Текст книги "Шестьсот лет после битвы"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)
Глава пятнадцатая
Ледяное белое озеро. Станция из бетонных кубов и цилиндров. С утра «гидравили» систему охлаждения, гнали сквозь трубы воду. Зачавкали, завыли мощные береговые насосы. Водяная озерная толща метнулась в огромные жерла. Захлюпала, забурлила, вломилась в стальные водоводы, ветвясь, разделяясь на множество рукавов и потоков. Омыла станцию: корпус недвижной турбины, литые тела агрегатов, взлетела под туманные своды. Рушилась в глухие бетонные недра. Заполняла системы и баки, сияющие зеркальные емкости. Вся станция, ее будущий жар, ее пекло, раскаленные в стремительном беге подшипники, бесчисленные валы и колеса; вся станция, омытая прохладой, отдаст воде свою усталость, спасется от теплового удара, покроется железной испариной.
Инженеры с приборами обходили резервуары и трубы. Осматривали распираемое водяным давлением железо. Устраняли течи. Рабочие огромными ключами стягивали байты на фланцах. Мерно гудели насосы. Дрожал металл, сотрясаемый водяными потоками.
Фотиев, воодушевленный зрелищем станции, простотой и огромностью замысла, уже прозреваемого сквозь сложный хаос строительства, вернулся в свой маленький утлый вагончик, где лежали «экраны», разноцветные графики «Вектора» и где предстоял ему кропотливый счет, сидение до ночи, подведение итогов штаба, анализ огрехов и ошибок, выведение сложных кривых, в которых двигалось время, перемещалась материя, пульсировали стремления людей, их труд, их деньги, их упорное продвижение к цели. К пуску второго блока.
Он продумывал следующий этап внедрения «Вектора». Его продвижение вглубь, вниз, к рабочим. В живое кипение бригад, в яростные взрывы энергии, где усилиями мускулов, вспышками огня, электричества сотворилась сама плоть станции. Взбухала и опадала, рвалась и снова связывалась стожильная людская работа. Туда, в это скопище, в этот поток стремился «Вектор».
Там было его настоящее место. Туда затягивали его водовороты, увлекали донные силы. Там надлежало ему совершить свое главное дело – привести в гармонию неуправляемые, грозящие хаосом людские страсти и действия.
«Вектор» обладал этим свойством – коснуться станции, погрузиться в нее, прорасти сквозь нее, стать ею. Всего лишь месяц назад он, Фотиев, продрогший, негнущимися красными пальцами доставал из портфеля в кабинете Горностаева сложенный листик бумаги, упрощенную схему «Вектора». И стоящий перед ним ироничный, с умным лицом человек готов был надсмеяться, отринуть. Не отринул. «Вектор», как малая спора жизни, заброшенная на неживую планету, зацепился, пророс, стал ветвиться и множиться, и дикая планета, охваченная невидимой сотворящей силой, менялась на глазах. Становилась живой, дышащей, осмысленно управляемой. Подчинялась «Вектору».
Теперь же Фотиев, добившись признания на штабе, в главном звене управления, готовил «Вектор» к внедрению в рабочие массы. Так готовят подводную лодку к плаванию на большой глубине, к действию в сверхплотных слоях, под страшным давлением толщи. Каждый шов, каждый стык, каждую округлость и линию. Чтоб не сплющилась, не взорвалась, не упала на дно океана бесформенным комом железа, а плавно скользила, вписываясь в морские потоки, сама поток и стремление, неотъемлемая часть океана.
Он поджидал к себе братьев Вагаповых. Собирался продолжить беседу с ними. Курс чтения «Вектора», как он называл их встречи. Туда, в их бригаду, он и введет свой метод. «Зарядит» своим методом братьев, а через них и бригаду. Он не жалел усилий и слов, объясняя теорию «Вектора». Он был не только конструктор, не только теоретик, но и проповедник, борец. Сбывалось, свершалось наконец дело всей его жизни. «Вектор», как гарпун, вонзился в громадную тушу стройки, уходил вместе с ней в глубину, но принес не боль, не погибель, а исцеление и спасение. Он, Фотиев, гарпунер и стрелок, был одновременно врач и целитель.
Он поставил на плиту чайник. С удовольствием предвкушал скорое согревающее чаепитие. Раскрыл флакончик с красной и зеленой тушью. Подготовил чертежное перо, страшась белого листа ватмана, примериваясь для первого, самого опасного, прикосновения. В вагончик постучали. Вслед за стуком открылась дверь и просунулась ватная шапка-ушанка, худое, остроносое, несмелое лицо, окутанное морозным паром.
