Текст книги "Второе дыхание"
Автор книги: Александр Зеленов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)
ОБИДА
* * *
Иван Лукич ладил на задах, в огороде, новую лодку.
Под яблонями, на знобкой, только что вытаявшей из-под снега земле валялись свежие стружки, обрезки досок; из черного ведра над потухшей теплиной торчал смоляной квач.
Серко́, волчьего обличья кобель, то бегал трусцой от будки к двору и обратно, звеня певучим кольцом и цепью, то вдруг замирал, сторожко вслушиваясь. Ничего не учуяв, выгибался всем телом, пластаясь по земле широкой грудью, высоко задирая узкий костистый зад, с силой потягивался и зевал, щелкая челюстями. Потом принимался униженно скулить, но все же не решался приласкаться к занятому работой хозяину.
Лодка у Лукича, по сути, была готова, даже проконопачена и просмолена. Оставалось только доделать слани да покрасить ее изнутри. Этим с утра и занимался Воронов.
Старая Митревна возилась на завалине возле дома с рассадой – вязала ее в пучки, сортировала по корзинам, – норовила завтра в город, на базар.
Новый пятистенок Вороновых из ровных, как свечи, сосновых бревен, с голубыми наличниками и остекленным крыльцом, стоял на самом краю деревни, возле реки. Унжа этой весной разлилась широко, вода подступила к самому огороду.
С утра по реке густо шел лед. Толстые льдины теснились, дыбились, налезали одна на другую, крайние выпирало на берег, и они с корнями выдирали прибережный елошник, с хрустом ломали ольху, оставляя на сизых ее стволах розово-желтые ссадины; льдины гулко ломались, лопались и с шумом, со вздохами исчезали под водой. В воздухе стояли гул, скрежет, шуршание...
Проплыли мимо остатки разломанного зимника. Потом пронесло на льдинах бревенчатый настил моста, вырванные из грунта сваи, искореженные перила. «Вон и мост сорвало у Тишкина... Экая силища!» – глядя на все это, дивился Лукич.
К обеду ход льда оборвался, туман рассеялся. Сквозь жидкую кисею облачков яичным желтком проглянуло солнце. Кругом просторно заблестела чистая вода, лишь изредка стремя реки проносило, крутя в воронках, отдельные мелкие льдинки, – должно быть, выше, у Тишкина, где снесло мост, опять встал затор.
«Дон-н... Дон-н... Дон-н...»
Колокольный звон, медленный, скорбный, послышался вдруг Лукичу столь явственно, будто церковь стояла рядом, между тем как ближайшая находилась за целых семь верст, в селе, да и на той колокола, с крестами заодно, еще в тридцатых годах поснимали. Теперь в ней по зимам хранили зерно и картошку, а в боковом приделе и в алтаре торговали керосином и скобяными товарами.
Звон в голове стал слышать Лукич с прошлой зимы, фельдшер сказал – давление. Но то было не каждый день, а изредка. А сегодня звон привязался с утра. Выпрямишься, тряхнешь головой – пройдет, поработаешь не разгибаясь – снова, опять трезвонят. К фельдшеру надобно бы сходить, может, каких порошков пропишет...
Кончив красить, Лукич достал кисет с табаком и сел на деревянного «козла», к которому цепью была привязана лодка. Курил и поглядывал вправо, на полевую дорогу, – Настенка, младшая дочь, позавчера еще с сыном в город ушла, продавать рассаду, да заодно приглядеть Витюшке новый костюм на лето: женихом внучонок-то становится, семилетку кончает!..
За ними – к тетке в гости – увязался и рыжий Колька, сын ихней соседки Феньки Полушкиной. Сказали, сегодня к обеду вернутся, а их вот все нет и нет. Может, у Ольги, у старшей дочери, в городе загостились? К средней, ко вдовой Палаге в Тишкино, завернуть едва ли могли: мост-то ведь унесло!
