Текст книги "Второе дыхание"
Автор книги: Александр Зеленов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
Гляжу я на эту руку его с ножом и только теперь замечаю, что не в перчатках он вовсе, а это кожа такая белая, мертвая, будто бы в масле ее варили. И ногтей на пальцах нет, пооблезли все.
И от такой отвратительной лапы мне помирать?
– ...Аа-ап!!!
Это привычка такая у меня. С мальчишеских лет привязалась. Перенял от приятеля. Вместе ходили на тренировки в школьный спортивный зал. Боксом там занимались, гирями, штангой. Федька, бывало, как упражнение какое сделает, штангу, к примеру, выжмет, – так и выдавит из себя это самое «ап», вроде как помогает себе, точку какую ставит. И еще добавляет несколько слов, которые здесь приводить не совсем удобно. Вот и я от него перенял.
Сколько в армии неприятностей лишних, нарядов от старшины и другого начальства десантной школы огреб я из-за этого распроклятого «ап»! Нас ведь противника брать учили тихо, без шума...
Выбил я нож у него, руку малость при этом ему повредил, сел на этого типа верхом и думаю: от тебя, брат, как от комара: пока не прихлопнешь, не избавишься. А он лежит подо мной, белками хмельными ворочает и никак не может в соображение взять, как это я не только остался живой, а еще и верхом на нем оказался.
Ворохнулся, в спину коленкой мне поддает:
– Пус-сти, фрайерюга, штылет балтайский!..
Тесно ему показалось, видите ли.
– Ты дыши, – говорю ему, – тихо, а то ведь я тоже вспыльчивый. Не дай бог психану, долго потом марьяне твоей собирать в чужом огороде кости твои придется.
Думал, уймется он наконец, да не тут-то было. Принялся вдруг меня разными словами обзывать. И где только слова такие поганые берут эти типы! Мало того что ругается, да еще и ловчится в лицо мне плюнуть.
– Ну вот что, – снова предупреждаю. – Если сейчас не закроешь свой рот – по зубам буду бить. Ясно?
Другой бы на месте его давно все усек и лежал по-тихому, а этот... Голова у него оказалась что лобовая броня у танка, непроницаемая для мыслей голова. Только закончил я свою речь, как он снова плюнуть в меня ловчится, на этот раз и увернуться я не успел.
Что ж, по-хорошему не желает – уговорю по-другому. Пусть знает, что слов не бросаю на ветер.
Ударчик у меня – не поцелуй, это ему известно. Но тут я, видно, перестарался. Выплюнул он вместе с зубами кровь и – поди ты! – замолк. Тихо лежит. Будто шелковый.
Воспользовался я передышкой, на терраску взглянул. А там Каля глаза к стеклу приклеила, обстановкой интересуется.
– Куда ж вы, – кричу ей, – пропали? Бегите скорей в милицию! Не до второго же мне пришествия верхом на этом типе сидеть!
Отперла она дверь, чуть приоткрыла, спрашивает:
– Товарищ Четунов, а меня он, этот бандит, не тронет?
– Как же, – говорю, – он сможет вас тронуть, если я на нем верхом сижу?
Успокоилась.
– Ладно, добегаю, так уж и быть, – говорит. – Только вы крепче его держите, когда я мимо пробегать буду!
– Не беспокойтесь, не вырвется.
Пробежала она мимо, будто подшефный мой укусить ее собирался, протопала своими ножищами.
Убежала, а мы на снегу лежим. Вернее, он лежит, а я на нем сижу. Десять, пятнадцать минут сижу, полчаса....
Надоело.
Вижу, ему тоже не сладко, скучный какой-то стал. Хмеля как не бывало, и глаза – словно у вдовы в праздник. Поворочался подо мной, умостился поудобнее, спрашивает:
– Слышь, Кирюха, ты из каких... Порчак? Или из придурков?
Ага, думаю, на переговоры потянуло, контактов начал искать! Но молчу, жду, что дальше.
– Это я к тому, – говорит, – что больно уж ловко меня ты за хобот взял. Учился этому где?
