законной своей не вернется – из партии исключат.

– Чего ты мелешь, чего ты там мелешь-то?! – вскинулся Жорка и покрутил сокрушенно носом: – Вот же люди! Сами ни хренинушки не знают, а лезут еще другим объяснять...

– Ты-то уж больно знаешь! – окрысилась Маня.

Но поскольку я ждал объяснения, то, показав на пустую бутылку, Жорка проговорил:

– Тут, брат, придется еще три таких же выпить, если про все тебе объяснять.

Он безнадежно махнул рукой и поднялся.

Я тоже встал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю