Текст книги "Шестьсот лет после битвы"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 37 страниц)
– А что, так и сделаю! – обещал Евлампиев.
Они чокнулись с Горностаевым, и тот, держа стакан, стал обходить гостей, чокаться, повторяя:
– За «Вектор»… За «Века торжество»!..
Антонина, звякнув стаканом, почти испугалась. Угадала, что речь идет о ее дорожном знакомце. Это он, в пальтишке на рыбьем меху, с портфельчиком времен ГОЭЛРО, – он был в автобусе. Защитил убогого, укротил бича, говорил ей о неведомой рати, смотрел на нее в полутьме счастливым лицом. И возникла неприязнь к Горностаеву. К его высокой, статной фигуре. К красивому дорогому костюму. К мягкому голосу. К дому, в котором собраны африканские резные фигуры и русские, вынесенные из брошенных изб иконы. К рассказу о чудаке, в котором был глум и одновременно тонкий, хитрый расчет. К тонкому, умному, из расчета и глума, владычеству над всеми собравшимися. К недавнему владычеству и над ней, Антониной, привязанной к этому дому невидимой, унижающей ее чем-то зависимостью. И вдруг захотелось встать и уйти. Молча встать и уйти. Вот сейчас подняться и выйти.
Но снаружи был ветер, мороз. Столбы ледяного, застывшего над станцией света. А тут тепло. Сладкий треск в камине.
Гости собирались уже разойтись, уже несколько раз почти поднимались, направлялись к вешалкам. Но каждый раз оставались в креслах, удерживались в тепле какой-нибудь необязательной фразой. Цеплялись взглядом за решетку камина, за стаканы с бренди, за уютное убранство дома, за пределом которого – черные наледи бетонки, спекшиеся металлические сугробы, продуваемый вьюгой город.
– Все-таки, я говорю, западногерманские задвижки отличные! – произнес одну из таких необязательных фраз Лазарев. – Я с ними горя не знал. Поставлю, и стоят с микронной точностью. А наши вместо немецких прислали, пять раз переставлял! Там прокол! Там протек! И кто их только делал? Все-таки нет, не можем, не умеем настоящие вещи делать! – Лазарев заряжался раздражением. – Не хватает нас на целую вещь, ровно на одну треть недоделываем! Дорогу кладем – на одну треть недокладываем. Дом строим – на одну треть недостраиваем. Деталь точим – на одну треть недотачиваем. И вся-то наша жизнь на одну треть недоделана, от сантехники до реактора. Так и хромаем на культяпке обрубленной. А туда же, в Европу лезем, Европу жить учим!
– А что, и Европе есть чему у нас поучиться! – возражал Накипелов все еще благодушно, но построже, пожестче, обращал свою жесткость не в адрес Лазарева, а скорее в адрес Европы. – Я ведь помню, как они на наш спутник ахнули, на Гагарина рот раскрыли! И на первую атомную в Обнинске – какая суматоха была! И на первый наш пассажирский, реактивный, на «Туполев-104», кудахтали, боже мой! И Европе есть чему у нас поучиться, когда не баклуши бьем, а вкалываем во всю Вселенную!
– Было, да сплыло! Профукали! – Лазарев закипал, возмущаясь прекраснодушием Накипелова, виня лично его за технологическое отставание. – Проели, прокутили, на дуде проиграли! Откуда жирок-то взялся? В войну мальчишки голодные на морозе шпинделя крутили, умирали, а детали точили! Профессора, академики в шарашках на цепях сидели, бомбу изобретали! Вот и Обнинск, и ваш пассажирский! А какой ценой, какими слезами и кровью? А мы, «застойники», эти слезы и кровь пропивали. И пропили, теперь башмаки покупаем – и оба на левую ногу. Утюг включаем, а из него дым! Форточкой в доме хлопаем – и вся стена выпадает!
– Ну уж вы перебрали с примерами! Это просто Вавилонская башня какая-то! – Накипелов еще старался шутить, но уже мрачнел, багровел, принимая наскоки Лазарева на отечественные достижения, как на себя самого. – Правильно, разболтались маленько, но опомнились, взялись за ум, слава богу! Жуликов посажали, дали по рукам. Теперь надо лодырей вздрючить. Пьяниц подлечить. А самим рукава закатать, как бывало, и сделать дело!