– Нет, – говорю, – это у меня от бога. А тебе вот бог и того в соображение не дал, с кем можно, а с кем нельзя связываться.
– Хрен бы ты, слышь, взял меня за хобот, если бы эта марьяна не забазлала! Да и сам я под мухой здоровой был.
– Дурак ты, – ему говорю. – Не человек, а так... рябь на воде. Пыль у тебя в голове вместо мозгов.
– Я и сам теперь вижу. Не надо мне было столько водяры глохтить, а так не такой уж я и дурак.
– Ну, дурак не дурак, – говорю, – а слегка захлебнувшись.
Поговорили, обменялись, что называется, информацией. Снова молчим.
– Слышь, Кирюха, давай с тобой расскочимся по-хорошему? – он мне вдруг предлагает. – Ты, я вижу, пахан не плохой.
– Как же это тебя понимать? – спрашиваю.
– А так. Отпустишь меня – и получишь в лапу. Тыщу новыми хватит?
– Вон ты какой! – говорю. – Не думал я, что такой ты умный. Ну, а если уж умный такой – отгадай загадку. Не загадку даже, а так, слово одно... Разгадаешь – тогда подумаю. И может быть, отпущу.
– Какое слово?
– Самое распростейшее: ДУНЯ. Ты мне его по буковкам расшифруй, угадай, что каждая буква обозначает. Да только не торопись, поворочай мозгами, подумай, времени у нас – во!.. Ну, подумал? И все еще не надумал? Ах, и какой же ты все-таки недогадливый! Тогда уж сам я тебе подскажу. Слушай внимательно: д у р а к о в у н а с н е т!
– А Я?
Вот и этот попался!
– И чему только вас, – говорю, – в вашей «малине» учат! Сколько раз я пытался тебе объяснить, что тупой ты совсем, как караульный валенок. И вообще ты сырой, ископаемый ты человек. В золе тебя надо вываривать, а потом еще долго трепать и драть, на ветру сушить, чтобы сырость вся эта из тебя начисто вышла.
А он мне в ответ смиренно:
– Отпусти ты меня, ведь я не шутю... Хошь две косых? Не хошь? Ну, две с половиной... Слышь, кореш?!
Вот уж я ему и корешом стал. А еще подо мной полежит – братом родным будет звать, милым другом. Интересно, до скольких же это «косых» он будет цену себе набивать, во сколько персону свою оценит?
– Нет, – говорю, – этим ты меня не возьмешь. А потом, я не поп, и не будет тебе отпущения грехов, никакого прощения.
Вижу, в глазах у него опять этакий неблагонадежный блеск появился.
– На подлянку гнешь? Мозги мне запудриваешь, умного из себя корчишь?
– Чего другого, а ума мне, – говорю, – не занимать. Самому хватает пока, да еще и придуркам отдельным, вроде тебя, могу немножко одолжить.
– Не пустишь, значит?.. Та-а-к... Ну так знай, с кем связываешься, пеняй тогда на себя. Мы тебя скоро можем заделать.
Тут уж я снова не выдержал.
– Ах ты, – кричу ему, – клоп вонючий! Ах ты, паразитина! – говорю. – Паразитствуешь, гад, да еще и грозишься?!
Взял я его, приподнял и тряхнул. Не то чтобы сильно, а так... Чтоб мозги на место встали. Чтобы не заговаривался, не молол чепухи.
Понял меня, молчит. И больше уж не грозится.
А сам я, чую, ну совершенно ослаб. Всего меня разожгло, даже ладони и те в испарине, мокрые.
Куда эта Каля запропастилась? Почему милицию не ведет?
Тут подшефный мой вновь подо мной завозился.
– Слышь, Кирюха, холодно мне на снегу! Ты хоть кепку мою под затылок мне сунь, а то вся башка замерзла.
– Ничего, не простудишься, – говорю. – А если и насморк схватишь – не страшно. Я вон сам на тебе загораю с бюллетенем в кармане.
