Текст книги "Шестьсот лет после битвы"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 37 страниц)
Он сипло и жарко выдохнул. Снова набрал в могучие легкие воздух, словно готовился к страшному удару или к падению в подводную глубину и пучину. Жила его на лбу гуляла, пульсировала, прогоняла сквозь мозг огромную жаркую мысль.
– К черту!.. Отбиваться!.. Живым не сдаваться!.. До последней ракеты! До последней пули! До последнего кирпича!.. Босой буду ходить! Лебеду буду жрать! Двадцать часов в сутки буду вкалывать! Хоть в шарашке, хоть в зоне, а не сдамся! До последнего хрипа отбиваться буду! И не я один! Не все среди нас Лазаревы! Народ хоть ворчит, брюзжит, власть ругает – пока петух не клюнул. А клюнет – отбиваться начнет на всю вселенную!.. Когда Чернобыль грянул, власть не ругали впустую, а пошли отбиваться. Я работал под четвертым блоком, видел, как мужики отбиваются. Слава богу, можем еще отбиваться!..
Он улыбнулся, растянул рот в длинную волчью улыбку. Глядел туда, где дымил развороченный блок, и над кратером, над туманным ядовитым дыханием завис вертолет, и он, Накипелов, руководитель подземных бетонных работ, в респираторе, в белой робе, скакал тяжело вдоль стен машинного зала, мимо мертвого, источавшего радиацию крана, вилял, огибал зараженные участки земли. Бежал, как по минному полю, уклоняясь от стрельбы пулеметов, туда, под блок, под кипящий аварийный реактор, где шахтеры долбили тоннель.
Тесная, уходящая в землю нора. Полутьма. Замызганный, косо висящий фонарь. Рельсы узкоколейки, тонкой струйкой текущие вглубь. Бетонные крепи опалубки. Навстречу летит вагонетка. Шахтеры, горячие, потные, с напряженными взбухшими мускулами, толкают грунт. Респираторы. Белки выпученных, зыркающих яростно глаз. Пятна грязи на белых робах. «Посторонись!» – с рыком, хрястом проталкивают вагонетку к устью, к белому зеркалу света. И он, Накипелов, прижатый к стене, к бетонной ребристой опалубке, чувствует ветер, движение, жаркий шлейф промчавшихся в бешеном напряжении людей.
Глубже, дальше в туннель. Тусклые лампы. Треск отбойных молотков. Масленая потная сталь. Оскаленное в трясении лицо. Взмахи лопат. Бригада монтажников – его, Накипелова, люди лепят, льют, возводят монолит резервных опор, фундамент под аварийным реактором. Шмякают мастерками, вмуровывают металлические трубы. И он, начальник, единым мгновенным взглядом оценивает совершенную за ночь работу. Еще один поставленный под реактором столб. Еще один отвердевший наплыв монолита. Денный и нощный, без перерывов и перебоев труд шахтеров, монтажников под днищем урановой топки.
Вот оно, днище, – серая, шершавая, в зазубринах и надколах плита. Фундамент разрушенного четвертого блока. Там, над головой, – кипящий, разрушающий опоры уран, хлюпанье расплавленной стали, выбросы газа и копоти, бесцветные лучи радиации. Там, над головой, – катастрофа.
Он, Накипелов, знает, – там, наверху, вой сирен, вспышки лиловых мигалок. Боевой вертолет пикирует на разрушенный кратер, кидает в пекло связки свинца и глины. «Бэтээры» в свинцовых попонах ползут по отравленной почве, подбираются к очагам заражения. Скопище машин, механизмов. Тысячи людей кидаются на станцию, обжигаются о ее радиацию. Реактор четвертого блока – чадная, раскаленная добела головня. Вытапливает сталь и бетон, медленно, плавя фундамент, оседает, проедает опоры, погружается вглубь. Ближе, ближе к первородному грунту, к грунтовым водам, к донным ручьям и источникам, бегущим в толщах земли. Коснется их, мгновенно вскипятит, обратит в раскаленный пар, рванет непомерным взрывом, выдернет из земли громадный парной котлован, подымет на дыбы всю станцию, начиненные взрывчаткой реакторы. И все небо вокруг, все села и пшеничные нивы, полноводный весенний Днепр, златоглавый Киев – все покроется мглой и отравой, станет зоной смерти.