– Можно?.. Извините!.. Простите!..
Человек вошел, быстро, неловко захлопнул дверь, ударив себя по пяткам. Стоял, неуверенный, в замызганной спецовке, в кирзовых изжеванных сапогах, в большущих рукавицах.
Часто моргал глазами, словно ожидал окрика, готовый повернуться и скрыться. Умолял, чтобы его не прогнали.
– Я – Тихонин… Осужденный Тихонин… Ну художник!.. Сказали, чтоб я к вам зашел… Мне вроде работа здесь есть… На стройке какая работа! Мусор в машину кидать мне тяжело… Мне воспитатель сказал, у вас для меня работа найдется, чертить, рисовать… Вот зашел… Я – Тихонин! – Он жадно оглядывал белые чистые листы ватмана, флаконы с тушью, кисти и чертежные перья.
Хватал их глазами, мучительно к ним тянулся, молча просил Фотиева подождать, помедлить, не отсылать его прочь. Фотиев остро почувствовал его страх, его надежду и его беззащитность. Его исстрадавшуюся душу. И душа эта из серых моргающих глаз, из-под ватной нахлобученной шапки смотрела умоляюще, робко. Перед ним стоял зэк, расконвоированный, из тех, кто работал на стройке. Утром их привозили из соседней колонии, а к вечеру вновь увозили в зону. Все это почувствовал Фотиев, вглядываясь в стоящего на пороге пугливого человека.
– Тихонин? – мягко переспросил он гостя. – Как же, мне говорили! Хорошо, что пришли… Да вы проходите, раздевайтесь… Ближе к печечке… Сейчас чай пить будем… Как, говорите, имя-то?
– Тихонин… Геннадий Владимирович…
– Вот и хорошо, Геннадий Владимирович, хорошо, что пришли! Я, признаться, замучился с рисованием. Там рука дрогнет, там кляксу посадишь, тут волосок приценился, и все насмарку! Уж вы мне помогите, Геннадий Владимирович, очень вас буду просить!
Фотиев суетился, помогал гостю раздеться, заговаривал его, чтобы тот перестал смущаться, перестал быть просителем, а почувствовал, как его здесь ждали, как в нем нуждаются.
– Правда, я здесь не картины рисую, а графики. Настоящему художнику не размахнуться.
– Да что вы! – восхищенно, не веря в свою удачу, воскликнул Тихонин. – Да я мечтал хоть бы линию, хоть бы мазочек малый красками сделать. Я с удовольствием!.. Я и чертить умею, шрифтовик, оформитель!.. Можно попробовать?
– Конечно…
Тихонин приблизился к столу, где лежало перо. Взял его, посмотрел на свет. Достал из спецовки чистый, новый платок. Бережно отер перо. Дунул на него. Осторожно макнул в пузырек с красной тушью. Бережно, нежно, твердо, наслаждаясь от звука, цвета и запаха, провел на обрывке бумаги ровную красную полосу.
– Отлично! Безупречная линия! Да мне вас сам бог послал! – ободрял его Фотиев, видя, как тот смелеет, радуется, укрепляется духом, – Садитесь, Геннадий Владимирович, сейчас замурлычет наш чайник.
И измученный, робкий Тихонин вдруг почувствовал себя хорошо. Тесный вагончик, с добродушным шумным хозяином, с закипающим чайником, с цветными флаконами туши, показался ему уютным, домашним. Скрыл его от морозного железного ветра, от угрюмой громады, от хриплых и грубых окриков, от хождений строем, от зоны с колючей проволокой. Все это вдруг пропало. А осталось близкое большое лицо человека, глядящее на него с пониманием, не требующее никаких откровений, а словно говорившее: «Брат, чувствуй себя как дома. Хочешь говорить, говори. А не хочешь, и так все понятно». И то приятие, его доверие растрогали, поразили Тихонина, и ему захотелось вдруг рассказать о себе все, в первый раз, до конца, – не следователю, не соседу по койке, не капитану с красными лычками, приставленному воспитателем, а этому большому, добродушному, не спрашивающему ни о чем человеку.
– Вот ведь как все у меня получилось! – сказал Тихонин и опять засмущался, замялся.
– Да вы что на краю-то, на лавке, Геннадий Владимирович! Садитесь свободней! – ободрял его Фотиев.
