355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Проханов » Шестьсот лет после битвы » Текст книги (страница 13)
Шестьсот лет после битвы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:55

Текст книги "Шестьсот лет после битвы"


Автор книги: Александр Проханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)

Но некогда было раздумывать. Передний душман стал разворачиваться, все больше и больше втягиваясь в чуть заметный извив протоптанной овечьей тропы. Из-за него возникла вторая фигура, второй стрелок в таких же шароварах, в чалме, в расстегнутой на груди безрукавке. На плече стволом вниз висел автомат, за спиной виднелся мешок. Из-за этого мешка возникла третья фигура, третья чалма. Душманы вытягивались в цепочку, колеблемую, трепещущую, с одинаковыми разделявшими ее интервалами. И когда появился последний, без чалмы, в малиновой шапочке, – нес на плече длинный свернутый тюк, придерживая его руками, как несут рулоны ковров, – когда все они вытянулись на тропе, Вагапов тихо, медленно выдохнул воздух, задержал в опустевшей груди переставшее биться сердце, повел стволом чуть вперед, опережая идущих. И, когда передний надвинулся, запузырил одеждой, наполняя собою прорезь, Вагапов нажал на спуск.

Он почувствовал два удара – приклада в плечо и излетевшего тугого огня в чужое далекое тело. Грохот и блеск, длинные струи пульсировали между этими двумя ударами. Заваливали того, на тропе, опрокидывали, пролетали мимо над его головой. И Вагапов возвращал подскочившую мушку на второго, идущего следом, неточно, промахиваясь, попадая, снова промахиваясь и опять вонзая огонь и грохот в падающего человека. Стрелял, окруженный грохотом трех других автоматов, брызгами гильз, дымным пламенем.

На тропе валялись и прыгали люди. Визжали, катались клубками. Застывали, распластывались. Начинали шевелиться, вставать. Бугрились спинами. И в эти бугрящиеся спины, в мешки, в ворохи одежд, в упавшее, не успевшее огрызнуться оружие продолжали врываться очереди – истреблять, добивать, подымая на камнях солнечную курчавую пыль. И только один, последний, в малиновой шапочке, сбросив тюк, с долгим непрерывно-тоскливым криком, напоминавшим предсмертный вопль зайца, кинулся вниз по тропе. Прыжками, бросками, падая, скользя на ногах, на спине, подымаясь, несся обратно вниз, наполняя воздух ложбины предсмертным заячьим криком.

«Промазал Еремин!» – со злобой подумал Вагапов, ведя автомат за бегущим, посылая в малиновую горящую шапочку остатки пуль.

Промахнулся, видя, как киргиз меняет рожок, а белорус, подымаясь, с колена стреляет и тоже промахивается, разгоряченный, сотрясенный, с выпученными глазами, с яркой, стриженой, без панамы макушкой.

Умолкнувшие, переставшие стрелять стволы, груда тел на тропе, долгий удаляющийся крик, мельканье малиновой шапочки – все это, вместе взятое, не давая проснуться ужасу, переводило этот близкий ужас от содеянного убийства в другое, яростное, безумное, звериное чувство – в желание погони. Вид убегающего безоружного врага поднял его с земли.

– Не стрелять!.. Живьем!.. Обходи его с той стороны! – И, толкнувшись о гору, вытягивая за собой автомат, метнулся вниз.

Промчался короткий отрезок, отшатнулся от лежащих тел, под разными углами пересекающих тропу. Комья тряпья, торчащие черные бороды, оскал зубов, вцепившиеся в камни ногти, липкое, мокрое, еще не отлетевшая, горячая, убитая жизнь клу билась здесь, на тропе. Оттолкнула его, и он огибал ее, скакал вниз, слыша, как бегут за ним следом солдаты. Душман, работая часто лопатками, развевая шаровары, продолжал кричать, словно в нем был бесконечный запас воздуха, бесконечный запас страха, гнавший его вперед.