Он поднимает руку, трогает, давит, поддерживает шершавый, в зазубринах свод. Недвижность плиты обманчива. Близко, над ладонью, кипит, пузырится белая плазма. И он, Накипелов, не дает ей прожечь бетон, держит ее в ладони над своей головой.
Инженер, энергетик, погруженный в кромешность строек, в пуски, авралы, в конструкции машин, агрегатов, в непрерывную, не имевшую скончания работу, он в этих вечных трудах утратил грозное, изначальное чувство, связанное с атомной мощью. Атомный век был для него все тем же веком машин, земляных котлованов, сварных и бетонных работ. Был будничной, непрерывной заботой, в которой исчезло уникальное, изменившее мир представление – энергия атома.
Он, офицер запаса, имевший друзей – военных, тех, что после институтской скамьи ушли в оборонное дело: строили реакторы для крейсеров и подводных лодок, создавали взрывчатку для атомных боеголовок, обслуживали ядерный полигон в Казахстане, – он, Накипелов, из газет и телепрограмм слышавший непрерывно о возможной ракетной войне, о всеобщей ядерной смерти, не пускал эту мысль глубоко, оставлял ее на поверхности, где она, обедненная, измельченная постоянным употреблением всуе, утратила свой предельный, гибельный смысл. Стала обиходной и вялой. «Энергия атома» – звучало как банальность в устах комментаторов. Никого не волнующая утомительная формула в многословных речах политиков.
Когда он узнал о Чернобыле, о случившейся аварии, и пришла из министерства заявка, вызывающая его в район катастрофы, и он спешно укладывал вещи, прощался с женой – он не думал об энергии атома.
Когда из Киева, прямо с вокзальной площади, помчала его машина в Чернобыль, и вокруг зеленели леса, белели нарядные села, летали над нивами аисты, и вдруг на приборе дрогнула и пошла тончайшая легкая стрелка, и он понял – это дохнуло и дунула через поля и дали невидимая, источающая радиацию станция, это породило в нем чувство тревоги, любопытства и нетерпения, но он не думал об энергии атома.
И когда в Чернобыле, в здании штаба, перед которым благоухали чайные розы и машина с цистерной медленно катила, распустив водяные усы, орошала пыль, не давая взлететь мельчайшим радиационным частицам, но казалось, она поливает розы, – когда в штабе в присутствии министра, академика, двух генералов ему давали задание – пройти под днище реактора, соорудить резервный фундамент, и он разглядывал снимки станции, развороченный, в чадной дымке реактор, полосатую трубу, проломы на кровле, тогда, продумывая инженерный план операции, он все еще не думал об энергии атома.
И лишь часом позднее, когда военная машина доставила его на станцию и он увидел белоснежный застекленный брусок административного корпуса, памятник Ленину, предпраздничные транспаранты, бегущую строем роту солдат – все в масках, безликие, чавкающие сапогами в белесой разлитой жиже, транспортеры, обитые листами свинца, как бронтозавры, уползавшие в промзону; увидел, как бригады рабочих в респираторах спали вповалку у проходной и автоматчики, взмыленные, потные, кричали сквозь маски на двух полковников, оттесняя их от прохода; лишь когда промчались мимо пожарные машины, воющие, красные, с лиловыми вспышками, и молоденький, гибкий, в белой шапочке лейтенант вел его по коридорам, заставляя прижаться к стене, подальше от прозрачных, пропускавших радиацию окон, и за стеклами безлюдно и дико, освещенная тусклым солнцем, расстилалась промзона с брошенными, остановившимися кранами, бульдозерами, бензонасосами, – тогда, нырнув за лейтенантом в люк, выскочив на открытый воздух, ощутив сквозь одежду содрогнувшимся беззащитным телом поток радиации, пронзающий его, он пережил вдруг глухой, затмевающий солнце удар смятения и ужаса, сместивший пласты пространства и времени, впервые остро, жутко ощутил свое бытие. «Энергия атома», – подумал он, пробегая за лейтенантом. «Энергия атома» – уклонялся от ковша брошенного зараженного экскаватора. «Энергия атома» – нырял в тоннель, где блестела узкоколейка и мчалась из-под земли вагонетка, подгоняемая хрипом и рыком. «Энергия атома»…
В Бродах он строил реакторный зал, видел, как собирают реактор, драгоценные, сияющие, из нержавеющей стали конструкции. Множество рук создавало его, холило, нежило, отдавало свои тончайшие живые энергии. Реактор казался вершиной, к которой стремилось людское сознание. Был совершенством. Походил на лучистое рукотворное светило.