– Да какое там дело сделать! Никакого не сделаем! – тонко, желчно смеялся Лазарев, издеваясь над Накипеловым, над его упрощенной моделью экономического и социального обновления. – Обогнали нас капиталисты проклятые, обошли на прямом отрезке. И мы им за хвост уцепились, боимся руки разжать. Прицепной вагон: «Москва – Чернобыль»! Но в СОИ они нас с собой не возьмут, туда с нашим вагоном не лезь. Что, получили? На весь мир осрамились? Теперь они вам покажут! И в Афганистане, и в Анголе, и в Персидском заливе! Отовсюду повыкинут. Будете Нечерноземье осваивать!
– Это кому же, нам-то покажут? Мне? А вы-то откуда?
Не было недавнего дружелюбия, нависла ссора.
Антонина остро, испуганно чувствовала происшедшую перемену, расслоившую, разбросавшую всех по разным углам. И только Горностаев оставался невозмутимым. Казалось, был даже рад разногласиям, почти наслаждался. Словно этот спор был им задуман заранее, медленно готовился, создавался огнем в камине, свечами на березовой плахе, старой иконой. И теперь наконец увенчал собой вечер.
– Да зря вы, скажу я вам, надеетесь на вашу СОИ! – Накипелов набычился, наставил на Лазарева свои мышцы, покрасневшие надбровные дуги, гневно дышал ноздрями, уже не отличая его от врагов, желавших погубить государство. – Ну потратите вы свои триллионы, развесите свои фонарики! А мы их возьмем и погасим! Дунем – и нету! Решили Россию, как волка, красными флажками из космоса обложить? Смешно! Мы эти флажки перепрыгнем. Россия – не серый волк! Облавы на нее не пройдут!
– Как я ненавижу этот дешевый оптимизм! Как я ненавижу эту мелкотравчатую пропаганду, рассчитанную на дураков! – Лазарев и впрямь ненавидел. И впрямь, казалось, был с теми, кто в Ливерморе разрабатывал рентгеновский лазер. – Мы тридцать лет занимались этой дешевой брехней, клали на себя румяна и проиграли гонку. Вместо того чтобы честно анализировав, беспощадно себя судить, мы бодрились, кичились, румянились, а всю энергию, накопленную в недоеданиях, тратили на то, чтобы что-то запрещать, чему-то мешать, с чем-то и с кем-то бороться. Смешно сказать, дизайнеров и тех разогнали! Этикетку на банке огурцов нарисовать не умеем! Глядишь на этикетку, и от одного вида тошнит! А ведь какая этикетка, такие и самолеты! Какая этикетка, такие и компьютеры! Единая цивилизация и в гайке и в боеголовке!
– Да бросьте, зачем передергивать? – Накипелов сжал кулаки. – Может, этикетки кое-где и кривые, но перехватчики, слава богу, с тройной скоростью звука летают, и ракеты в квадрат попадают, и лодки по всему океану шастают! Оборону, слава богу, держим – и на востоке, и на западе. И на вашу разлюбезную СОИ тоже откликнемся и откликнемся, будьте спокойны, на всякую гнусь, и клевету, и злорадство, которые здесь, дома у нас, разные паникеры и пораженцы разводят!
– Перехватчики со скоростью звука? А вы у немчика на Красной площади об этом спросите! Лодки в Мировом океане?
– Прекратите, прошу вас! – Евлампиев их останавливал, разводил, страшился не ссоры, а самого предмета ссоры. Политической сути, в которую по долгу был должен вмешаться и в которую ему так не хотелось вмешиваться.
– Да ну, Анатолий Никанорович!.. Виктор Андреевич!.. Ну давайте о чем-нибудь полегче! Давайте анекдотик вам расскажу! – тосковал Язвин, дышал на свой черный перстень, не выдерживая яростной полемики. – Послушайте, какой анекдотик.
– Нет, они оба не правы! – пытался воткнуться Менько. – Слышите, вы оба не правы!