Вагапов видел, что догоняет его, что тому не уйти, что он, Вагапов, сильнее, быстрее. В гудении ветра, в коротких шуршащих осыпях, в твердых толчках он приближался к душману. Скатывался за ним в низину, где мелко струилось сухое русло ручья в неглубоких высохших рытвинах. В погоне его была не ненависть, не желание убить, а безумное стремление догнать, изловить, заглянуть в испуганное под малиновой шапкой лицо.

Душман перепрыгнул русло. Поскользнулся на сыпучей гривке. Упал. Прокарабкался на четвереньках. Вскочил и стал подыматься на склон, на пологий, идущий кверху откос. Вагапов, приближаясь к руслу, уже знал и угадывал, где на склоне он догонит душмана. Схватит его за трепещущую полу, рванет с треском, опрокинет, собьет с головы красный колпак, встанет над ним, задыхаясь, поджидая солдат.

Он спрыгнул в неглубокую запекшуюся промоину с желтым песком, на котором отпечатался след душманского чувяка. Рванулся вперед, зная, что не повторит ошибку душмана, не соскользнет, не сорвется. И в прыжке, пробегая гривку песка, услышал долбящую очередь. Пули прошли над его головой и во множестве крепко углубились в песок, оставив длинный от многих попаданий рубец. Снова задолбило с горы, двойным пробегающим стуком. И снова пули взрыхлили промоину, ту ее сторону, где только что находился Вагапов. А сам он, остановленный, прижимался к противоположному скату, как к брустверу окопа. Слушал работу двух пулеметов, там, в высоте, куда убегал афганец. Уже не видел его, сгибался, скрывался за гривкой, запаленно дышал.

Обернулся. Пулеметы продолжали стрелять, но уже не в него, а выше, через всю седловину, по пологой тусклой горе, с которой он только что сбежал и скатился, а теперь сбегали солдаты. Белорус и киргиз почти рядом, почти достигнув подножия. Приотстав от них, косо, неровно, не сбегая, а волочась, спускался Еремин. И по ним, открытым, работали два пулемета.

Все случилось мгновенно, у него на виду. Он лежал, обернувшись, прикрытый песчаной гривкой, лицом к солдатам и видел, как их убивают.

Первым был убит белорус. Он подпрыгнул, когда под ноги ему ударили пули, словно стремился перепрыгнуть высотную планку. Перепрыгнул, но планку подняли выше, метнули ему под ноги очередь, и он нелепо, расставив в разные стороны руки, упал плоско, головой вниз. Прилип к горе, липом в землю, разметался крестом. Пулеметы с горы продолжали в него стрелять, попадали, но он не двигался.

Вторым был убит киргиз. Он начал вилять, устремляясь обратно к вершине, а его настигали, не пускали, обхлестывали с двух сторон, заставляли выделывать вензеля. А потом опрокинули, закудрявили вокруг него пыль. Пробивали его многократно. Он лежал убитый, как маленький серый комочек, и его автомат, отброшенный, темнел на камнях.

Потом подстрелили Еремина, сразу, короткой очередью. Попали в него, и он жалобно вскрикнул какое-то слово и упал. Не шевелился, пули крутились вокруг него, а он не двигался, головой вниз, длинный, руки вперед, словно нырял.

Это случилось так быстро, так страшно. Было продолжением недавнего истребления, продолжением погони, будто все пронеслось сквозь игольное ушко и вырвалось с другой стороны, расширилось ужасом в этот воздух и свет. Он, Вагапов, задыхающийся, живой, лежит, прижавшись к камням. Солнечная седая гора, и на ней разбросаны трупы в линялых восточных одеждах и в пыльной солдатской форме.

Пулеметы молчали, и Вагапов сквозь ужас начинал постигать случившееся.

Истребленная шестерка душманов была передовым, продвигавшимся к ущелью дозором, за которым следовала главная группа. Эта главная группа заняла высоту и сверху расстреляла солдат. Он, Вагапов, оставил позицию, покинул высотный гребень, кинулся без прикрытия вниз. В азарте нарушил непреложную заповедь: ушел с высоты – отдал высоту противнику. Проиграл, погубил солдат. Он, Вагапов, сержант, командир, погубил тех троих, что лежали сейчас на склоне. А сам, с единственным автоматным рожком, прижатый к земле, втиснутый в мелкую рытвину, обречен на скорую гибель.