Вот наконец-то и Каля показалась. А за нею два милиционера. Каля впритруску бежит, то и дело на них оглядывается, боится от милиции оторваться.
Слава богу, а то уж в глазах у меня начинает двоиться, еще немного – и, чую, не выдержу я.
Как завидел милицию этот тип – и ну подо мной кататься! Бьет каблуками, глаза закатил, пена у рта, хрипит:
– Пус-сти, с-сука, фрайер! Не пустишь – запомни: всего две недели останется жить тебе!..
И снова, опять меня всякой мерзостью поливает. Ладно уж, потерплю, высказывайся. Но сколько же можно терпеть! Чувствую, снова готов я взорваться.
– Ты, – говорю, – как тебя там... Ты не очень-то выражайся а то ведь я тоже ругаться умею...
А дурень заладил, долбит и долбит, как в сук: две недели мой срок, две недели мне жить осталось.
– Что ж, – говорю, – спасибо за точную справку. А может, все-таки поторгуемся? Еще с недельку набросишь?.. Ах, не набросишь? Тогда согласен и на две. Но только после того, как тебя самого в землю зароют, после твоих похорон...
Подошла милиция:
– Хорош гусь!
– Да, – говорю, – не плох, но только берите его поскорее, а то я сейчас упаду.
Подхватили его под белы руки, а он вдруг вырывается – и на меня. С ног меня сбил, барахтаемся в сугробе, лапы свои вареные он к моему подбородку тянет, за горло взять норовит. А я и поделать уж ничего не могу, ослаб, разгасило всего. И в голове гудит, как в трансформаторной будке.
Оторвала от меня милиция этого типа, встал, отряхнулся я.
– Вот тут, – говорю им, – в сугробе, ножичек поищите. Он не с пустыми руками, он с ножичком шел на меня. Пригодится, как вещественное доказательство.
Порылись в снегу, нашли. Взяли покрепче моего подшефного под руки, предлагают и мне пройти в отделение.
– Нет, – говорю, – спасибо, ребята. Извините, конечно, но я не могу, ребенок дома один...
А блатной тот снова до меня рвется.
– Помни, – хрипит, – свой срок!
Вот ей-богу, дались ему, дурню, эти две недели!
– Ладно, топай быстрее, – ему говорю. – Такие, как я, не про вас заготовлены. Топай, да кепочку вон подбери, не забудь. А то застудил на снегу затылок, вот и несешь несуразное.
Пришлепнул я ему на затылок кепку, повела милиция дружка.
А он не унимается, каблуками дорогу пашет, тормозит на ходу, извихлялся весь. Голову держит наоборот, зверем глядит на меня и опять грозится. Злоба, что ли, в нем не вся еще перекипела, не до конца выхлестнулась? Только пусть громыхает, не страшно. Мне давно уж домой пора, Валерка ведь там – один.
3Прихожу к себе в комнатенку – мама! Сын даже не белый, а синий весь. И плакать уже не в силах, только икает.
Вот когда я по-настоящему испугался. Дурень, чуть ребенка не загубил!..
Кинулся я, массаж ему делать принялся. Потом стал отпаивать молоком. Взглянул на будильник – ого! – два часа уж прошло, а я думал, минут пятьдесят, не больше, с тем типом возился.
Слышу, в дверь застучали. Открыл.
На пороге Каля. Красная вся, запаренная, платок на затылок сбит. Переводит дух и сообщает, что начальник милиции требует меня немедленно к себе.
– Передайте, – говорю, – начальнику милиции, что больной я, на бюллетене, температура высокая у меня. Да и ребенка мне не с кем оставить. Пока, – говорю, – я у вас загорал в огороде, видали, что сделалось с малышом?
Убежала она.
А через четверть часа появляется снова. И опять запаренная вся.
– Товарищ начальник приказали немедленно явиться. Дело, они говорят, срочное очень, серьезное, и вам, товарищ Четунов, обязательно надлежит быть, вот!..