– Эх вы, голова садовая! – Лазарев презирал Накипелова, жалел его и одновременно не мог терпеть. – Волки!.. Флажки!.. Облавы!.. Сравнения у вас все сермяжные, деревенские! Взгляд из берлоги!.. Да вы понимаете, что такое СОИ? В чем их над нами могущество? Они приставят свои лазеры прямо вам в лоб, где бы вы ни находились – в кабинете или в туалете. Оккупация на космическом уровне! Режим военных комендатур от Москвы до Владивостока! Контрольно-пропускные пункты от Мурманска до Ташкента! Вам из города в город не позволят проехать. По малой нужде не дадут сходить. Будете в госдепартамент за пропуском обращаться. Они свои рубежи обороны провели по Садовому кольцу. А вы – облава!.. Волки!.. И это еще пустячки! Это еще ерундистика по сравнению с главным замыслом. Америка триллионы свои разбросает по европейским и японским фирмам, загрузит их на десяток лет, а когда заказы будут выполнены, то окажется, что Япония и Европа срослись неразрывно со Штатами в новейшую, небывалую, на технотронном уровне цивилизацию! В невиданную, неразрывную мощь! Перед которой мы – каменный век! Их ресурсы, людские, экономические, научные, их культура, их пространство срастутся в СОИ, в сверхцивилизацию двадцать первого века, и эта цивилизация будет против нас. И наша шестая часть суши, наши ресурсы, наши двести восемьдесят миллионов будут ничто перед этой грозной, оснащенной, планово развивающейся цивилизацией! Вот что такое СОИ! Если рассматривать мир не из вашей волчьей берлоги, не с мыльным пузырем парфюмерной пропаганды! Заметьте, все нынешние перемены, которые у нас затеваются, – это паническая попытка вырваться из-под зонтика СОИ!
Накипелов играл желваками, выражая высшую степень гнева. Мышцы на его плечах взбухли. Он держал на коленях два огромных набрякших кулака, готовых сорваться, устремиться навстречу Лазареву. А тот не замечал, продолжал глумиться, дразнить:
– Вояки! Кулаки-то пора убрать! Мириться пора, пока не поздно. А то и впрямь последнюю рубаху отнимут. Что осталось и то отберут. На мощь не попрешь с кулаками. На интеллект не попрешь! Ливию бомбили и будут еще бомбить. Никарагуа давят и додавят, как пить. В Афганистане у муджахедов уже и ракеты есть, а будут и танки, и вертолеты!.. И где наш ответ, позвольте? Чернобыль! Ансамбль песни и пляски Бурятской АССР! – Лазарев захохотал мелко, страстно. В его заведенных хохочущих глазах мелькнуло почти безумие.
– Врешь! – Накипелов надвинулся на него, как гора, готовый раздавить и расплющить. – Чернобыль не трогай! Я тебя там не видел! Солдатиков, мальчишек с тонкой шеей, которые на уран кидались, лопатой его хватали, – их видел! Вертолетчиков, которые на реактор летали, свинцовые «чушки» бросали, – тех видел! Шахтеров, которые под четвертый блок туннель били, под раскаленную топку, – их видел! Даже того видел. – Накипелов мотнул головой в сторону Менько. – А тебя не видел! Ты здесь отсиживался! Вы всегда отсиживаетесь, когда другие в огонь лезут! Когда Россия горит и другие за нее головы и жизни кладут, вы тут отсиживаетесь. Она вам мать, когда ей хорошо, когда ей сытно и ее доить можно. А когда ей худо, когда она в беде и нужде, в слезах и крови, вы от нее отворачиваетесь. Вы к врагу бежите, ворота ему отворяете, в дом с хлебом с солью пускаете. Были такие, которые Гитлера ждали, на танки его молились, с «юнкерсов» листовки хватали. А были другие, которые с бутылками на «тигры» кидались, по «юнкерсам» из трехлинейки гвоздили! Правильно вас Сталин к стенке ставил, и теперь поставим!.. Чуть покачнулось, чуть бедой запахло, и вы бежите! К тому, кто посильней, побогаче, у кого этикетка поярче и нужник потеплее. И Родину без боя отдать готовы. Черта с два! Додразнят они нашего мужика, доведут! За дубину возьмется. Додразните вы нас, за дубину схватимся. Будем дубиной авианосцы гвоздить, СОИ прорывать дубинушкой нашей. Ну да слава богу, есть кое-что и покрепче дубины… А предателей не терпели и терпеть не будем! Их на воротах вешали и в проруби топили. И будем топить, и вешать, и к стенке ставить! Ты все в Европу рвешься, все тебе здесь противно. Ты им, своим-то, скажи – нас нельзя оккупировать! Шестую часть суши, населенную таким народом, нельзя оккупировать, понял? Мы не колония, не Гренада!