Он увидел, как лежащий на горе Еремин подтянул к себе руку, вторую. Попытался упереться. Приподнял голову. И сразу же задолбил пулемет. Протянулась над низиной рвущаяся красная проволока. Пули окружали Еремина, затуманили вокруг него воздух. И Вагапов, видя, что Еремин жив, шевелится, громко, истошно крикнул:

– Сюда, Еремин! Ко мне!.. Кувырком! – Продолжая кричать, выставил автомат и вслепую, против солнца, стал бить по невидимому пулемету, прикрывая Еремина. И в ответ режущая, долбящая очередь вогнала его в промоину. Пули рубанули песок.

Еремин опять зашевелился, слабо, бессильно царапая гору. А в нем, Вагапове, порыв – подняться, вскочить, побежать. Подхватить худое раненое тело. Стащить сюда, в эту щель. Спасти, заслонить. Но пулеметы заработали, один – по нему, Вагапову, окружая свистящей грохочущей смертью, а другой – по откосу, по Еремину. И тот вдруг дернулся, выгибаясь спиной, а Вагапов почувствовал сквозь пустое пространство, как вошли в него пули, изогнули его и убили, и, чувствуя это разрывающее проникновение пуль в худое тело Еремина, он заорал звериным криком. Развернул автомат и бил в слепящую, оплавленную кромку, где невидимо стреляли пулеметы, пока не опустошил рожок. Автомат, беззвучный, бессильный, смотрел вверх. И оттуда после молчания шарахнуло по нему молниеносно и страшно.

Он сполз, вжался в земляную щель. Пустой автомат соскользнул и упал рядом, ненужно звякнул. Больше не стреляли. Было тихо.

Он сжался, скрючился, втиснулся в малый проем земли. Поджимая к подбородку колени. Уменьшился, сморщился. Стал эмбрионом, свернувшимся в каменной матке. Малая промоина, оставленная горным потоком, была как раз по нему. Горный поток надрезал здесь землю, унес мягкий грунт как раз для того, чтобы он, Вагапов, уместил свое изломанное, страшащееся тело, лег в эту малую щель земли. И он лежал в тишине под солнцем, без воли, без сил. без патронов.

Он знал, что он беззащитен. Знал, что он обречен. Враги, легконогие, гибкие, ведающие каждую тропку, каждый подъем и камень, уже движутся к нему. Не с горы, а в обход, по невидимым гребням. Перескакивают трещины и провалы, обходят его и скоро появятся сзади, на склоне, где он только что был, откуда он виден, жалкий, скрюченный, как улитка в ракушке. И они с горы неторопливо и точно прицелятся и короткими выстрелами убьют его здесь, в этой тесной норе, придуманной для него природой.

Или поймут, что он безоружен, и возьмут живьем. Скрутят, свяжут, погонят по горам в свое логово. В какой-нибудь пещере, в каком-нибудь кишлаке станут мучить, терзать. Жечь железом, разрезать по кускам. И пощады ему не ждать. Потому что он убил тех шестерых, что лежат сейчас на тропе. А те шестеро разорвали на клочки лейтенанта. А лейтенант с брони стрелял вслед за танками по пещерам с пулеметными гнездами. А пулеметы в пещерах ранили и убили саперов. И так бесконечно все убивают друг друга, и он, Вагапов, включен в эту цепь убийств. И вот настало время убить его самого.

Он лежал, ожидая своей доли. Было тихо. Светлели на склоне убитые. Солнце жалило сквозь одежду плечи.