– Передайте, – отвечаю, – вашему товарищу начальнику, что он набитый дурак. Дурак и чинуша. А если я ему так уж нужен, пускай он сам ко мне явится.
Она и рот свой раскрыла.
– Вот так и передать?
– Так и передать.
Исчезла она. Вынул я градусник из-под мышки, глянул – мама! – вот это температурка... И сбить-то ее, проклятую, нечем, ни таблеток дома, ни порошков. Уж скорей бы Зинаида с дежурства приходила, что ли, может, укол мне какой там сделает...
Только хотел прилечь – опять застучали в дверь. Ну кого еще там черти носят?!
Открываю, а на пороге снова она, опять эта Каля! Думал я, вся она, начисто вышла, а она – вот она. Опять стоит передо мною живая. И с тем же приказом начальника на устах.
Вся душа у меня плачет. Что же вы, думаю, за люди такие? Люди вы или звери, черт бы вас всех побрал?! Натянул я пальто и шапку, попросил дурную эту бабу посидеть с ребенком и потихоньку поплелся в милицию.
Поднял я там у них порядочный тарарам. Вышел на этот шум молодой чернявый майор, спрашивает, что здесь происходит.
Тут я ему всю музыку про людей и зверей выкладываю и швыряю на столик дежурного свой бюллетень.
– Как, то есть... – майор удивляется. – Разве вы больны, на бюллетене? И температура высокая у вас?
– Тридцать девять и девять десятых температура, дорогой товарищ начальник! Можно было бы и запомнить, вам ведь только что об этом докладывали, причем два раза подряд.
Говорю, а голос дрожит, обрывается. Фу-ты, только этого еще и не хватает. Как бы тут у них не расплакаться, еще и слезу не пустить. Нервы начисто сдали от всяких переживаний. Махнул я рукой, отвернулся – и к выходу.
– Стойте! – майор мне кричит. – Ну разве ж так можно? Мы ведь от вас заявление хотели взять... ну, при каких обстоятельствах был задержан преступник. А уж если такое дело, мы вас на своей машине сейчас домой отвезем...
– Большое спасибо вам, – отвечаю. – Тащить больного в милицию только за тем, чтобы обратно домой его на казенной машине отправить? Очень все остроумно придумано!
– Да откуда ж нам знать, что вы больны, что с высокой температурой явились?! – недоумевает майор.
Еще божьей овечкой прикидывается!
– Вам, – заявляю, – женщина, что сюда приходила, дважды об этом докладывала. Вот здесь, в вашем же отделении милиции. На этом вот самом месте.
Майор и руками развел.
– Ничего, слышь, она даже похожего не говорила. – Спрашивает дежурного: – Ты слыхал от нее что-нибудь, Воробьев?
– Никак нет, товарищ майор, не слышал.
– Вот видите?!
Что они, разыгрывать взялись меня? Но вижу, по глазам ихним вижу, не врут. А майор даже ласково:
– Вы уж нас извиняйте, что так получилось, но поверьте, женщина та нам ничего не сказала, что вы больны, ни словом, про то не обмолвилась. А ведь мы, кроме всего, и поблагодарить вас хотели. Знаете ли, какого важного гуся вы нам задержать помогли?! – И – дежурному: – Воробьев, машину!
4Дома меня окончательно разгасило, мозг мой, наверно, был здорово воспален.
Довелось мне узнать позднее, что он, этот мозг наш, поделен, оказывается, на отдельные, вполне самостоятельные блоки. Один из блоков заведует тонусом тела, другой – информацией, третий – программированием, регуляцией и контролем. Уж не знаю, какой там из блоков у меня из строя вышел, только было мне очень худо. Метался в постели, стонал, ворочался. А потом начался у меня стопроцентный бред.
Будто бы на заводе я, в своем цехе. Прямо над головой пылает мощная лампа «Сириус», которую видел на ВДНХ. От невыносимого жара раскалывается голова. А может, и не от жара, а от бесконечного лязга металла, – где-то рядом бьют и бьют тяжелой кувалдой по длинному рельсу, и протяженные, лязгающие эти звуки лезут в уши, проникают в мой мозг и причиняют невыносимую боль...