А Великая держава! И с нами, господа, обращайтесь как с Великой державой!
– Сталина вспомнил? ГУЛаг? Крови мало пролили? Убийца! Палач!
Поднялся шум, гам. Лазарев, тонкий, визжащий, взвился на Накипелова. Метался перед ним, едва не задевая руками. Тот, свирепый и яростный, был готов его двинуть. Евлампиев втиснулся между ними, разводил их в стороны. Менько выкрикивал:
– Оба не правы, оба! Нужен другой подход! Всех собрать за «круглым столом»!
И только Горностаев оставался спокойным.
– Ну хватит, друзья! – сказал он внезапно, хлопая в ладони, и все, очнувшись, оглянулись на этот хлопок. – Действительно, закончим полемику. Завтра тяжелый день. Не будем ссориться. Нам завтра надо быть вместе. Есть нечто за пределами полемики. Нечто, нас всех роднящее… А теперь – маленький сюрприз. Развлечение. Чтобы страсти улеглись… На прощание.
Он вышел в комнату. Принес проектор с кассетой, в которую были заранее заряжены слайды. Выключил свет. Нацелил аппарат на белый участок стены.
– Полюбуемся на красоту природы…
Включил проектор. И загорелся слайд. Круглое пышное дерево начинало желтеть, золотиться. Под деревом светлая «Волга», его, Горностаева. Антонина в алом сарафане. Ее смуглые плечи, красные бретельки, схваченные косынкой волосы. Оглядывается, словно на оклик, усмехается. И кругом много золотого, прозрачного. Ранние дни сентября.
– Вот это другое дело! Это действительно красота! – Язвин с облегчением, стараясь поскорее забыть недавнюю суматоху, устремился к разноцветной картине. И все остальные, умолкнув, еще полные раздражения, повернулись к золотистому дереву, к алому сарафану.
А в ней, Антонине, – испуг: зачем? Зачем показывать посторонним то, что касалось двоих. Их поездка по окрестным лесам, по заросшим опушкам, где кусты с перезрелой малиной, и взлетают шумные рябчики, и желтеют цветы зверобоя, а в прозрачном, стеклянном просторе темнеют далекие избы, островерхие кирпичные церкви. И было так хорошо, так светло. Ничто не мешало, не мучило. Тот редкий чудесный день, когда было им хорошо. Зачем же теперь пускать в этот день посторонних?
Снова щелчок аппарата. Новый слайд. Золотая копешка соломы. На соломе – красный сброшенный сарафан. Сброшенная цветная косынка. Белые туфельки. И вблизи, за копешкой, синеватый проблеск реки, наклоненная ива.
– Замечательный натюрморт! – похвалил Менько, слегка хохотнув. – Вообще, Лев Дмитриевич непревзойденный мастер натюрмортов!
– Уж он большой мастер, – недовольно ворчал Накипелов, косясь на Лазарева.
– Зачем ты показываешь? – тихо сказала Антонина. – Мне неприятно. Прошу тебя, не надо.
– Ну что ты? – сказал Горностаев. – Ведь это красиво. Посмотри, как красиво. Ты думала тогда, я отправился за грибами, а я взял аппарат и тихонько пошел за тобой. Фотоохота.
– Прошу тебя, не показывай. Это не для всех. Я прошу!
– Ну еще два слайда, и все.
Он передвинул кассету. И возникла голубая заросшая речка со студеной водой, в которую кануло лето. И в эту воду, неблизко, светясь сквозь заросли зверобоя, сквозь узорные резные цветочки, входила она, Антонина. Белая, чуть размытая, не в фокусе, как в тумане. Входила в воду. Наполняла ее своей белизной, своим теплым свечением.
– Прекрати! – сказала она громко, пытаясь найти выключатель. Не нашла. Направилась к выходу. – Я ухожу!
Он кинулся ее догонять.
– Ну что ты? – догнал в прихожей, мешая взять шубу. – Обиделась? Но ведь это красиво! Должен же я был их успокоить! Твои предрассудки…
– Я просила тебя не показывать! – Она с силой вырвала шубу. Подумала: «Вот и случилось. Чего ждала, то случилось».