В Чернобыле обугленный чадный реактор разорвал свой бетонный кокон, выставил раскаленное ребро, дышал ядовитой ноздрей – обернулся злом и несчастьем, обернулся проклятьем. И Накипелов, энергетик и атомщик, впервые испытал мучительный, разрушающий душу обман. Обман профессии. Обман науки и техники. Обман цивилизации, заманившей человечество, закупорившей его в свои оболочки, заминировавшей готовыми взорваться реакторами.
Это чувство обмана, чувство совершенного промаха усложнялось, становилось невыносимым, когда вечерами возвращался со станции. Сбрасывал по пути пропыленную радиацией одежду. Вставал под душ в брезентовой, натянутой у дороги палатке. Пропускал сквозь пену дезактиваторов свой зеленый «уазик». Возвращался в Чернобыль.
В общежитии на койках отдыхали, спали полуголые люди, вялые, недвижные, словно оглушенные. Он ложился у окна, за которым свежо и клейко зеленели тополя. Включал транзистор. «Маяк» молчал об аварии. Но западные радиостанции вели непрерывные передачи о Чернобыле. О числе сгоревших в пожаре. О числе погибших от взрыва. О числе пораженных лучами. О женщинах, взращивающих в чреве уродов. О мутантах, готовых появиться на свет. О юношах, обреченных на бесплодие. О пашнях и нивах, потерянных навеки для плуга. О реках с ядовитой водой. О городах и селениях, покинутых навсегда. О русских атомных станциях, сулящих беду всему миру. О русских ракетах и армии, готовых к войне и удару. Об угрюмой, загнанной и забитой стране. Об угрюмом, обреченном на вырождение народе, чьи храмы осквернены и в руинах, пророки побиты и изгнаны, поля не родят, врачи не лечат, учителя не учат, женщины не рожают, мужчины пьют и бездельничают, торговцы воруют, судьи – мздоимцы, власти глухи и жестоки, и Чернобыль – страшное перед миром свидетельство вырождения системы. Последний тупик пути. Завершение русской истории.
Он слушал умные, точные, непрерывные передачи. И каждая была, как игла, вонзаемая в больное беззащитное место. Он лежал пронзенный, а иглы продолжали втыкать, словно кто-то беспощадный, ведающий все его болезни и хвори, его недуги и слабости, пытал его страшной пыткой. Требовал отречения. Доводил до безумия. Истреблял волю к жизни.
Он мучился, сопротивлялся, боролся. Не мог отличить правду от лжи. Все звучало как последний ему приговор. Приговор всему, что любил, из чего состоял. Чему служил, поклонялся. И только ненависть, с которой они говорили, ненависть, с которой мучили его и пытали, отрезвляла его. Спасала от искушения поверить. Рождала встречный отпор.
Ему вдруг начинало казаться, что авария не случайна. Они, ликующие по поводу несчастья, знали о близкой аварии. Ждали ее и готовили. Следили из космоса, брали воздушные пробы. И едва полыхнуло над станцией, дрогнули стрелки на счетчиках, как разом включились все передатчики. Улюлюкали, винили, злорадствовали. Натравливали мир на пожарных, что гасили огонь на кровле третьего блока, падали в удушье и рвоте, погибали на операционных столах.