Зря они потащили с собой этого рыжего Кольку. Не нравился он Лукичу – малый-то больно отчаянный! Проходил намедни Лукич мимо Фенькиной развалюхи, – глядь, дьяволенок этот от нечего делать стену свою топором тяпает, слово дурацкое вырубает: «Фан-то-мас». Тоже нашел занятие!.. Да и чего спрашивать с сопляка, если Фенька сама такая, одни мужики у нее на уме. С инвалидом безногим, Лешкой, путалась, со стариком Линарычем... с кем она только не путалась. Старый, молодой – не разбирает, ей лишь бы только в штанах. Мать-одиночка зовется. Да я бы таких матерей!.. Надо, надо ему развести Кольку с Витькой, испортит тот внука ему, архаровец.
Вот Витюшка, внук, у него – золото, а не парень. Намедни сама молодая учительша приходила, хвалила: мальчик очень прилежный, старается...
«Дон-н... Дон-н... Дон-н...»
Лукич стряхнул наваждение. Снова глянул на дорогу, затягиваясь напоследок сладким махорочным дымом.
Далеко, там, где небо сливалось с землей, где дрожало над черными пашнями струистое марево, на дороге маячили две призрачные фигурки.
«Слава богу, идут наконец-то!.. А Кольку – того, видно, в городе, у тетки оставили».
Поплевав на окурок, Лукич придавил его сапогом и принялся было красить стлани, но тут же вновь опустил в банку с суриком кисть.
От дальних ольшаников, где Унжа делала поворот, оторвался и покатился по луговине к деревне какой-то темный комочек. Приложив к косматым бровям ребро шершавой ладони, Лукич вгляделся и скоро увидел: бежит человек.
Через четверть часа из-за горы показалась соседка, Фенька Полушкина, в красной вязаной кофте. Еле переставляя толстые ноги, волоча намокший ватник по земле, Фенька подбежала к вороновскому огороду и, словно перепуганная курица, принялась бестолково соваться в новый штакетник, – крикнуть чего-то хотела, сказать Лукичу, но только зевала по-рыбьи ртом да хватала ладонями грудь, что вздымалась и опадала толчками.
Серко зарычал, ощетинился. Воронов цыкнул на кобеля и махнул одуревшей бабе рукой, – мол, налево, к калитке беги, чего, как слепая, тычешься! Забыла, дуреха, где вход-то?!
Фенька опомнилась наконец, поняла. Хлюстая намокшей до самого живота юбкой, пробежала мимо изумленной Митревны (даже не поздоровалась!) и предстала перед Лукичом в сбитом на спину вязаном полушалке, простоволосая, потная вся.
– Дядя Иван, лодку скорее давай!.. Лодку давай... скорее!
Она вдруг шагнула к лодке, ухватилась руками за сырой, еще в свежей масляной краске борт и принялась тянуть лодку к реке.
– Ты чего, ты чего... Сдурела, никак?! – опешил Лукич. – Не видишь, дура, что лодка крашеная?! – и с силой оторвал от борта Фенькины толстые пальцы.
– Дядя Иван, там люди тонут... Дядя...
Фенька, махнув рукой на реку, подалась к «козлу» и, словно во сне или пьяная, стала дергать железную толстую цепь, которой была привязана лодка.
– Тьфу ты, бешеная! Окстись!.. Какие такие люди?!
– Бабы меня послали, ходили за голиками... Беги, говорят, скажи соседу своему, чтоб лодку скорее... на моторе чтобы под Тишкино гнал. Там люди под лед провалились, – выдыхала бессвязно Фенька и все дергала неподдающуюся, сизую от смазки цепь.
– Пошла отсюдова, стерва! – вдруг взвизгнул Лукич и с силой толкнул Феньку в грудь. – Свою сперва заведи! А чужую не трожь. Слышишь?!
Фенька, чуть не упав, отскочила и окатила Воронова взглядом синих своих, широко распахнутых глаз, полных недоуменья и страха, тут же схватилась и под хриплый лай кобеля помчалась обратно, к выходу.
Воронов ревниво оглядел лодку. По борту от Фенькиных пальцев тянулись косые длинные полосы.
Испортила,стерва, работу!
Снова взяв кисть, слегка дрожавшими пальцами Лукич принялся подправлять изъян.
В душегрейке, отороченной голубым кроличьим мехом, в теплом цветном платке к нему подплыла похожая на боярыню Митревна, кивнула вослед убежавшей Феньке, спросила:
– Чегой-то она?