– Останься! – не пускал он ее. – Они сейчас разойдутся. Может, я действительно поступил бестактно. Но я хотел их отвлечь. Как стадо быков! Ну прости, ну останься.
– Мне тяжело у тебя.
– Я вижу, ты решила устроить маленькую сцену. – Он начинал раздражаться. – В дополнение к той большой, что уже устроили. Сегодня все решили капризничать. Все чем-то недовольны. Извини, не сумел угодить!
– До свидания, – сказала она, отворяя дверь, впуская стужу. Шагнула навстречу черной мерцавшей тьме.
– Жаль. Не смею задерживать. Обращусь к тебе, когда почувствую, что твое настроение улучшилось.
Она уже шла. Перешагивала квадратный желтый снег под окном. Ступала на ледяную дорожку к бетонке, где прогудел ночной самосвал. Над спящим городом стояли недвижные кристаллические столбы морозного света. Но выше, в высоком тумане, что-то шевелилось и двигалось. Казалось, прозрачный небесный конь, запряженный в сани, движется в морозных туманах.
Она смотрела на небо и думала: «Все хорошо… Так и надо… Нет ничего и не будет…»
Глава шестая
Фотиев, побывав в управлении стройки, получив квиток на жилье, вернулся на автобусе в город. Нашел общежитие. В комнате на застеленной кровати сидел парень в спортивных брюках и майке. Пришивал к рубашке пуговицу. Стол был накрыт клеенкой, пустой, с катушкой ниток. На подоконнике стоял кассетник. Парень был светловолосый, бледный, болезненный. Сероглазый. Грудь и плечи мускулистые, крепкие. Руки, с черными ногтями, в ссадинах и царапинах, ловко орудовали блестящей иголкой.
Другая кровать была аккуратно застелена. Фотиев оглядел ее с благодарностью, сам не зная к кому. Прицелился на пустой край стола. Его край.
– Вечер добрый. Жильцов принимаете? – Он снимал шапку, поглядывая, куда бы ее положить. Положил на кровать. – Не стесню?
– Заходите, – ответил парень. – Двухместная комната. Здесь сварщик жил со второго участка. Уехал, совсем.
– Ну, значит, я за него. – Фотиев чувствовал застенчивость парня, будто тот был не хозяин, а гость. И от этого сам смущался. – Думаю, сживемся, подружимся. Меня зовут Фотиев Николай Савельевич.
– А меня Вагапов Сергей. – Парень привстал, и они пожали друг другу руки. – Это все ваши вещи? – Парень осмотрел портфель, пальто, шапку. – Других нету?
– Еще не разжился, Сережа, – усмехнулся Фотиев. – Не успел. Еще разживусь!
– Это как жить будете, – осторожно заметил парень.
– Живу я скромно. В театры не хожу. На бензин мне не надо. И в карты не играю.
– Тогда разживетесь. – И парень первый раз улыбнулся. Его бледное худое лицо стало от улыбки добрым, доверчивым.
И Фотиев, отвечая на эту улыбку, вдруг почувствовал, что кончились его скитания, кончилась дорога. Он наконец доехал, остановился. Здесь его пристанище, дом. И в этом доме рядом с улыбнувшимся парнем, в этой маленькой чистой комнатке, будет ему хорошо.
– А нет ли у тебя чайника, Сережа? – Он раскрыл свой портфель, извлек из него пачку чая с индийским слоном, пачку сахара, обрезок батона. – Иду сейчас, дрожу и мечтаю. Есть же, думаю, где-нибудь в этом городе обыкновенный кипящий чайник. Где бы кипяток раздобыть?
В дверь без стука заглянуло женское большеглазое лицо. Промелькнула поправлявшая волосы рука.
– Сереня, ну иди же! – Женщина увидела постороннего, отступила. – Да ты не один…
– Сосед приехал. Сейчас вместе придем. – Сергей ловко откусил нитку, натянул рубаху. – Ну, пойдемте к брату, – пригласил он Фотиева. – Как мечтали, так и случилось. У них чайник поспел.
Они перешли в соседнюю комнату. Там был другой мир. Хозяин Михаил Вагапов – те же сильные, грязноватые, неотмываемые руки, те же серые глаза, что и у брата. Только все крепче, здоровей и мужественней. Румянец, жесткая зоркость в глазах, маленькие светлые усики над крепким ртом. Его жена Елена в широком, как балахон, домашнем платье, с белыми крупными руками, которые она то и дело складывала на дышащем большом животе, словно прикрывала, пригревала его.