– «Неосторожник» я, – продолжал Тихонин. – Неосторожно вел себя за рулем, вот и случилось. Не врал, не воровал, людям зла не желал, а тут такое зло сотворил, что в тюрьму угодил. Правду говорят: «От тюрьмы да от сумы не отказывайся».
– И еще в стихах говорится: «Не дай мне бог сойти с ума, пусть лучше посох и сума»!
– Верно, ох, верно! Чтоб только с ума не сойти, не спятить, в петлю не влезть!.. Пусть лучше голод, холод, боль любая, тюрьма проклятая, но только бы с ума не сойти! – Тихонин разволновался, побледнел. Забегал пальцами по пуговицам спецовки, не находя их. Провел по худому горлу, убеждаясь, что нет на нем никакой петли. – Ничего не знаешь, что завтра будет. Через минуту что будет. Вот сидим, разговариваем, друг на друга смотрим, а может, в эту минуту уже ракеты летят, уже океан пролетели… А мы улыбаемся, шутим или брюзжим, кому-то зла желаем, а они уже к нам подлетают!
– Как же оно у вас вышло? – Фотиев ему помогал и подсказывал. Чувствовал. Тихонину нужно выговориться. Спастись от тяжелых, скопившихся в душе переживаний. – Как «неосторожником» стали?
– Я художник-то не бог весть какой, конечно! Но цвет чувствую, форму чувствую. Пейзажи мне удаются. Но я, конечно, не пейзажами на жизнь зарабатывал. Оформительством занимался. Где стенд, где рекламу, где кафе оформить. А чаще по колхозам, совхозам ездил – клубы оформлял. Хорошо зарабатывал… Женился! Верочка в клубе самодеятельность вела. Так танцевала, так пела, такая веселая, милая!.. Влюбился. Через месяц поженились, сынок родился, Витенька. Я старался, чтобы Верочка ни в чем не нуждалась, дни и ночи работал. Сказала: «Давай, Гена, новую мебель купим!» Набрал заказов, напрягся, заработал на чешский гарнитур, такой красивый, под светлый орех. Сказала: «Подари мне. Гена, шубу!» Пол-области объехал и на шубу ей заработал. Такая она красивая в этой норковой шубе была, радость мне от этого большая! Сказала: «Давай, Гена, машину купим, в путешествие все трое с Витенькой вместе поедем!» Сколько я передовиков нарисовал, сколько коров, электростанций, ледоколов, а машину купил! Как она рада была, моя Вера! Нарядная, в шубке, в машину садилась, а я ее по городу возил, гордился ею. «Ты счастливый, – говорили мне люди, – у тебя жизнь – полная чаша…» Раз в гости поехали, засиделись. Она на гитаре играла, пела, цыганочку танцевала. Все пили за ее красоту. «А ты, – говорят, – что не пьешь? Жену не любишь?» Я и выпил. Не много, рюмочку или две. Время домой возвращаться. «Давай, – говорю, – Вера, здесь машину оставим. А завтра возьмем». «Да нет, – говорит, – доберемся! Кто нас сейчас остановит!» Поехали, хорошо, спокойно. Мимо гастронома проезжаю. Пусто, поздно, нет никого. Только лед блестит и красная реклама во льду отражается. И вдруг, откуда ни возьмись, человек! Шасть под колеса! Я по тормозам! Лед! Еще сильней понесло! Удар!.. Даже сейчас удар этот слышу! И мягкий, и твердый сразу! Сперва по мягкому, а потом по костям!.. Выскакиваю, лежит! Прямо на льду, на красной рекламе! Как в крови!.. У меня все опустилось, конец! Верочка выскочила. «Гони, – говорит, – отсюда! Никто не видел!» «Нет, – говорю, – не могу! Надо его в больницу!» Ее отослал, чтобы в дело не впутывалась, втащил его на заднее сиденье и – в больницу. Он прямо при мне и умер. Милиция приехала, возили меня в отделение, на алкоголь проверяли. В трубочку дышал. Трубка все показала. Всего-то две рюмочки выпил, а трубочка волшебная все показала. И сидел я тогда в отделении на желтой лавке, перед глазами этот черный лед, красная в нем реклама и убитый, без шапки, волосы его по льду разбросались. И знал я, что кончилась вся моя прежняя жизнь, расплескалась вся моя полная чаша, и открылась передо мной бездна, и я в эту бездну лечу!..