Мне надо срочно наладить станок, но я никак не найду нужной детали. Вся моя боль теперь связана с ней. Найду – и погаснет тогда раскаленный «Сириус», прекратится лязганье рельса и голову тотчас же перестанет ломить.
Шарю кругом, ищу, шарю судорожно, лихорадочно и сам сознаю: напрасно. Нужной детали я все равно не найду, лязг железа не прекратится, лампа будет гореть, жечь мой мозг. И сознание бесконечности этой пытки рождает во мне отчаяние, все сливается в красный горячий туман...
Вот из тумана медленно выплывает розово-красное, прозрачно просвечивающее, будто налитое огнем изнутри. Оно шевелится, похоже на осьминога, но это не осьминог, а моя головная боль. Она отделилась от тела и существует отдельно, сама по себе, но от этого не ослабла, а стала сильнее. Жажду, зову, чтобы кто-нибудь разбил, отрубил этому огненному осьминогу голову, и тогда мне сразу же станет легче. Но отрубить ее некому, никого рядом нет...
В сознание пришел только утром. Открываю глаза.
Возле кровати сидит Зинаида, осунувшаяся, заплаканная. За столом тетя Поля в ватнике, в неизносном своем шерстяном платке.
Зинаида всю ночь глаз не сомкнула, – было мне, по ее словам, очень и очень худо. Вечером в больницу за ней прибежала испуганная тетя Поля, сказала, чтобы бросала все и тотчас же отправлялась домой.
Температура к ее приходу у меня перевалила за сорок.
Тетя Поля к себе не пошла, осталась помогать – кипятила шприцы, готовила компрессы. К утру, когда в нашей комнате выстыло, истопила нам печь и лишь после этого ушла к себе, прилегла на часок. Снова потом вернулась, отвела в сад Валерку. Отвела – и опять сюда. И вот не уходит, сидит...
Ох, и вымотало же меня! Ни рукой, ни ногой. Тело все будто ватой набито, голова пустая, тяжелая. Не человек – манекен. Огородное чучело. Даже веки поднять и то тяжело.
Утро, а в комнате непривычно тепло. На окошках намерзли мохнатые лапчатые узоры – какие-то пышные ветки, вроде пальмовых. И тишина. Глубокая, полная. На столе выстукивает будильник. Стол у нас самодельный, на толстых березовых ножках. И голый, ничем не покрыт. Раскорячился на нем будильник, уперся своими медными ножками и грохочет вовсю: дыг-даг!.. дыг-даг!.. дыг-даг!.. Сухое дерево резонирует, но, странно, громкие эти звуки не нарушают, а только подчеркивают тишину.
– Ну, я пойду коли... – тихо произносит тетя Поля, заметив, что я очнулся.
Зинаида благодарит ее, провожает до двери. На пороге тетя Поля обернулась и, кивая на меня, произнесла:
– Может, чего солененького али там кисленького ему захочется, дак ты только скажи, я девчонок пришлю...
– Спасибо, ничего не надо, тетя Поля, милая!
– Ну скажешь там, если что...
Какая все же она чудесная женщина! Кто, казалось бы, мы для нее? Так, постояльцы, случайные люди, никакой от нас ей корысти. А она и молока Валерке принесет, и нянчится с ним, и деньжонками нас, случается, выручит, хоть нередко сама перебивается с хлеба на квас. Огурцов соленых, капусты, картошки притащит. Чего вам, скажет, с базара-то все носить! Там ведь оно денег стоит, а у меня все свое, некупленное...
Ушла тетя Поля. А супруга берет со стола и протягивает мне какую-то бумажонку зелененькую.
Развернул – три рубля.
– Это Каля велела тебе передать. Сказала, в благодарность за вчерашнее.
Наверно, я и действительно слишком ослаб, потому как не было сил даже взорваться по-настоящему. Швырнул я эту самую трешку, швырнул и сказал жене, чтобы вернула тут же, иначе я встану с постели и пойду к этой Кале сам.