В комнатке было тесно, негде ступить. Множество домашнего скарба. Уже подержанного, послужившего и только что купленного, приобретенного впрок. На стене без шкафа, упрятанные за штору, висели на распялках платья, костюмы. В углах стояли один на другом чемоданы – заменяли комод. На спинке кровати красовались только что купленные детские ползунки. И вид этой детской одежды, уже поджидавшей неродившегося ребенка, тесная комнатка, переполненная до предела не только вещами, а молодой, крепкой, сильной жизнью, готовой разорвать и раздвинуть эту тесную оболочку, – все это радостно почувствовал Фотиев и опять улыбнулся.
– Да вы не смотрите, что у нас так тесно, – смущалась хозяйка. Радовалась этой улыбке гостя, угадывала его мысли. – Нам скоро квартиру дадут. В шестнадцатиэтажном доме. Через месяц ключи раздадут.
– Проходите, садитесь. Будем знакомы. – Михаил подставлял к столу единственный стул. Сам теснился на кровати, подсаживая брата. – Лена, давай-ка нам к чаю джем. Да завари покрепче. А гостя заварку не тронь. Потом пригодится.
Фотиеву с первой минуты стало хорошо и свободно среди этих едва знакомых людей, очень молодых, очень дружных и любящих, отворивших ему свои двери, пустивших его без расспросов в свое застолье.
Пили чай. В доме не оказалось хлеба. В дело пошел батон, принесенный Фотиевым. Поделили поровну, густо мазали джемом.
– А я сегодня с замминистра разговаривал лично, – сказал старший Вагапов. – Подошел ко мне прямо у реактора и спросил, как дела, какие проблемы. Я и сказал, какие проблемы. Бывают ничего дела, а бывает хреново. Пусть начальство дает фронт работ, пустим блок к сроку. А не будет фронта – сорвем пуск. Еще про калорифер ввернул неработающий. Околеть, говорю, можно от холода.
– Так и сказал министру? – испугалась за мужа Елена. – Да тебя же начальство за эти слова заклюет!
– Во-первых, он не министр, а замминистра. Есть разница. А во-вторых, меня здесь никто заклевать не может. Меня в Афганистане душманы из засады заклевать хотели. Но я их сам заклевал. Правда, они меня клювом один раз долбанули. – Он раздвинул вырез рубахи, показывая Фотиеву сморщенный розовый рубец у ключицы, уходивший вглубь, под рубаху. – В Панджшере заработал. Есть на земле такое местечко проклятое.
Фотиев испытал мгновенную боль и растерянность. Благополучие и здоровье, наполнившие комнатку, были обманчивыми. В этом парне с крепким румянцем, с белокурыми щегольскими усиками присутствовало грозное, страшное, отмеченное рубцами и ранами, молниеносным жестоким блеском в глазах.
– Миша, не надо! – Жена, пугаясь, умоляя, одной рукой закрывала рубаху на шее у мужа, а другую прижимала к своему животу. Отвлекала его от опасных, ее напугавших слов. И было в этом что-то птичье, трогательное, беззащитное, когда птица уводит опасность от своего гнезда, навлекает ее на себя. – А я сегодня разговаривала с Костровым, с секретарем райкома. Ты с министром, а я с Костровым! Шла в магазин, поскользнулась, а он меня поддержал. Пожурил, что по льду неосторожно хожу!
– И правильно пожурил. Надо бы строже! – Муж поддался на ее уловку, отвлекся от жестоких видений. Тревожился за жену. – Я тебе говорил: одна не ходи в магазин. Все равно без меня не выберешь. В воскресенье вместе пойдем.
– Не утерпела! Охота была посмотреть. Там такая люстра красивая, с синими стеклышками. Купить бы, пока висит!
– Всего не купишь. Ставить негде, – выговаривал ей Михаил. – Вот въедем, тогда и купишь!
Фотиев рассматривал братьев, их похожие лица, в которых родовое сходство, отразившись в глазах и губах, раздвоилось, неповторимо разошлось, полилось по их разным судьбам.
– А я вначале подумал, вы близнецы. А теперь вижу – разные. В тебе, Михаил, кость пошире и румянца побольше. А Сергей побледней и пониже.