Враг был не только там, у микрофонов враждебных студий. Он был здесь, где-то рядом. Пробрался в министерства и тресты. Проник в Госплан. Просочился в науку. Путал карты. Подсовывал гибельные, обреченные на провалы проекты. Травил моря. Сводил леса. Заливал угодья. Закладывал в программы ложные идеи. Устранял творцов. Опутал всех неразберихой и волокитой. Связал всем руки. Стиснул всех в беспомощный, недвижный, неспособный к движению узел. И надо искать врага. Надо найти врага. Вырвать с корнем врага. Разрубить ненавистный узел немедленно и жестоко, уповая на прошлый грозный, никем не забытый опыт.
Так действовали на него передачи.
Но так было только вначале. И мысль о коварных врагах, проникших в систему, толкавших ее к катастрофе, мысль о диверсантах, вредителях постепенно отходила, теряла свою убедительность. Уже не казалась спасительной. Спасение было в другом. Из другого чувства строился в нем отпор.
Рабочие, с которыми ежедневно погружался в тесную штольню, лежавшие рядом с ним на кроватях, – их усталые руки, расслабленные, отдыхавшие мускулы, похудевшие лица, невнятные бормотания во сне. Вот кто поможет выстоять. Кто не даст погибнуть стране. На них натолкнулась беда, останавливается катастрофа. На них вся надежда.
Добродушны, дружелюбны, наивны. Разговоры о деньгах и о женщинах. Не прочь побранить начальство. Матюгнуть руководство. Отмахнуться от надоевшего лозунга. Но когда случится напасть, откуда берется в них сила духа, умение работать, молчаливая готовность к жертве?
Он, Накипелов, комплектовал из монтажников группу для поездки в Чернобыль. Уже знали о погибших пожарниках. Об оставленной Припяти. О прожигающем сталь котле. Он не зазывал людей, люди сами к нему сходились. Шли в кабинет, ловили на ходу в коридоре, будили ночными звонками: «Возьмите в Чернобыль!» Не спрашивали о заработках, об опасности, а только о грунтах, механизмах, о том, как идти под реактор. Один ушел в отпуск, копался под цветущими яблонями. Другой считал дни перед рождением ребенка. Третий справлял юбилей. И все решили: в Чернобыль.
Шахтеры били туннель вручную, без комбайнов и комплексов, которым просто не было места среди зараженной земли. С отбойными молотками, лопатами, с ручными вагонетками, считая часы и минуты, рвались под реактор.
Работали так, как прежде никогда не работали. То и дело выжимали рубахи. С полуслова, с полувзгляда понимали друг друга. Единым дыханием и стоном пробивались под блок, под взрыв, чувствуя головами накаленный урановый ком, гулы и хрипы аварии, ожидая в любую секунду, как сверху опустится, пройдет сквозь них, испепелит огромный расплавленный столб. Торопились поймать его на лету. И в этой работе, казавшейся почти безнадежной, были своя удаль и лихость, редкое, доселе незнакомое счастье. Они были готовы погибнуть, жертвовать собой за «други своя», спасали других, неведомых, спасали землю и Родину. Они и есть сама земля, сама Родина. Вот что он чувствовал в шахте.
Когда был пробит туннель и монтажники с бетоном и трубами начали строить фундамент, к ним в штольню то и дело являлись академики, генералы, министры – в респираторах, робах, перепачканные жирной землей. Красные от бессонных ночей глаза. Хриплый сквозь маску голос. Стук молотков, мастерков. Лязг лопат, скрип вагонеток. И Накипелов, утомленный, едва держась на ногах, поясняя начальству ход монтажных работ, вдруг испытал на мгновение: все они, генерал, академик, министр, и он сам, Накипелов, и толкающий вагонетку шахтер, и те, наверху, солдаты, кидающиеся на уран, и пикирующий на блок вертолетчик, и другие, бессчетные, съехавшиеся на аварию, и все, безвестные, населяющие великую страну, – все они единый, нераздельный народ, готовый на жертвы и муки, одолевающий напасти и беды, стремящийся сквозь все катастрофы к неизбежному добру и цветению…
Об этом на мгновение подумал, глядя на Фотиева, Накипелов – не мыслью, а моментальным страстным и горьким чувством, растягивая рот в длинную волчью улыбку.