Зинаида перепугалась, стала меня успокаивать. Даже терла виски нашатырем, потому как мне снова сделалось плохо. Схватила пальтишко свое – и к Кале.
– ...Знаешь, что она мне сказала? – спросила, вернувшись, жена. – Если, слышь, этой суммы ему показалось мало, то пусть не обижается: больше я дать не могу.
Я промолчал. Не хочу я снова расстраиваться, выходить из себя.
– А зря ты ее, эту Калю, спасал, – не удержалась жена. – Уж пусть бы давил ее тот бандит, пропади она пропадом!
– Не надо быть злой, – говорю я жене. – Зло не украшает никого, а тем более женщину.
Перед обедом в комнату к нам с блюдом соленой капусты в одной руке и с бидоном в другой вбежала Светка, младшая дочь тети Поли. Возле порога остановилась, похлопала белыми, как мотыльки, ресницами и протянула ношу жене:
– Это вам, теть Зин...
– Да мы же ведь не просили!
– Ну, я не знаю... – смутилась Светка. – Мама сказала, поди отнеси.
– А в бидоне что?
– Эти, как их... моченые яблоки.
– Спасибо, Светик. Маме спасибо передай!
Девчонка убежала.
На ней скафандром сидел старый материн ватник, рукава которого были много длиннее ее рук. На голове старая шапка-ушанка, из-под которой хвостиками торчали две жалкие беленькие косички, на ногах разбитые валенки с обтрепанными голенищами. Да и вся-то была она худая и тоненькая. Восковое, в реденьких конопушках лицо, жидкие бровки, чуть вздернутый носик, широкий рот... Заморыш, вылитый лягушонок.
Валентина, старшая, та успела уж налиться девичьей силой, ходила вальяжная, томная. Не девка – готовый товар. Зеленоватые, с поволокой, глаза ее скользили по окружающим, не замечая их, а были обращены в себя, будто вглядывались там в нечто такое, что владелица их открыла в себе лишь недавно и не успела еще рассмотреть. Одеваться она норовила по моде, потому как невестилась, – у нее был жених. Светка еще училась в восьмом, а Валентина уже работала, приносила в дом деньги, и потому все внимание свое тетя Поля сейчас отдавала старшей, замуж готовила ее так, чтобы перед людьми не было совестно.
Делами по дому она Валентину не загружала. С чем не поспевала управиться сама, перекладывала на худенькие плечи младшей. Зимой по утрам Светку часто можно было видеть у крыльца с деревянной лопатой в иззябших прозрачных пальцах. Она либо разгребала снег, либо мыла полы, либо, тростинкой мотаясь между тяжелыми ведрами, таскала с колонки воду.
Из одежды мать ничего ей не покупала, приходилось Светке донашивать то, что оставалось после старшей. Да и вообще-то Светка была неприхотлива: ела что давали, одевала что попадалось под руку. И она ни капельки не стеснялась своего затрапезного вида – потому, наверно, что еще не чувствовала себя девушкой.
К самой тете Поле изредка наведывался неразговорчивый, хмурый Степан, демобилизованный старшина-сверхсрочник, потерявший в войну жену и детей. Приходил и молча, не снимая длинной, со споротыми погонами шинели, садился за стол. Садился, вынимал кисет и закуривал. Долго курил, молчал. Потом вставал, уходил. Иногда тетя Поля кормила его обедом.
Человеком он был обстоятельным и серьезным, давно предлагал одинокой хозяйке совместную жизнь, готовый делить с ней заботы о дочерях и взять на себя все тяготы по хозяйству. Но тетя Поля считала, что поздно теперь ей, стара. Не только ведь от соседей, а и от дочерей будет совестно: взрослые. Уж одна теперь как-нибудь и дочек своих подымет, да и с хозяйством управится.
День этот для нас с Зинаидой оказался, что называется, табельным: вечером снова кто-то к нам постучался. Зинаида пошла открывать.