Фотиеву показалось, что Тихонин теряет сознание. Глаза его закатились, руки стали цепляться за дощатую лавку, словно и впрямь он повис над бездной, скользит в нее и скатывается. Фотиев устремился к нему, сам почти до обморока, до остановившегося дыхания, ужаснувшегося, переставшего биться сердца ощутил эту бездну, как свою. Как общую для всех. Подстерегающую всех. Один только шаг, неверный поступок, непредвиденный случай, и ты летишь, ты погиб, весь твой мир разрушен, и тебе не ожить, не воскреснуть.
Все это было на бледном лице Тихонина, в его заведенных глазах. Суд, солдаты конвоя, обитая железом машина, тюремная камера, переполненный тюремный вагон, этап, дощатый барак, вышки, овчарки, вечерние поверки и неотступное зрелище: черный блестящий лед, красное отражение рекламы и упавший, с рассыпанными волосами, убитый им человек.
– Поделом мне! – сказал Тихонин. – За такое ничем не расплатишься! Все думаю, куда он бежал? К любимой женщине? Или к матери? Или к другу на помощь? Или от ночной тоски спасался? И я ему навстречу выскочил. Бог ему меня навстречу послал. А мне его!.. Получил три года. Через месяц Верочка письмо прислала: «Не сердись, – говорит, – на меня, Гена! Но нам с тобой вместе не жить. Я с тобой развожусь. Есть у меня другой человек. И писем нам с Витькой не пиши, пусть он тебя забудет. У него теперь новый отец…» Я после этого повеситься собирался. Два раза меня товарищи с ремнем заставали. Потом раздумал вешаться, только плакал ночами. Меня будили товарищи. «Что, – говорят, – ты все плачешь?» А потом и плакать перестал. Цель у меня появилась – досрочно отсюда выйти. Через полсрока уйти. У меня примерное поведение. Работаю безупречно. Нормы перевыполняю. Ни одного замечания от начальства. Думаю, полсрока пройдет, будет переаттестация, и, может, меня за примерное поведение выпустят! День за два зачтут. Чтоб вышел я на свободу и поехал к сыну. Верочку уж мне не вернуть, и дом, и уют не вернуть, а сыночка, может, мне и покажут! Витеньку мне покажут! Чтоб мог я его обнять, расцеловать, в глазки его чистые заглянуть! Может, отпустят меня и помилуют?
Он спрашивал Фотиева, словно тот мог знать. Словно Фотиев и будет решать и миловать. Словно от того, как скажет сейчас, так и будет. И такая вера светилась в этом худом измученном лице, такая умоляющая надежда, что Фотиев испытал мгновенную слабость, слезное, туманящее глаза сострадание. Коснулся худых, перепачканных окалиной пальцев Тихонина, передавая ему свою веру, избыток сил, свою надежду.
– Все у вас будет благополучно! Уж вы мне поверьте, я чувствую! И дом у вас будет новый, и будут вас в этом доме любить, и будет с вами сын ваш Витенька! Все у вас будет, поверьте!
Это страстное желание блага, вера в возрождение передались Тихонину. Его лицо покрылось быстрым счастливым румянцем. Он сжал руку Фотиева:
– Раз вы так говорите – значит, сбудется. Я вам верю, что сбудется!
– Сюда ко мне приходите в любое время! Очень хорошо, что вы умеете чертить, рисовать. Я вам расскажу о «Векторе».
Он направлен на возрождение жизни. Мы все должны возродиться, и вы, и я! Сейчас придут мои друзья, я им читаю о «Векторе». Если хотите, посидите послушайте, – развернул пачку чаю, готовился заварить, поглядывал на целлофановый пакетик с карамельками. В дверь постучали, и тут же, не дожидаясь приглашения, в вагончик вошли братья Вагаповы, в шнурованных подшлемниках, в белых робах, внесли с собой белизну и холод.
– Ну замечательно! – обрадовался Фотиев. – Угадали братья! Сперва почаевничаем, а потом уж лекция. Что-то я тебя, Михаил, ни вчера, ни сегодня не видел. Лена сказала, какие-то у тебя огорчения, хлопоты.
– Да ну, какие там огорчения! Подлецы наседают. На кулак нарываются! – Михаил зло и решительно выставил свой крепкий, покрасневший на морозе кулак. – Я и бить-то не стану. Подставлю – сами наткнутся!
– А что такое? – забеспокоился Фотиев, знавший в Михаиле эту способность мгновенно загораться гневом, переходить от дружелюбия к яростному отрицанию, к желанию во всех усматривать врагов. – Кто на твой кулак нарывается?