Зверем глянул на жену Воронов, пнул крутившегося под ногами кобеля, с силой хватил оземь жестянку с краской и, угнув по-бугаиному шею, сутулясь, направился к дому.
Недоумевающая Митревна подняла с земли брошенную впопыхах Фенькину фуфайку, подержала ее в руках, потом положила на прежнее место и, ничего не понимая, тоже пошла к крыльцу, – пошла осторожно, с опаской, как ходит лиса, неожиданно напоровшаяся на горячий след волка. Взошла на крыльцо, потом в сени. Робко открыла дверь в избу, заглянула в горницу – и ахнула.
Старик ее, строго-настрого запрещавший курить в избе всякому, даже гостям по праздникам, сам всегда выходивший с цигаркой в сени или на крыльцо, сидел в красном углу, прямехонько под иконами, и смолил самосадом так, что за дымом не было видно ликов святых, лишь тускло просвечивали на иконах сквозь серый табачный войлок серебряные колючие венчики.
«Ишь раскрылатилась, разлетелась, мать ее в душу! – со злобой думал Лукич. – Лодка моя запонадобилась, лодку ей подавай!.. А ты ее, стерва, делала? То-то! На дармовщину-то каждый горазд. Этому – лодку, другому шубу мою захочется, а третий, глядишь, самовар из избы упрет... Эдак-то сам без порток находишься, если кажному все давать!»
На улице послышались крики. Мимо избы Лукича, мелькая под окнами, бежали бабы и ребятишки. Боком проковылял на своем протезе Федоров Лешка, инвалид войны. Беспрерывно скрипя новой тугой пружиной, пистолетными выстрелами защелкала незапертая калитка, на задах в хриплом лае зашелся Серко.
Воронов глянул с тревогой сначала в переднее, затем в боковое окошко: к нему в огород валила почти вся деревня! Почуяв недоброе, выскочил на крыльцо и грудь в грудь столкнулся с молоденькой учительшей. Алевтина Анатольевна, решительная и бледная, загородила ему дорогу.
– Возмутительно это, товарищ Воронов!.. Стыдно!.. Народ вас в правление колхоза выбрал, а вы... – Голос учительницы сорвался. – Сейчас же отдайте ключи от лодки! – тронув пальцами горло, потребовала она.
– Дак ведь токо что покрашена, нельзя на такой ехать, а то разве бы жалко?! – простонал, чуть не плача, Лукич.
– Дайте ключи!
С огорода, мешаясь с захлебывающимся лаем Серка, понеслись металлические лязгающие звуки. Плечом оттолкнув худенькую учительшу, Воронов сгреб с лавки топор и прыжками помчал на зады, к лодке.
Там работа кипела уже вовсю. Трое баб отгоняли от Феньки длинными палками хрипевшего злобно кобеля, а Фенька под их защитой, выставив толстый зад, ползала на коленях, пытаясь нашарить в подворотне весла. Ребятня и с десяток женщин под началом злой на язык, обличьем похожей на цыганку Саши Курилихи проламывали в огороде большую дыру для лодки, со скрежетом отдирая пришитый большими гвоздями штакетник. А возле «козла» стоял враскоряку Федоров Лешка и, хекая, ломом крушил тяжеленный гирю-замок, пытаясь сбить его с лодочной цепи.
Вращая топор над головой, Воронов ринулся к нему:
– Заррублю-ю-ууу... мать твою, сволочь!!!
На помощь Лешке, высоко подобрав подолы, бежали бабы с палками штакетника в руках. Воронов опустил топор, весь сжался, стал меньше ростом и, горбясь, поплелся обратно к крыльцу. Он двигался прямо на худенькую учительшу. Та не посторонилась.
Лукич, обойдя ее, еле приплелся в горницу, снял сапоги и прилег на кровать, даже не раздеваясь.
За ним бесшумной тенью скользнула Митревна. Тихим голосом попросила:
– Уж отдал бы ты им ключи-то, отец, не брал бы греха великого на душу. Ведь люди там погибают!..
Будто пружиной подбросило Лукича. Он подскочил к жене и сунул в карман штанов жилистую большую руку.