Он увидел на земле рядом с собой маленькую белую кость. Выпуклый птичий череп с глазницами, с известковым клювом. Видно, здесь было место гибели птицы. То ли ее расклевал другой, более сильный соперник. То ли она сама, чувствуя смерть, забилась в расщелину. Вид этого полого птичьего черепа изумил его. Здесь уже умирали. Здесь уже завершалась однажды жизнь. Это место, где завершаются жизни. Он, Вагапов, родился в деревне, рос, мужал, работал на огороде, садился на школьный трактор, ловил рыбу с братом, помогал матери ставить в палисаднике изгородь, танцевал в клубе со смешливой соседкой, просыпался в ночи под тиканье часов с неясным сладким предчувствием, глядел, как синеет в окошке раннее утро, вырисовывается листьями тонкий плакучий цветок – все это было с ним для того, чтобы теперь оказаться в тесной горячей промоине, в чужих горах, где кончаются жизни.

И возникла такая тоска, такое желание жить! Можно выскочить сейчас из норы и сильным звериным скоком помчаться по руслу, уклоняясь от огня пулеметов, виляя и падая, укрываясь за бугорки и морщины.

Или встать, поднять руки, медленно, умоляя, пойти на гору. Сдаться, просить о пощаде. И может быть, его пощадят.

Он лежал неподвижно в каменном лоне, оцепенев, глядя на малую белую кость с роговым шелушившимся клювом. И вдруг увидел гранаты – две зеленые литые картофелины, прикрепленные к его солдатскому поясу. Гранаты, о которых забыл в стрельбе и погоне, висели у него на ремне, запыленные, с прижатыми аккуратно колечками. И он понял, что делать.

Об этом ему говорили не раз. Об этом он читал в боевом листке, о подвиге рядового Садыкова. Об этом во время бесед рассказывал ему замполит. Об этом он смотрел кинофильмы – про другую, большую войну. Об этом молчали окрестные бесцветные горы, заглядывая на него с высоты. Об этом молчали солдаты, которых он погубил и которые белесо и плоско лежали на жарком откосе. Все молчало и говорило об этом. И он кивал, соглашался.

Отцепил гранаты, положил их рядом с собой. Осматривал окрестные кромки, пытаясь заметить движение, появление людей в чалмах. Как только они появятся, запестреют на горе их одежды, заблестит оружейная сталь, он зажмет в кулаках гранаты, выдернет кольца зубами, одно и второе, станет ждать, спрятав гранаты за спину, прижавшись к камням.

Он смотрел с тоской на гранаты. И снова возник и пропал старый, без дна, чугунок, проросший зеленой крапивой.

Небо над ним было бесцветно, безвоздушно, бессолнечно. Он смотрел в это небо, превращаясь в него, и оно, бестелесное, слабо колыхнулось и дрогнуло. Будто в нем открылись и закрылись глаза.

Он услышал стрекот, вначале едва различимый, потом все сильней и громче. Вытянул шею, почти привстал, желая захватить как можно больше звука. Забегал, зашарил, заметался глазами по ожившему небу, натыкаясь на солнце, обжигаясь. Звук скапливался за соседней горой, и к стрекоту примешивались стуки, вялые, ослабленные, умягченные.

Он слушал эти стуки и стрекоты с ликованием и одновременно со страхом: вдруг удалятся, исчезнут, оставят его опять одного под прицелами чужих пулеметов.

Из-за серой горы вылетел вертолет, медленный, легкий, почти прозрачный, с чуть заметным отливом пинта. Показался ненадолго, разворачиваясь, описывая над низиной короткую дугу. Устремился, снижаясь, к горе. Стал быстрым, узким и хищным. Скрылся за гребнем, как стремительная, сложившая крылья птица. И оттуда проскрежетало, будто крючьями драли металл.

Другой вертолет появился, внезапный и низкий. Пошел над низиной в рокоте, блеске винтов, хвостатый, пятнистый, с застекленной кабиной, с поджатыми, словно лапы, подвесками. Его тень метнулась, прочертила низину, прошла по лицу Вагапова. И вслед за тенью знакомо, твердо застучал пулемет душманов. Но бил не сюда, по Ваганову, а в небо, в грохот и вой вертолета.

Еще одна машина, неся длиннохвостую тень, вынырнула из-за горы. Быстро, страшно, убыстряясь, ринулась на стук пулемета. Из-под брюха ударило черным. Множество копотных трасс, продлеваясь огнем, врезалось в гору, перетряхивая ее и круша. Треск разбитых камней, жар сотрясенного воздуха достиг Вагапова. поднял с земли.