– Да мне Петрович, бригадир, намекнул. С ним, дескать, Лазарев разговаривал. Сказал, что Вагапову, мне то есть, могут в квартире отказать. На следующий год отодвинуть. Что, дескать, нескольким ветеранам Отечественной войны нужно дать вне очереди. А я молодой, подожду. Он меня так наказать надумал. За один случай. С ветеранами столкнуть! Чтоб я перед людьми гадом выглядел. Дескать, Вагапов у ветеранов, у инвалидов квартиру выдирает. Чтоб перед бригадой меня осрамить. Вот ведь какое у нас начальство умное! На что высшее образование тратит. Как с рабочим классом управляется, к ногтю его прижимает.
– Да погоди, Михаил, не может этого быть! Это надо проверить. Мало ли что Петрович тебе намекал. У тебя семья, ребенок не сегодня завтра родится. И сам ты ветеран, не Великой, не Отечественной, а афганской войны, – старался его успокоить Фотиев.
– Он, Лазарев, думает, я пойду с ветераном, со стариком считаться! Локтями его отпихивать начну!.. Врет! Вагаповы не такие!.. Я ветерану свою квартиру отдам, а к нему, к Лазареву, приду, вышвырну его, а сам с Еленой вселюсь. Я у него в квартире, в коттедже, новоселье справлю. Все его замки к чертовой матери вырву, а свои врежу, и пусть войдет! Я круговую оборону займу, пусть сунется!
– Не надо, что ты! – охнул Тихонин, с ужасом глядя на Михаила, на его белую, обтягивающую мускулы робу, на яростное в желваках лицо. – За это судить могут! Замки – дело уголовное!
– А это кто такой? – оглянулся на него Михаил, словно впервые заметил. – Это еще что за мимоза? – грозно надвинулся на него.
– Это мой новый знакомый, – поспешил вступиться Фотиев. – Наш друг художник Тихонин, будет с «Вектором» помогать.
– Тихоня, так пусть тихонит, а мы шуметь будем! – отвернулся от художника Михаил, продолжая бурлить, – Я своим парням напишу, афганцам. В Пермь напишу, в Тюмень, в Ярославль. Из нашей роты парням, которые в живых остались. Они приедут ко мне новоселье справлять! Круговую оборону будет с кем занимать! У нас в Перми ребята гада одного проучили, мясника в гастрономе. Мясо воровал и налево пускал. На прилавок народу одни кости да жилы выбрасывал, а вырезку под прилавком для блатных держал. Что только не пробовали! Куда не писали! В райсовет, в прокуратуру, в милицию. А что она, милиция, сделает, если сама к нему с черного хода за мясом приходит. Ну ребята решили его проучить! В гараже его застали, привязали шнуром к воротам и мотор включили. «Мы тебя сейчас, гада, газом отравим, если все деньги со сберкнижки в фонд Чернобыля не переправишь. Мы, – говорят, – не для того в «бэтээрах» горели, свою кровь в чужой стране проливали, чтобы в своей собственной всякая сволочь нами крутила!» Он задыхается, кричит: «Отпустите! Все сделаю!» Сберкнижка, паспорт при нем были. Ребята квиток заполнили, подпись с него взяли и все деньги, которые он воровством нажил, перевели на чернобыльский счет. Он потом туда, сюда, в суд, в милицию! Не докажешь! Обратно денежки не вернешь! Так вот, по-афгански, их учим! И здесь наведем порядок!
– Не надо так! – снова едва слышно произнес Тихонин. – Вся жизнь может поломаться. А у вас ведь жена, ребеночек должен родиться. Нельзя так с начальством…
– Начальство! – огрызнулся на него Вагапов. – А ты что так начальство боишься? Оно ведь тоже из костей и кожи! Я видел в Афгане начальство, как ноги ему отрывает и как оно «мама» кричит. Мы же это начальство на своем горбу и выносим. Так что оно нам начальство, пока с ногами. А потом: «Ой, мама!» кричит, и мы его по минному полю на своем горбу тащим!
Фотиев чувствовал в Михаиле энергию взрыва. Весь белый, в стерильной робе, он был полон темной, разрушительной силы. И она, эта сила, возникавшая в нем постоянно, в мучительном, сжигавшем его нетерпении, губила и разрушала его прямую, стремящуюся к свету натуру, грозила разрушением ему самому и другим. Фотиев искал, как ее уловить, обезвредить, вновь превратить в энергию света.
– Боже тебя сохрани от насилия! Действуй разумом, коллективной волей. Поведи за собой коллектив!