– На!.. На!.. На!.. – Кулак его вдруг застрял, Лукич принялся зло дергать и рвать карман. Выдернув наконец свою руку, с силой швырнул ключи Митревне под ноги. – И ты... и ты с ними, с этими, заодно, старая ты собака! – закричал, затопал он на жену, весь наливаясь дурной бурой кровью. Затем, подбежав к вешалке, принялся срывать с крючков и шваркать на пол одежду. – Все, все забирайте!.. Все подчистую грабьте! Мне одному ничего... ничего не надобно!..
Вешалка опустела. Воронов заметался, забегал по горнице, глядя, на чем бы еще сорвать свое сердце, но когда оглянулся, Митревны с ключами в избе уже не было.
Сбросив с себя тужурку и кепку, он снова прилег на кровать, бурно дыша. Свет застилался в глазах, кровь с силой стучала в голову.
Несколько раз проскрипела калитка. Все смолкло. Серко на задах вдруг затих. Ярость понемногу улеглась, но обида, злая и горькая, стала душить старика сильнее.
«В правление выбрали»!.. Ишь чем нашла укорить! Сам, что ли, я напросился?! Я ведь скоко разов говорил председательше, чтобы лодку обчую сгоношили, хоть одну на деревню! Попросили бы его же, Лукича, – разве бы он отказал? Да господи, да хошь сейчас, хошь из свово же тесу, только ты заплати! Дак нет, вишь, все им то некогда, то неохота. Вот и дотянули. Понадобилась посудина, а опять же к кому? Опять же к нему бегут, к Лукичу. У Лукича-то, выходит, все можно взять, а как только ему чего дать – на-кася выкуси!.. Намедни просил правление земли к огороду прирезать, – все одно ведь рядом пустырь, земля-то бросовая! – дак у тебя, слышь, и без того норма есть, а сверх ее иметь не положено... Вот и выходит: как от них чего взять – так «не положено». А лодку чужую положено брать?! Лошадь зимой попросил, съездить до города, – Лешке дали, а не ему наперед, предпочли инвалида. Бревна на тес на лесопилке хотел распилить – Феньку вперед него пропустили. А как же: мать-одиночка!..»
Взбудораженный мозг Лукича услужливо подбрасывал все новые и новые случаи людской несправедливости. Он уже пожалел, что так легко расстался с ключами от лодки. А что, если лед снова тронется? Каюк тогда новой посудине, за милую душу погубят, и спрашивать будет не с кого. Хорошо хоть ключ от мотора в другом месте лежит, а то в горячах и его мог лишиться...
«Дон-н... Дон-н... Дон-н...»
– Тьфу!
В занавески робко просунулось дряблое лицо Митревны.
– Обедать-то будешь, отец? – спросила она.
Воронов не ответил.
Митревна вынула из-под фартука ключ от лодки и положила на стул перед ним.
– Фенька да учительша с Федоровым Лешкой в лодке-то поехали. Рядно старое я им дала, под себя подстелить, чтоб не измазались. А другие бабы на конюшню побегли, запрягать лошадь, – доложилась она Лукичу.
– Весла-то какие отдала? – спросил он сурово.
– Старые, отец, старые! – поспешила успокоить его Митревна и без всякого перехода слезливо запричитала: – Господи боже, а ну как стронется лед?! Перетопнут ведь в лодке-то все и спасти будет некому!..
– Ну, заныла, богова дурища! – крикнул Лукич и, отвернувшись к стене, плотнее вжался в подушку, чтоб только не слушать глупые бабьи речи.
Митревна, постояв, принялась подбирать разбросанную по полу одежду и понесла все из горницы. Слышно было, как загремела она на кухне заслонкой, двигала чугунами, наливая в ведра помои, затем выходила на двор, скотину поить. Потом притихла, – видно, уселась чинить на одеже оборванные вешалки.
Обманутые тишиной, из щелей стали показываться тараканы. Заметив лежавшего Лукича, они осторожно пошевеливали тонкими усиками, словно желая удостовериться, не грозит ли отсюда какая опасность, и только после этого решались перебежать из щели в щель. Низкое, натомившееся за день солнце слабо печатало переплет оконной рамы на противоположной стене и вскоре совсем потухло. В горнице стало сумеречно.