– Э-э-э! – закричал он. – Я живой!

Он размахивал руками, бежал но руслу ручья, стремясь догнать вертолет. Но машина появилась с другой стороны и низко пошла над горой, сверкая подбрюшьем, молотя вершину из пушки, покрывая ее маленькими плотными взрывами. Словно железный костыль вбивали в гору, драли и рушили скалы.

– Я живой! – кричал Вагапов. – Я – здесь!

Один вертолет медленно кружил над низиной, набирая высоту, словно разматывал тончайший блестящий моток. А другой, близкий, огромный, раздувая воздух, изгоняя из низины скопившийся жар, опускался, свистел, рассекал лопастями солнце. Вагапов видел: на его борту номер «76». Из открытой двери, нагибаясь под давлением винтов, выпрыгивали солдаты. Держа автоматы, неслись веером в разные стороны, словно их разбрызгивало. Вагапов бежал им навстречу, размахивая руками, громко, бессвязно кричал.

Ротный, худой, черноусый, в «лифчике», с «акаэсом», схватил его крепко в объятия.

– Вагапов!.. Живой!..

– Там Еремин! – указывал Вагапов на гору. – Там трое все…

Солдаты стаскивали с горы троих убитых. Подавали их в проем вертолета. Другие поднялись по тропе, подбирали оружие душманов. Несли под мышкой длинные винтовки н автоматы. Летчики в шлемофонах, размытые блеском кабин, смотрели, как подносят оружие. Второй вертолет плавно парил в вышине.

И когда машина с потными солдатами и тремя лежащими на днище убитыми, с грудой расколотого, посыпанного пылью оружия взмыла и ротный облизывал грязный, сбитый до крови кулак, Вагапов прижался к стеклу и увидел: в стеклянном круге мелькнуло русло ручья и малая рытвина, его страшная лежка. И он повторил: «Я живой!»

Он работал у реактора, сметая с него темную пудру, возвращая блеск и сияние. И думал, как ему жить. Что ему делать, чтобы сын, готовый вот-вот родиться, не попал в те горы. Не стрелял, не брал на мушку человека, не падал ниц, не орал, не молил, накрытый тенью винтов. Как ему быть, Михаилу, чтобы сыну не выпал Чернобыль, чтобы он не кидался на страшные осколки урана. Как жить, чтобы сын был здоров и счастлив. Чтоб его не растлили, не сломали, не стерли с земли. Не сбили с толку враньем. Не споили вином и водкой. Не подсунули вместо жизни, вместо настоящей работы, глубоких, истинных мыслей, – не подсунули размалеванную побрякушку, карамельку в пестрой обертке.

Он работал шлифмашинкой, отражался в стальных зеркалах. Перед свадьбой он поехал в Ленинград, побывал у Еремина дома. Долгий печальный вечер рассказывал родителям про последний бой, про кишлак, про павлина на глинобитной стене. И Еремин, тонколицый, серьезный, с внимательными большими глазами, смотрел с фотографии. Тоже слушал его.

Он побывал в ленинградском парке, у беседки, над которой работал Еремин. Беседка была нарядная, белая, с узорным каменным полом. Вагапов наклонялся, гладил камни руками.

Он готовил реактор к сборке, а сам тосковал. Не умел понять, как ему жить, как действовать. Думал: дождется отпуска и поедет по адресам всех убитых товарищей. Навестит их отцов, матерей. Расскажет, как вместе служили. Навестит всех увечных и раненых, потолкует, поддержит, обнимет крепко и нежно. Навестит лейтенанта без ног, взводного на протезах – посидят, вспомнят то ущелье, рванувшую взрывом тропу. И быть может, не теперь, а когда-нибудь после, под старость, он вернется к тем серым горам, к той наполненной жаром ложбине, где плоское русло ручья, мелкая песчаная рытвина, сухой, легкий череп безымянной умершей птицы. Ляжет на горячий песок и один, в тишине, глядя на мягкую седую вершину, вдруг поймет, как жить.