– Да ну, Николай Савельевич, какой коллектив! Бригаду, что ли? Все поодиночке живут. Против начальства никто не пойдет. Все кто чем повязаны. Одним обещают квартиру. Другим – детсад. У третьих рыльце в пушку за прогулы, за пьянку. Четвертым грамоту сулят, премии. Все куплены. А кто не куплен, тот запуган. За мной, за Серегой никто не пойдет. Я уж и так у начальства как бельмо на глазу. Оно меня знаете как за глаза называет? Недобитком! Я свой орден и свою медаль перед ними никогда не надену. Опять, скажут, нацепил свои цацки. Пошумишь, пошумишь, а потом опускаются руки. Вот так вот они опускаются!
Он опустил руки, весь обмяк, ослабел, ссутулился. Устало присел на лавку, и лицо его, недавно яростное, с бегающими желваками, стало тусклым и старым. И Фотиев испугался в нем этой усталости, преждевременно исчезнувшей юности, напрасно израсходованной жизни, разразившейся сначала пустым и бессильным гневом, а потом немотой и унынием.
– Нет уж, позволь мне тебе возразить! – устремился он навстречу Вагапову, своим жаром и страстью не давая ему погаснуть. – Позволь не согласиться с тобой!..
Он любил это мужественное молодое лицо, в котором неуловимо, мгновенно пробегала судорога, сотрясала, искажала черты, туманила глаза. Казалось, по лицу наносили моментальные, невидимые удары. Он любил Михаила нежно, по-отцовски, желая уберечь, заслонить. Отнять его страшный, мучительный опыт, обернуть его во благо и свет. Все, что он, Фотиев, испытал в своей жизни, передумал, перестрадал, сберег на краю катастрофы, на краю отчаяния, что принес в сегодняшний день и облек в свой «Вектор», все это он обращал к сидящему перед ним Михаилу.
– Миша, родной, мы не должны отступать. Руки не должны опускаться. Если они опустятся, мы выроним из них не чашу расписную, не хрустальную рюмку, не узорный поднос, а выроним страну, государство. И оно разобьется. Все, что собирали до нас по камушку, по кустику, по цветку, по горке, за что проливали то слезы, то кровь, лепили, строили, возводили до неба, до трех океанов, стремление к мощи и правде, к добру и познанию – все это упадет и рассыплется. Если мы сегодня с тобой руки опустим. Нет, Миша, милый, мы их не должны опускать!
Михаил, казалось, услышал еще не смысл, а само звучание слов. Обращенное к нему упование из нежности, веры, почти мольбы. Поднял глаза на Фотиева, и лицо его постепенно возвращало выражение внимания и силы.
– Веда отчуждения! Нас всех посетила страшная беда отчуждения! Все отнято. Станок не мой. Завод не мой. Город не мой. Власть не моя. Все чужое. До всего не дотянуться душе. Река не моя. Земля не моя. Трава не моя. Все без души.
Душа не имеет приюта, изгнана отовсюду и погибает. А мир, лишенный души человеческой – город, завод, государство, – сиротеет, скудеет, рушится, перестает плодоносить, отдан на поругание и осквернение. Страшный грех отчуждения!.. Мой «Вектор», я вам уже говорил, продуман так, чтобы снять отчуждение. Чтобы чувство «мой», возникнув на малом верстачке, на малой земельной грядке, проникало во все огромное, наработанное народом богатство. В атомные ледоколы, в космические корабли, в хлебный урожай, в государственные уложения и акты. Чтобы мое суверенное «я» не исчезало, а вливалось во всеобщее «мы». Вот на что нацелен мой «Вектор». Я объясню его вам, предложу, принесу в рабочие бригады. Там его главная жизнь и основная работа!
Он убеждал, проповедовал, открывал свой метод, передавал его в руки другим. Его радения были о «Векторе», которому отдал всю жизнь, в который заключил свою жизнь, и не было у него иной жизни за пределами «Вектора». Казалось, он пекся о себе самом, но в своем попечении дорожил сидящим перед ним человеком. Вручал ему свою жизнь и в ответ бережно принимал его. Менялся с ним жизнями.
– Живой организм народовластия – вот что мы стремимся создать. Возьмите власть в свои руки! Отнимите ее у грубых и равнодушных властителей, у больших и малых диктаторов. Возьмите власть! Для этого вам не придется штурмовать дворцы, рубиться в конной атаке. Вам нужно снять отчуждение «Вектором» и взять в свои руки власть. Уже сегодня, сейчас!.. Бюрократ не владеет страной. Диктатор ею не владеет. Сейчас она безвластна. Так берите власть над страной! Народовластие возможно. Народное вече возможно!.. Готовы ли вы – вот вопрос.