– Он был раньше румяный, – сказал Михаил, оглянувшись на брата. – До Чернобыля щеки красные были. А вернулся из армии белый как мел. Я его летом к матери хочу отослать, в деревню. Пусть морковь поест. Говорят, от нее розовеют.
– Так ты в Чернобыле был? В химвойсках?
– Был, – кивнул Сергей. Но и только. Не стал говорить, поднес к губам чашку, медленно пил, закрыв глаза, словно боялся, что в глазах обнаружится нечто неуместное, неурочное, не к вечернему их чаепитию.
– Был и я, – сказал Фотиев. И тоже закрыл глаза.
Под веками набухло и дрогнуло. Измызганный борт грузовика с отломанной белой щепкой и слюнявая бычья башка с лопнувшим сосудом в глазу. Бегущая из хаты старуха в долгополой крестьянской юбке и орущий у нее на руках до хрипа, до посинения младенец. Военные регулировщики в касках, в респираторах, в глянцевитых бахилах и колонны военных машин с зажженными при солнце огнями. Лежащий на носилках пожарный, обожженный, в волдырях и отеках, и летящие красные «ЗИЛы», с воем, с синими вспышками. Обезлюдевший город в белом цветении садов и далекое, бесшумное в сумерках зарево над взорванной станцией.
Видения понеслись, полетели, сплетаясь в долгие цепи, и Фотиев, набрав сильно воздух, остановил, разорвал эти цепи. Раскрыл глаза.
Сидели и пили чай. Черпали ложками джем. Фотиев видел: их застолье не было безмятежным. Каждый принес к столу свой горький ломоть, свою беду и несчастье. И он, старший из всех, вдруг почувствовал к ним, молодым, такую нежность, такой внезапный страх за них, что рука, державшая чашку, дрогнула и он пролил на колени чай.
– Ничего, ничего! Вот полотенчико! – Ловко, скоро, словно угадав его слабость, Елена кинула ему на колени белое полотенце.
– Вот она говорит, – кивнул на жену Михаил, – не спорь, говорит, с начальством. Начальство всегда право, а тебя, говорит, за длинный язык прижмут.
– И прижмут, – подтвердила Елена. – За длинный язык прижмут!
– Пока не меня прижимали, а я прижимал. Бригадиру за шлифмашинки и гнилые электроды в глаза сказал. Надулся и проглотил. А инструмент достал.
– Все равно прижмут. Начальство обиды помнит, – упрямо повторила жена. – Еще и квартиру не дадут, чего доброго!
– Пройдем, прорвемся! Нас в Афгане из «дэшэка» поливали, из крупнокалиберных пулеметов к земле прижимали, а мы все равно проходили. А здесь и подавно пройдем. Мы с парнями из третьего взвода, которые в живых остались, когда в Союз прилетели, друг другу сказали… – Михаил повернулся к Фотиеву, не желая спорить с женой, приглашая его в собеседники. – Прилетели в Ташкент, сошли с борта, землю родную поцеловали и чувствуем – сейчас разойдемся, кто на восток, кто на запад, кто поездом, кто самолетом, и, может, никогда не увидимся. Сержант Микола Рудько говорит: «Давайте, – говорит, – парни, поблагодарим друг друга и нашу землю-мать за то, что вернулись, и дадим клятву жить, как в горах жили. Не отступать, если тебя какой-нибудь гад теснить начнет! Не предавать, если даже самому конец приходит! Слабых не обижать, как Есенин учил, а жить по правде! Потому что другого нам никогда не простят ребята, которые в горах головы сложили. Не для того мы людей убивали и нас убивали, чтобы после совесть свою продавать. Если, – говорит, – кому худо будет, пусть телеграммку отстучит, мигом примчимся, по-афгански наведем порядок». Поклялись мы, расцеловались и разошлись кто куда. Уверен, где бы сейчас наши парни из третьего взвода ни были, живут по правде, по совести!
– Вот все говорят нам: «Живите по правде!» А что в твоем понимании – правда? – спросил Фотиев Михаила.
– Правда? Значит, жить честно! Хочу работать честно и во всю силу. Пусть тяжело, пусть много, чтоб косточки трещали. Буду выкладываться, как мы в горах выкладывались. Не чадить, не коптить, не стоять столбом у дела: и ты его ненавидишь, и оно тебя. День не работал, а домой пришел как больной. Вот чтоб этого не было! А работа чтоб была могучая и с ног валила, а ты стоишь и не валишься! Это раз!