Он тосковал, задыхался от железного воздуха, насыщенного огнем, электричеством. Думал о жене, о том, что ей скоро родить. И что мало бывают вместе. И так ее хотел увидеть. Здесь, сейчас. Посмотреть в ее белое большое лицо. Прижать ладонь к дышащему животу. Так ее хотел увидеть.

И она появилась. Подошла к нему, большая, мягкая. Поверх пальто был наброшен белый стерильный халат. Глаза виноватые, чуткие. Придерживала полы халата.

– Миша, прости, что пришла. Вдруг что-то тревожно стало… Захотела тебя увидеть…

– Да зачем ты? Еще зашибут! – Он оглядывался по сторонам, туда, где двигались сильные, резкие люди. Тащили, тянули тяжести. Действовали острым железом. Полыхали свистящим пламенем. Был готов заслонить, защитить. А сам радовался, ликовал. Гладил ее по плечу. Задевал ненароком волосы под платком, нежно и бережно. – Вот сюда отойди с дороги!

Они стояли перед громадой реактора, готового улечься в глубокое бетонное лоно. Принять в себя огнедышащий груз. Вагапов глядел на жену, на ее накрытый руками живот. На близкого, нерожденного, но уже живого желанного сына. Чувствовал, что слепым беспощадным стихиям есть предел. Что в мире присутствуют доброта, красота, тихая женственность. И они не могут погибнуть. Он, Михаил, изведавший смерть, потерю друзей, жестокий, сокрушительный опыт, он, Михаил, не даст им погибнуть.

Он провел шлифмашинкой, срезая видение, свертывая его в маленький огненный вихрь. Кругом рокотала станция Мерно, колокольно ухал металл. Визжали, скрипели сверла. Трещала сварка. Шипели языки автогена. Урчали моторы поворотного крана. И среди множества режущих, долбящих и плавящих звуков, неразличимые в огне и железе, звучали голоса людей.

Вагапов сменил абразивный круг. Отдыхал, расслабляя усталые мускулы. Ежился, спасаясь от холода. Выискивал за реактором место, куда бы не доставал сквозняк. Готов был включить машинку, когда увидел проходивших мимо сварщиков. Тянули кабель, несли электроды, держатели. Среди сварщиков брат Сергей.

– Сережка!! – окликнул Михаил. – Заходи в гости!

Брат улыбнулся шутке. Приблизился, держа под мышкой пакет с электродами. Стоял, переминаясь, худой, тонкий, с землистым лицом. Михаил, оглядывая его худобу и бледность, тревожился о нем. Испытывал к нему чувство, в котором была привычка повелевать и командовать, уходившая в детство, нежность, неразлучность с братом, обращенность туда, в сырые луговины, где стояла деревня, и их дом, черный, выше соседских, чуть осевший на угол, и ветвистый, со скворечником тополь, и мать идет с огорода с ворохом укропа и лука.

– Что ты бледный такой все время? Будто мало ешь! – придирчиво, недовольно сказал Михаил. – Тень ходячая!

– Да ну, ерунда! – отмахнулся Сергей, тяготясь этой опекой, но и смиряясь с ней, привыкнув смиряться.

– Не ерунда! К врачу ходил? Ты теперь должен регулярно к врачу ходить! А ты не ходишь!

– Да здоров я. Я же чувствую, что здоров.

– Кровь сдавал па анализ? Тебе кровь нужно каждый месяц сдавать.

– Да сдавал. Все нормально, Миша.

– Белый, значит, крови мало, – продолжал придираться Михаил. – Значит, белая кровь. Я же помню, ты был как свекла! Всегда ты был как свекла. А теперь белый!

– Сейчас зима, вот и белый. А летом опять серым стану. Я ведь – Серый. Так меня зовут! – пошутил Сергей. Но шутка вышла неуверенной, брат ее не воспринял.

– И какой-то скушный стал! Все думаешь о чем-то. Все что-то па ус мотаешь. Вон Николай Савельевич мне говорил – каждую ночь во сне кричишь!

– И ты кричишь. Лена говорила – кричишь.