– Вот ведь какой вопрос хотел вам задать, Николай Савельевич. Сможем или нет отбиться? Пустим к себе врага на порог? В свой дом, в свою хату. В Смольный, в Кремлевский дворец. Или станем драться за каждый проулок, за каждый подвал и чердак? За звезду на башне. За флаг над дворцом. Об этом пришел вас спросить!
Фотиев смотрел на его сильное, напряженное тело, готовое к непомерным усилиям. На обветренный лоб, на котором пролегли две глубокие, крест-накрест, морщины, как отпечаток противотанкового надолба. И видения Чернобыля: красное зарево над далекой вечерней станцией, собачья морда с кровавой дырой, – эти видения прошли, заслоняя лицо Накипелова. Он задумчиво ответил:
– Этих пораженцев немало, и они с каждой нашей неудачей плодятся. Чернобыль наплодил не только мутантов, но и пораженцев – социальные уроды Чернобыля! Но есть и другие. Такие, как вы, Анатолий Никанорович! Вручную, с лопатой идут на кипящий реактор. С вилами и цепами – на СОИ. Я вас понимаю, ах как я вас понимаю! Быть может, и сам таков. В глубине души, в минуты отчаяния! Если затравят, затопчут, возьмут в тройное кольцо и сквозь мегафон: «Сдавайся!..» Да никогда! Лучше гранатами обвешаться и на собственную мину упасть! Как наши парни в плену в Пакистане. Помирать, так с музыкой, к чертовой матери и себя, и врагов подорвать. Вы нам СОИ на голову? Вы нас лазером на сто частей? Наши ракеты на активном участке? Наши шахты рентгеновской пушкой? Наши города и заводы с орбит?.. А не хотите где-нибудь на Чукотке, на разломе коры, – ядерный заряд в миллиард мегатонн! И себя взорвем, и ваш континент! Всю цивилизацию, и свою, и вашу, в пар, в белый дым, в огонь небесный! Ни вас, ни нас не останется. Не хотите? Не честно? Не гуманно?.. Честную войну захотели под Москвой в сорок первом?.. Вот как иной раз думаешь, когда затмит! Когда безумие. Когда выхода никакого. Я и сам, Анатолий Никанорович, себя на этой мысли ловлю. И вас хорошо понимаю…
Маленький утлый вагончик. Накаленная печная спираль. Чайник с букетом пара. Пакетик с карамельками. Соотечественники собрались и беседуют. Соотечественники сошлись, чтоб попить в пересменку чаек. Сначала, как всегда, о погоде.
Потом – о соседке Марии Ивановне. А уж потом, как положено, – о конце света, о бессмертии души, о судьбе государства Российского.
– Но есть третий путь, единственный, спасительный. Не путь перебежчика. И не путь «истребителя танков». А творца, созидателя – путь возрождения… Есть люди, великие, – я называю их великанами. Они создают идеи, готовят теорию, спешно, денно и нощно. Чтоб успеть, не опоздать, не дать сокрушиться системе. Открыть в ней, уникальной, данной нам в историческое пользование, выстраданной и оплаканной, открыть в ней возможность цветения… Экономика. Управление. Социальная сфера. Право. Государственные институты… Все осмысливается с новых воззрений, собирается в единую живую теорию живого, творческого социализма. Она, теория, должна оживить омертвелые двутавры, заложенные в обществе полвека назад. Не вырубить, не выломать, не бросить в металлолом эти изношенные опоры и крепи, а превратить их в живые, стремительно возрастающие, постоянно обновляемые стволы и ветви. Не застывшая башня, а древо. Вот где путь открытий и творчества! Вот в чем патриотизм, служение! Не есть лебеду, не минировать себя и других, не строить на последний грош авианосец и танк, а в сверхусилии ума и творчества создавать идеи. И инженеру, и садоводу, и генералу, и священнику, и писателю, и управленцу, и главе государства, и самому малому клерку. Всем патриотам – работа!
– Так в чем же, в чем же работа? В чем ваша работа, Фотиев? – Накипелов жадно, в напряжении тянулся к нему, требовал, вырывал у него признание. – В чем ваше дело?