«Дон-н... Дон-н... Дон-н...» – снова отчетливо, явственно. Только к звону теперь примешался чей-то далекий плачущий голос.
Лукич тряхнул головой, звон пропал. А плачущий голос послышался явственнее.
На кухне вдруг загремела табуретками Митревна, хлопнула дверью, выбежала, а вскоре донесся с улицы и ее дурной воющий голос.
Пораженный внезапной догадкой («Витенька, внучек ты мой дорогой!»), Лукич трясущимися пальцами нашарил под кроватью сапоги и долго не попадал ногами в широкие голенища.
Когда выбежал он, окруженная мужиками, бабами, ребятишками подвода, на которой лежало худое длинное тело подростка, с головой накрытое рядном, уже поравнялась с его избой. Сквозь причитания и вой был слышен резкий голос Саши Курилихи:
– ...они еще утром прошли в Тишкино-то, мост-от, еще целехонек был, это его унесло позднее. А тут затор. Вот они, все втроем, и пустились с Настёнкой-то прямо по лёду. Витька-то шустрый, не утерпел: я, слышь, легше всех вас, я – первый! Побег – да и ухнул под лед-от. Часа, чай, четыре искали, пока не нашли да не вытащили...
ГАРМОНИСТКА
– А знаешь ли ты, сынок, кого я сегодня на праздник-то пригласила? – загадочно спросила меня как-то мать.
Было это в последние дни августа. Отпуск мой, который я с семьей проводил в родительском доме, кончался, и мать устраивала нам проводы, совместив их с престольным праздником успенья. А так как праздники в наших краях не привыкли отмечать без гармони, мать и подыскала заранее такую «гармонь».
– Дашонка придет, моя двоюродная сестра, Егора Иваныча покойного дочка... Да ты, чай, помнишь ее! Бывало, ведь первой гармонисткой считалась у нас по округе.
Еще бы не помнить! Была она непременной участницей всех деревенских праздников, всех гулянок и свадеб, эта единственная в наших краях девка-гармонист, и играла на гармони так, что посрамляла своей игрой лучших парней-гармонистов.
1Стол был давно накрыт. Уже пришли приглашенные матерью соседи – Иван Евсеич с Павловной, женой. Любила мать Павловну за ее отчаянно-веселый нрав. Соседка женщина была разбитная, за словом в карман не лезла. Зато супруг ее, Евсеич, был полным ее антиподом. Он мог просидеть в любой компании сколько угодно и промолчать, как камень.
Вот и сейчас Евсеич сидел с деревянным, как у глухонемого, лицом, уронив тяжелые, поросшие рыжеватым волосом руки в крупных веснушках на обтянутые новыми суконными штанами колени. Ворот аккуратно застегнутой на все пуговицы новой сатиновой рубахи (галстуков он никогда не носил) подпирал худой, плохо пробритый кадык, ровной полоской отделяя бритую наголо голову с большими хрящеватыми ушами и вислым носом.
Работал Евсеич при горкомхозе плотником. И никто никогда не пытался подсчитывать, сколько отшлифовал он за жизнь свою шершавыми, словно наждак, ладонями новых березовых топорищ.
Мать давно уже убежала за гармонисткой. Сказала, что обернется духом, но почему-то задерживалась.
Все томились, особенно отец. Он уже не раз хватался за графин, порываясь до срока промочить горло.
Евсеич за все это время произнес лишь три слова – спросил меня, будет ли война. Услышав в ответ: «Едва ли...» – кивнул и снова замолк.
Сейчас он с каменным выражением на лице слушал отца. Тот говорил, сколько в его руках перебывало разных гармоней и как он прежде играл, когда был молодым, какие призы брал за игру. Глазки отца маслянисто блестели, – все же старик стаканчик успел пропустить. Павловна говорила с моей женой, вспоминала о чем-то. Я тоже сидел вспоминал. Припоминалась мне Дарья, тогда еще молодая, и мое деревенское детство.