Он ударил о стол ладонью, словно сделал на нем зарубку. Отметил первый параграф своего кодекса правды.
– Чтоб деньги, которые честно достались, мог хорошо и правильно тратить. Чтоб была квартира хорошая. Хорошие, лучшие вещи. Не какая-нибудь туфта-муфта, которую и в дом стыдно поставить и на себя не наденешь. То ли калеки их делали, то ли вредители. Взял бы их, вынес из магазинов и сжег разом при всем народе. Уж лучше полки пустые, чем эта рухлядь. Хочу, чтоб мой труд не впустую шел, а возвращался ко мне красотой и добром… Это два.
Он снова рубанул по столу, оставляя вторую зарубку.
– А еще хочу, чтоб с людьми по-людски обходились! Я лично людей люблю. Вижу, вроде и другие любят. А выходит так, что ненавидим друг друга. Почему? Почему мы друг к дружке так поворачиваемся, что ненавидим? Один другого подсиживаем, не доверяем, завистничаем. Я в бригаде говорю – нельзя так, ребята. Если б мы так в горы ходили, ни один бы назад не вернулся. Нельзя нам в этой жизни друг на друга косо смотреть. Одна жизнь-то! Зачем ее косо жить? Надо друг с другом по-братски… Это три.
Кодекс увеличивался, вырубался на досках стола. Фотиев почти догадывался, что будет в-четвертых и в-пятых. О том же были его труды и открытия, был его «Вектор» его «Века торжество».
– Не хочу всей мути и нечисти! Вранья и обмана! Чтоб в голову всякая муть лезла, похабщина разная! Я водку не пью. И брат Серега не пьет. И двое парней из бригады тоже бросили – не пьют. Я из Афганистана вернулся, в деревне два дня гулял, ничего не помню. Деревня кишлаком казалась. Все автомат искал, подушку пуховую мамину вдрызг разодрал. Отрезвел и сказал себе – хватит! Чтоб вся эта жизнь как стеклышко прозрачное стала – ни капли в рот! Чтоб голову тебе никто не дурил, ни жулик, ни прохиндей, чтоб мог думать и день и ночь, понять эту жизнь – не пью! Вот только, видите, – чай, молоко. На свадьбе рюмку пригубил – и кончено! Сейчас человеку одной головы мало, чтоб понять, куда что идет, а тут еще и единственную водкой дурить. Не пью!
Брат Сергей и жена Елена слушали его серьезно и молча. Соглашались, были заодно. Фотиев понимал: это исповедь не одного человека, а целой семьи. Той, небольшой, что сложилась, и той, что будет, разрастется, умножится среди этих заповедей. Понесет их дальше. Так думает не один человек, а начинают думать другие, очнувшиеся, не желающие погибать, отталкивающие от себя душевные недуги и скверны. И это стремление к здоровью, к возрождению из бед и болезней двигало и Фотиевым. Провело их всех по жестоким кругам, спасло, усадило за общий стол.
– А еще я детей хочу! Троих! Пятерых! Как говорится, сколько бог даст! Я теперь хожу по улице и детей выглядываю, сколько детей, считаю. Не могу смотреть, когда двое, муж и жена, идут, здоровые, холеные, хорошо обуты, одеты, транзистор несут, гуляют, а с ними один-единственный пацаненок или девка! Больше не хотят! Для здоровья одного завели, и конец! Зачем же, думаю, вы все это зарабатываете, наживаете, если не для детей? Как же наши бабки-прабабки столько детей выращивали! Эти самые дети-то и земли новые открывали, и деревни строили, и границы защищали, и всю страну заселили. А теперь вон деревни пустые. Детей мало! Я вот что думаю: если двое одного за жизнь родили, они не себя обобрали, а тех, кто их самих породил. Они чужие жизни проели, а это хуже грабежа! Они не понимают, что их единственному за двоих работать придется. И на производстве вкалывать, и в армии! И будет он, бедненький, надрываться, потому что делать-то дело надо. Реакторы строить надо! Землю пахать надо! Границы стеречь надо! Вот я и хочу много детей народить. Елена согласна! А я им вот этими вот руками на хорошую жизнь заработаю!