– «Вектор»!.. Одно из порождений теории. Пусть самое первое, малое. Их больше! Их бесчисленно много! Но «Вектор» первый. Он пробился, пробуравился, оплодотворил эту стройку. Начал свой рост и развитие. В утробе этой стройки уже существует плод. Он еще эмбрион. Едва заметен. Но он – уже жизнь, биение! Стройка беременна «Вектором»… Мне нужна помощь, поддержка. Чтоб его не убили. Не сделали аборт. Чтоб с ним не случился выкидыш. Мне нужна ваша помощь, Накипелов.
– Какая?
– Возьмите «Вектор» к себе. Его главное место не на штабе, а в цехах и бригадах, в самом пекле работы. Там его среда обитания. Там его соки, температура. Там он мгновенно кинется в рост, сотворит свое чудо… Возьмите «Вектор» к себе!
– В чем его суть? Я должен в нем разобраться.
– Для этого вы и пришли. Я знал, что придете. Менько не придет. И Язвин ко мне не придет. И Лазарев не придет. А вы – я знал, что придете. Я буду читать вам «Вектор».
– Читайте. Буду слушать… Я тоже думал об этом. Вы правы – и инженер, и священник. И генерал, и вахтер… Всем патриотам собраться – такое время настало, – надо спасать государство. Как батьки наши спасали…
– Но не ударом ракет, не слепым отпадением от веры, не ненавистью и лукавством, а великим трудом и творчеством… Продлить свой суверенный путь! Отстоять свой суверенный космос! Наш вклад в общий космос. Наше неповторимое слово!
– Мои мысли!.. Читайте «Вектор», сейчас!..
– Сейчас и буду читать. И вам, и Баталовым. Вот только давайте чайку попьем. Давайте чайку с карамельками…
И он, возбужденный, радостно на всех озирался. Уже не пророк, не вития, а суетливый гостеприимный хозяин. Расставлял перед всеми бумажные стаканчики, хватал с огня чайник. Готовился угощать и потчевать.
И опять ему было не суждено налить в стаканчики чай. Дверь отворилась, и в белом облаке пара, напуская в вагончик гарь от проехавшего самосвала, вошли журналист Тумаков и начальник строительства Дронов. Остановились у порога, натолкнувшись на занятые стулья и лавки.
– Да у вас тут полна коробочка! – недовольно заметил Дронов. – А я к вам прессу привел. Думал, вы о «Векторе» немного расскажете.
– Хотелось побеседовать, – сказал журналист, всматриваясь в таблицы и графики и тут же, с любопытством, – в лица сидящих. – «Века торжество», не так ли?
Тихонин, Вагаповы встали, смущенные появлением Дронова. Начали пробираться к дверям.
– Останьтесь, – удерживал их Фотиев. – Всем места хватит. Потеснимся на лавке. А стул – Валентину Александровичу. А вы вот тут, на краешке! – показывал он журналисту конец деревянной лавки. – Хорошо, когда много людей! Когда коробочка не пустая!
Дронов с Тумаковым уселись, и начальник строительства недовольно поглядывал на рабочих в подшлемниках, на сжавшегося в комочек Тихонина, на Накипелова, выложившего на стол малиновые кулачищи.
Журналист, уловив всеобщую неловкость, попытался ее нарушить. Заговорил, обращаясь к хозяину, как бы продолжая недавний с Дроновым спор. Приглашал к участию Фотиева и, как бы ненароком, выложил и включил диктофон.
– Я здесь говорил Валентину Александровичу, что сегодня, после Чернобыля, атомные энергетики – самые ненавистные для публики люди. Раньше были гидротехники, которые хотели реки с Земли на Марс перебросить, наполнить марсианские каналы. Мелиораторы, которые луга и леса губили. Архитекторы, которые памятники архитектуры взрывали. А теперь – атомные энергетики. Вами матери детей пугают. О вас писатели разоблачительные романы пишут. И вам, что ни говори, приходится с этим считаться. Еще недавно вы были самые привилегированные, неприкасаемые, а сегодня – самые поносимые. Вам стало труднее работать! – Он подкладывал Дронову диктофон, словно провоцировал его, искушал.