– Лично я готов! – сказал Михаил, увлеченный этим движением мыслей, принимая их, соглашаясь. – Не хочу скотской жизни! И себе, и другим не хочу! Должны же мы очнуться, друг на дружку взглянуть! Если подумать, мы ведь народ-то великий, страна-то у нас великая! Возьмем власть, не бойтесь. Страну разорить не позволим. Страну сбережем.
– А ты что, Сережа, молчишь? Ты-то что думаешь? – Фотиев наклонился к другому Вагапову, не проронившему за все время ни слова. – Будем «Вектор» внедрять?
– Да вы его пока не спрашивайте, Николай Савельевич, – отвечал за брата Михаил. – Он пока в стороне. Он все метит, как бы уехать. Хочет цыганом стать. Говорит, надо Россию сперва узнать, а потом и решать, что делать. Цыганом стать собирается.
– А что? Пусть поездит! Пусть походит по Руси-матушке, это у нас всегда водилось… А когда всю обойдешь, Сережа, к нам опять возвращайся. Мы тебя как родного примем… Ну давайте почаевничаем, а потом за науку!
…Фотиев уже был готов наполнить картонные стаканчики заваркой, когда дверь отворилась и вошел Накипелов, внося клубы пара на мохнатой собачьей шапке, в кольцах овчины, в вязаном, облегавшем горло свитере. Словно внес в вагончик чан кипятка. И сразу же стало тесно. Накипелов стянул с головы мохнатый мех, поклонился Фотиеву.
– Шел мимо, думаю, дай загляну. Где это здесь размещается теневое управление стройкой? Хорош у вас теремок, Николай Савельевич. Кто-кто в теремочке живет?
– Как кто, Анатолий Никанорович? Конечно, мы, мышки-норушки.
– Ну а я волчок – серый хвосток.
– Ну так и садись, волчок, на наш шесток! – засмеялся Фотиев, снимая чайник с края деревянной лавки, усаживая гостя.
Тот тяжело опустился, хмыкнул, покосившись на Баталовых. Комкал на коленях свой клочкастый собачий мех.
– Давно я хотел к вам зайти, Николай Савелгевич, «Вектор» ваш на зубок пощупать. Не буду скрывать, мне вначале он чепухой показался. Мало ли чепухи на свете! А сейчас кое-что путное в нем разглядел. Надо, думаю, поглубже его копнуть, ваше «Торжество в решете». Значит, что-то есть в этом решете, коли стройка начинает под его дудку плясать. Хочу получше понять ваш метод, Николай Савельевич.
– Давно вас ждал, Анатолий Никанорович. Думал – непременно придет. Кто-кто, а Накипелов придет. Потому что в нем накипело. Вот и пришли! На сегодняшнем штабе ваш трест получил опять свое твердое первое место. «Вектор» все время вас выбирает. На вас его стрелка показывает.
Фотиев был рад посещению. Не скрывал своей радости. Хотел удружить Накипелову, хотел с ним сойтись поближе. Развернуть перед ним свои схемы и графики, рассказать, как добыл свой «Вектор», из каких идей и материй, из каких любовей и болей. Из тех же, что и он, Накипелов, из тех же любовей и болей.
– Я собираюсь перейти к глубокому внедрению «Вектора». В управления, в участки, в бригады. «Вектор» должен сомкнуться с рабочими. И ваша поддержка, Анатолий Никанорович, мне, как воздух, нужна! Вы же видите, чувствуете: при самом первом, поверхностном, на уровне штаба внедрении он обеспечил прирост, выправил сроки. Не бог весть как, но выправил. Давайте его двигать к рабочим! Там его место! Там решается главный вопрос!
– А вы знаете, в чем главный вопрос? Вы, Николай Савельевич, знаете, в чем сейчас главный вопрос? Может, мы по-разному его понимаем. Надо выяснить сперва, в чем для нас с вами главный вопрос. Сейчас время такое, что люди, прежде чем вместе чай сядут пить, обязательно должны выяснить, что для кого есть главный вопрос. А то, может, и чай-то пить вместе не надо. За один стол не надо садиться. У каждого свой главный вопрос. И один вопрос другой бьет наотмашь! Вот ведь какое время, Николай Савельевич!