– Я-то знаю, чего я кричу! Я командую!.. Наступаю, отступаю!.. «Духов» в плен беру!.. А вот ты кричишь отчего? Ни за что не добьешься.

– Уж я не помню, что снится, – неохотно, страдая от расспросов брага, сказал Сергей.

– Да уж, наверное, Чернобыль твой снится, как ты в реактор нырял. Рыбкой или солдатиком? Как, говорю, нырял-то?

– Солдатиком, – усмехнулся Сергей. – Мы все солдатиками ныряли. Ты – в ущелья, а я – в реактор.

– Я сержантиком в ущелье нырял! – на этот раз поддержал шутку брата Михаил. Посмотрел на него, долго, пристально.

Брат вернулся из армии, из войск химзащиты, побывав на украинской аварии. Гам, на аварии, работал в радиационном поле. В нем оставил свою веселость, румянец, свой громкий открытый смех, бесконечный, до оцепенения, до слез, когда сидели на лавке, рассмеявшись на какую-то малость, хохотали, поддерживая друг в друге это непрерывное состояние смеха, так что проходившие мимо соседи сначала сердито цыкали, а потом и сами начинали смеяться. Мать выскакивала из калитки узнать, что за смех, что за гогот, и тоже начинала смеяться.

Казалось, Сергеи оставил там, у реактора, часть своей жизни и молодости. Что-то покинуло его навсегда, свежее, яркое, сильное. И что-то в нем поселилось – долгая, бесконечная, не имевшая имени мысль. Одна и та же и днем и ночью. Он все время думал о чем-то. Иногда неожиданно у него появлялись слезы в глазах. Не текли по щекам, а вдруг переполняли глаза и, постояв, исчезали. Уходили обратно вглубь. В такие минуты Михаилу хотелось обнять его, прижать к себе, от чего-то заслонить. Или растормошить, нашуметь на него, отвлечь. Потащить его па танцы или назвать гостей, бестолковых и громких. Или собраться в деревне у матери, где все родное, все милое, все исцеляет – и хворь, и тоску, и немощь.

Михаилу казалось, в брате было что-то от того ленинградца Еремина. В обоих беззащитность и хрупкость. Оба нуждались в его, Михаила, защите.

– Жениться тебе надо, – сказал Михаил. – А ты сидишь, книги читаешь, глаза дырявишь. Найди себе девчонку! Женишься, квартиру получишь. Ребенка родишь, сразу поймешь, что к чему. Здесь, на станции, нам работы на двадцать лет хватит. За вторым третий блок пустим. А там – четвертый. А там, глядишь, и пятый, шестой. Здесь с тобой приживемся, до старости будем жить!

– Нет, – сказал Сергей. – Второй блок пустим, и я уйду.

– Куда?

– Не знаю. Куда-нибудь. Или на Север, на нефть, трубы варить. Или на корабль наймусь, на Сахалин, рыбу ловить. Или на Кавказ уеду. Там, говорят, заповедник есть – сторожем, лесником поработаю. Еще не знаю куда.

– Да что ты надумал! Дурость! Тебе здесь плохо работать? Вместе, рядом! Чуть что, друг другу поможем. Зачем тогда на станцию было устраиваться? Ведь я за тебя просил, хлопотал. Зачем было на стройку идти?

– Да я еще в Чернобыле, когда на блоке работал, решил, что приеду на стройку. Посмотреть, как она, станция, строится, если потом взрывается. Хотел увидеть, какой он такой, реактор, над которым мы с совковой лопатой бегали и графит подбирали. Ну вот и посмотрел, и хорош! А теперь другое смотреть хочу. Как в других местах люди живут. Какая она, жизнь-то, у нас. Поезжу, пока молодой.

– Дурость! – рассердился Михаил. – Что тебе на чужую жизнь смотреть. Надо свою заводить. Жениться, работать, детей растить.

– Вон Фотиев Николай Савельевич всю жизнь ездит. Все смотрит, исследует. Вот и открыл закон. Я тоже хочу свой закон открыть.

– Да Фотиев-то образованный, ученый! Вот и открыл закон. А ты?