– Здесь много поверхностного, дилетантского, – раздраженно ответил Дронов. – Все хотят писать катастрофу. Все перья пишут сейчас катастрофы. Я бы этих писателей пропустил через Чернобыль. Пропустил через Афганистан. Дал бы им хоть одну котельную спроектировать. Хоть один вахтный поселок построить. Тогда бы и разговаривал с ними на равных. Винился бы перед ними, прощения просил. А то сидят на дачах в венских стульях, слушают «Ростовские звоны», ездят по заповедникам, по «Золотому кольцу», и из своих венских кресел в нас комья грязи бросают. Мы же не лезем в их маразматические романы! В их скукоту и серость!.. Вы правы, очень мешают работать!
– «Партия зеленых» очень сильна в культуре. Наше общественное мнение позеленело. Было красным, а стало зеленым! – шутил журналист, оглядываясь на Фотиева, стремясь вовлечь его в спор.
– Что бы там ни щебетали филологи, а у государства были и будут инженерные, индустриальные, оборонные заботы. И каких бы собак ни вешали на инженеров, а в Арктику, на ледовый шельф, на дно океана пойдут не писатели, а инженеры. На СОИ американцам ответят не писатели, а инженеры. Это сейчас мы церемонимся, позволяем себе роскошь запрещать важнейшие инженерные проекты. Но есть, вы знаете, такая категория: «Надо!» Когда все прочие средства не действуют, когда хозрасчет захлебывается, когда подряд не срабатывает, тогда говорят: «Надо!» И разворачивают огромную стройку! Пускают Сталинградский тракторный или челябинский танковый! Когда нефть кончается, а дровами города не согреешь, атомоходы не раскочегаришь, говорят: «Надо!» – и строят атомные станции, несмотря на любые Чернобыли!
Дронов был раздражен, утомлен. В кабинете, в управлении строительством, его ждали дела. Звонки в министерство, в ЦК. Переговоры со смежниками. Неподписанные приказы и письма. Ждали начальники двух отделов, чтобы обсудить ситуацию с заводом металлоконструкций, с несовершенством технической документации. А вместо этого он терял драгоценное время на досужие разговоры, нянчился с этим газетчиком, вел в присутствии посторонних несвойственные ему разглагольствования, которые к тому же заносились на пленку.
– А вы? – обратился журналист к Фотиеву, чувствуя раздражение Дронова. – А как вы относитесь к категории «Надо!»? К силовому управлению?.. «Надо!» – и вот вам Тракторный. «Надо!» – и вот вам танковый. «Надо!» – и Беломорско-Балтийский канал. «Надо!» – и магаданское золото. «Надо!» – и коммунизм через двадцать лет. «Надо!» – и компьютеры в каждой избе… Как вы относитесь к этой надежной, проверенной формуле, способной и горы свернуть, и любую стройку из провала вытянуть, вы, управленец нового типа?
Дронов поморщился. «Новый тип» управленца подразумевал «старый тип». И он, Дронов, в глазах журналиста и был этим «старым типом». А этот Фотиев в куцем костюмчике, без года неделя на стройке, взятый из милости по каким-то одному Горностаеву известным мотивам, этот Фотиев был управленцем «нового типа». Очевидная бестактность газетчика рассердила Дронова, и он с трудом сдержался.
– Директивное управление, «силовое», как вы его называете, возможно, полезно, иногда неизбежно в том случае, когда понятно, чем управлять. Если понятна картина стройки, экономики, государства и общества в целом. – Фотиев говорил теперь медленно, сдержанно, почти бесстрастно, без недавнего жара и пафоса. – Гиганты социалистической индустрии, построенные на пустыре методами директивного управления, – есть предмет нашей национальной гордости, памятники нашей способности выжить и выстоять. Кто кидает в них камень, у того ни ума, ни сердца. Но с тех пор наша экономика разрослась непомерно и как бы скрылась от глаз управленца. Выпала из поля зрения. Окуталась дымом, тайной. Директивное управление в этих условиях невозможно и гибельно, плодит ошибки, разрушает. Управлять развитой экономикой, зрелым обществом методами диктатуры – значит постоянно травмировать их, усугублять болезнь, бить ногами больного.