2На гулянку в престольный праздник собиралось, бывало, в деревню до десятка гармонистов. Я и сейчас словно бы наяву слышал, как раскалывали деревенскую вечернюю тишину, рвали ее на части их хромки, венки и «русские». Возле каждой гармони грудились парни. И каждая такая ватага старалась переиграть и перекричать другую, превзойти ее ухарством. Парни в небрежно брошенных на плечи пиджаках, лихо заломленных набекрень фуражках ходили вдоль деревни за гармонистом отдельно от девок, пяча грудь, с видом независимым и отчаянным, словно петухи перед боем, и голосили песни про милку или горланили под излюбленную в наших краях «Матушку»:
Нас побить, побить хотели,
Побить собиралися,
А мы сами атаманы,
Того дожидалися!..
И все же в шумной этой разноголосице сразу можно было угадать Дашкину гармонь. У нее был свой голос, бархатный, благородный, баянный. И собирал этот голос вокруг каждый раз большую толпу гуляльщиков.
Иногда гармонистку зазывали в гости, и она играла за столом «Златые горы», «Хазбулат удалой» и другие песни. Но больше нравилось ей, примостившись с гармонью на бревнах иль где-нибудь на завалине, играть для гуляющих вальс «Над волнами», «Коробушку», «Краковяк», «П о д и с п а н ь»...
Парни, державшиеся особняком, считали танцы занятием для себя зазорным, потому и кружились парами возле ее гармони почти одни только девки. Но случалось, что кто-то из подвыпивших парней не выдерживал, вламывался в девичий круг и заказывал гармонистке «цыганочку» с выходом. Заказывал – и эдак кобенясь, с ленцой начинал полусонно двигать ногами под музыку, чтобы затем в какой-то момент сорваться, перейти на бешеный галоп...
Мы, мальчишки, челноками сновали в толпе гуляющих, стараясь не пропустить момента, когда меж парнями завяжется драка, – нам, пацанам, прошедший без драки престольный праздник казался неполноценным, потерянным.
...Но вот и праздник уходил, наступали будни. Весеннюю пахоту, сев сменяла сенокосная веселая страда, за нею наваливалось жнитво, страда уборочная. И как бы ни уставали парни и девки за летний день-деньской, все равно по вечерам на «кочке», месте сборищ молодежи, или где-нибудь на бревнах звенела гармонь, и допоздна тревожили деревенскую тишину девичьи припевки. Когда же гармонь наконец умолкала, парни, накрыв пиджаками зябкие девичьи плечи, уводили своих милах по укромным местам, чтобы где-нибудь на гумне иль в лугах, в копнах свежего сена, целоваться с ними до рассвета. А к утру, в поредевших рассветных сумерках, когда уж и часу не остается для сна, по росе провожали своих зазноб, измятых и зацелованных, до родительского крыльца, до дома.
То было время первых колхозов. По округе разъезжала бригада «синих блуз» из бывшего волостного села Воздвиженского. Возглавляли бригаду присланные из города Рябцев, избач, и его жена Людмила. Рябцев выступал с речами, громил с деревенских подмостков вредителей, кулаков. Полувоенным френчем своим, трубкой и высоким, с залысинами лбом напоминал он чапаевского комиссара Фурманова, нашего земляка. По-городскому стриженная Людмила читала стихи, чаще всего «Партбилет». Артисты бригады распевали под гармонь частушки, разыгрывали смешные сценки про лодырей и рвачей, агитировали за новую жизнь, за колхозы.
Как грибы после теплого летнего дождика, в деревнях плодились избы-читальни, шумовые оркестры и драмкружки. Появилась изба-читальня и в нашей деревне, и теперь с посиделок и с «кочки» молодежь перекочевала туда.
И подхватила, понесла деревенскую гармонистку на своем высоком гребне эта новая крутая волна! Урывая время от работы, от большой семьи, где ей приходилось быть за старшую, так как родители стали уже дряхлеть, бегала Дашка по вечерам с гармонью своей на спевки, на репетиции. Выступала она с шумовым оркестром. В самодеятельных концертах подыгрывала и хору, и отдельным певцам. Везде ее гармонь была незаменимой, нужной, не могли без нее обходиться ни танцы, ни спектакли и вечера.
Одно время ездила она и с бригадой Рябцева. Потом с киномехаником, с передвижкой. Немые картины нуждались в музыкальном сопровождении, и музыку к ним она подбирала, придумывала сама.
...Вот кого пригласила мать в гости. Вот с кем предлагала нам встретиться.