– Понимаю вас, Анатолий Никанорович, понимаю. Тогда скажите, в чем для вас этот самый вопрос всех вопросов? Уж вы, если первый ко мне пришли, так и первый вопрос задавайте. Слушаю вас, Анатолий Никанорович.
– Вот вы о штабе толкуете. О выработке, о процентах и премиях. О сроках пуска и сдачи. А не это ведь главное, не наряд, не подряд, а то, что за этим скрывается! Или, вернее, что за этим никак не скрыть, никак не замазать, не заштукатурить. О чем орут все штабы и планерки, все экраны и все микрофоны? Быть социализму или больше не быть? Кончилось социалистическое строительство в мире и началось какое-то другое? Или все еще продолжается? И ветер, который дует, он дует все еще при социализме? Вот какой коренной вопрос хочу вам задать, Николай Савельевич! Он один – коренной, а другие все – пристяжные!
– Что ж, принимаю его, Анатолий Никанорович. – Фотиев был готов отвечать. Собирал для ответа все свои мысли и чувства.
Но Накипелов еще не готов был слушать, продолжал говорить непрерывно, жарко, желчно. Продолжал бесконечный, снедавший его разговор, бесконечную с кем-то распрю, в которой неведомый, умный, лукавый противник изводил его, отнимал покой, толкал его ум на край неразрешимых сомнений. В этой распре его дух сотрясался, устремлялся в борьбу, изнемогал. На крупном выпуклом лбу наливалась, трепетала синяя вена, а в глазах загорался угрюмый, беспощадный огонь.
– Я их вижу, слышу повсюду! Их веселые хитрые глазки, их унылые погребальные голосишки. Поют нам всем Лазаря! Лазаревы Лазаря нам поют! – Он хохотнул, захлебнулся смехом, похожим на хрип. – Поют нам отходную. Социализм всем скопом хоронят. Роют ему котлован, валят его туда. Нас с вами валят! Машины наши – дерьмо, сразу с конвейера ломаются. Картошка гниет в полях, пол-урожая под снег. Мяса нет на прилавках, одни тараканы голодные. Одежду шьют – срамотища, ни в портчину, ни в рукав не попасть. Торговля ворует – ни суды, ни прокуроры не сладят. Власть – кто у тебя взятку берет, кто железным крючком по башке. Реакторы наши сами взрываются, никакие «першинги» не нужны. Мужики наши пьют до белой горячки. Бабы наши рожать не хотят, еще лет пятьдесят – и народ сам по себе испарится. Все верно! Все как будто бы так! Дальше некуда!.. Я с обороной не связан, не работал на оборонных заводах. Не знаю, может, наши ракеты тоже никуда не годятся, одни болванки. Лодки тоже плавать не могут, ко дну идут. И самолеты тоже хуже ихних летают, а пушки хуже ихних стреляют. Тогда, конечно, надо сдаваться! Тогда и впрямь сою американскую будем жевать. СОИ над головой нам запустят – и иди сдавайся, кланяйся им в ножки и кайся. Дескать, виноваты, не ведали, что творили! Зря царя-батюшку расстреляли. Зря белых офицеров рубали. Зря землю у помещиков отобрали. Зря кулаков ссылали и колхозы строили. Зря в партии со Львом Троцким боролись. Зря голодных мужиков на каналы, на Днепрогэс посылали. Зря в сорок первом за каждый бугорок цеплялись, полки и дивизии клали. Зря в сорок пятом Прагу и Берлин брали. Зря при Хрущеве коммунизм через двадцать лет обещали. Зря Анголе и Никарагуа помогаем. Зря в Афганистан вошли, сынков своих сгубили. Все зря! Все ошибка! Одна сплошная ошибка! Отрекаемся! Научите, как жить!.. За любую цену! Уроки ваши брать будем. Прибалтикой заплатим, Южным Сахалином, Курилами! Города переименуем обратно – Екатеринбург, Петербург! Звезды с Кремля поснимаем! Княжеские титулы и гербы вернем! Вот они все чего желают. Одни – чтоб публичные дома и частные рестораны открыли, а другие – княжеские титулы и дворянские звания! Неужели и мне вместе с ними? К Рокфеллеру, к «Маннесману», к «Мицубиси» на поклон идти?.. Дедку моего японцы штыками искололи в Приморье. А отец на Мамаевом кургане погиб. И чтоб я вот так вот, просто, за пачку «Мальборо» от социализма отказался? За видео, за порно от своего святого отрекся? Нет уж, к черту! Без меня!..