– В чем же, по-вашему, болезнь? – Журналист подкладывал Фотиеву диктофон в кожаном футлярчике с пульсирующим красным глазком. – Какие, по-вашему, главные симптомы болезни?
– Не одна, а множество давних и недавних болезней, загнанных внутрь неверным лечением, перешедших одна в другую. Обрывки не доведенных до конца реформ. Обломки незавершенных реконструкций. Швы и рубцы скороспелых слияний. Непроверенные, противоречащие друг другу тенденции. Тысячи запутанных в огромный клубок проблем, как ком пластилина из залипших, перемешанных друг в друге цветов. И все это продолжает кружиться, мешаться, взывает, орет, требует немедленного спасения. Силовое управление, как хирург-слепец, вонзает ланцет наугад.
Дронов смотрел на Фотиева почти с презрением. Не понимал, зачем ему слушать эти банальности, никак не связанные с реальной кромешностью стройки, с громадным, неизбежно мучительным опытом, который он, инженер-энергетик, подымаясь по ступенькам карьеры, копил в себе, умножал. И теперь, обладая властью, доверием государства, делал здесь, в этих льдах и болотах, государственной важности дело. Смертельно уставая, изматываясь, двигал, толкал вперед эту стройку.
– Горе-лекарь лечит не болезнь, а последствия последствий болезни. Врачует язву желудка, не ведая, что она – результат нервного расстройства, а то поражается слабостью мышц, лишающей нас подвижности. – Фотиев продолжал говорить спокойным, замедленным, читающим голосом. – Поиск быстрого чудодейственного лечения, готовность идти на любой риск, на любые жертвы – людского труда, природных ресурсов, – лишь бы хоть что-то улучшилось, приводит к дополнительным заболеваниям. К срыву заданий, расточительству, погублению природы. Это касается индустрии. Это касается общества в целом. Мой «Вектор», если его ввести в этот запутанный, из обрезков и петель, клубок, обладает свойством распутывания. В этом его целебная сила. Это делается без вмешательства извне, благодаря лишь внутренней органике жизни. «Вектор» выявляет объект управления. Указывает на болезнь. Горе-лекарь надевает очки. Начинает уверенно, умно лечить.
Дронов вдруг перестал его слушать. Почувствовал огромное утомление – от сегодняшнего, еще не завершенного дня, сливающегося через короткую тревожную ночь с днем вчерашним, с позавчерашним, со всем тяжелым, быстротечным, как день единый, годом, с другими, близкими, удалявшимися в прошлое годами, где – стройка за стройкой, котлован за котлованом, бетон за бетоном – громоздились плотины, дамбы, реакторные и турбинные залы и некогда было оглянуться на другую жизнь, на ту далекую, где оставалась любимая Москва, снегопад в переулке с белыми и желтыми домами, снег на лепном карнизе, черная ветка липы на фоне полукруглого окна и они с женой, молодые, любящие, не ведающие о грядущем, бродят в полутемных подворьях, проходят сквозь крохотные запорошенные дворики, пока внезапно, сочно не откроется набережная с мельканием огней, розовое, янтарное зарево Кремля и прозрачно-белый, как из литого стекла, столб колокольни.
Жена весь век без него, живут и старятся порознь. Сын вырос без него, еще недавно лежал в колыбели, а уже боевой вертолетчик. Снижал вертолет над горячей африканской пустыней, где голодные эфиопские толпы, – доставлял им мешки с мукой. Пикировал на афганские ущелья, где горели и взрывались колонны, – прикрывал их огнем своих пушек. Нависал над чернобыльским кратером, ныряя в ядовитое облако, – брал радиоактивные пробы.
Оставить наконец эту стройку, эти топи и льды. Переехать в Москву, куда зовут его в министерство. И пока еще есть в нем силы, последний остаток свежести, побыть хоть немного всем вместе. Наглядеться, надышаться друг другом.
– Но ведь все-таки есть среди современных хозяйственников, современных управленцев такие, кто волей, мудростью, опытом двигают дело? – допытывался журналист. – Существуют настоящие хозяйственники, что называется, герои производства?