– Я тоже учиться буду. Фотиев мне списочек книг написал, какие нужно прочесть. Я уже начал. Буду ездить, на жизнь смотреть и учиться. И может, открою закон.

– Дурость все это! – продолжал раздражаться Михаил. Но чувствовал, брат от него удалился и его не достать. Он уже тронулся, пустился в дорогу. Еще здесь, рядом с ним, но уже удаляется, уходит в свой путь.

– Вагапов!.. Серый!.. Вагапов, младший! – позвал издали слесарь, перекрывая гулы и рокоты зала. – Чего застрял? Иди вари!

Сергей обрадовался этому зову. Виновато и тихо улыбнулся брату. Пошел, унося под мышкой пакет электродов.

Михаил пустил шлифмашинку. Приблизил к стенке реактора. Сияющая стальная поверхность была той прозрачной преградой, что отделяла сегодняшний день от другого, давнишнего. Шагни вперед, сквозь прозрачный блеск, и ты – в тех горах.

Его окликнули, отвлекли. Рядом стояли главный инженер Лазарев, бригадир Петрович и женщина, кажется из профкома, – Михаил будто видел ее однажды, заглянув на минутку в профком. Все трое подошли к калориферу, трогали его бездействующие конструкции. Монтажники издалека, не прерывая дела, наблюдали за ними.

– Я и так вижу, что он холодный. Работает в режиме холодильника. – Лазарев вынул из кармана свою маленькую белую ладонь, подержал у калорифера. Отвел в сторону, подставляя под сквозняк, и снова спрятал в карман. – Ну, а кто здесь замерз? Ты, что ли, замерз? – Он повернулся к Михаилу, дружелюбно его оглядывая, смеясь своими выпуклыми темными глазами. – Такой молодой – и замерз!

Михаил, не выключая машинку, молчал. Смотрел исподлобья на Лазарева. Испытывал к нему неприязнь. За маленькую, слишком чистую ладонь, на мгновение мелькнувшую и снова пропавшую в кармане. За эту нерабочую позу, руки в карманы, неуместную здесь, где все руки были наружу, в работе. За легкомысленную насмешку над ним, мерзнувшим в сквозняке. За дорогой, теплый воротник из выдры, который выбивался из-под белого, небрежно, ненадолго наброшенного халата. За весь его облик, возникший как помеха, перебивший больные, драгоценные мысли, ускользавшие видения, что являлись ему в работе. И Вагапов угрюмо смотрел, держа жужжащий, вибрирующий инструмент.

– Да выключи ты ее! – поморщился Лазарев. Дождался, когда машинка умолкнет, и снова вернул на лицо насмешливо-дружелюбное выражение. – Знаешь, есть один способ согреться. Экстрасенсы его применяют. Пусть мороз трещит, птица на лету замерзает, а ты представь себе, что лето, зной, жара, ты где-нибудь на пляже, на Черном море, и тебе сразу жарко станет. Начнешь раздеваться. Это есть такой метод самовнушения. Экстрасенсы его применяют.

Михаилу казалось, что над ним издеваются. Зачем-то пришли и стали над ним издеваться. Надеются на его безответность и издеваются, унижают его.

– Вы здесь постойте восемь часов на холодном бетоне, а потом раздеваться начните! – не глядя в глаза Лазареву, угрюмо и глухо ответил он.

И этот угрюмый, глухой ответ был услышан и понят Лазаревым как угроза и грубость. Лазарев согнал усмешку, собрал на лице жесткие, строгие складки, отдаляясь от этого хамоватого. нелюбезного парня на дистанцию начальственного превосходства.

– А не надо стоять без дела на бетоне! Надо работать, двигаться! – повышая голос, сказал он, поводя плечами, изображая движение в работе. – А то мы много стоим, разглагольствуем, делаем вид, что работаем. А до проверки доходит – работы ноль! Ты знаешь, что сегодня на штабе реакторному цеху баранку вкатили? Вам позор на всю стройку! Ведь не овин, не сеновал какой-нибудь ляпаем, а атомную станцию строим!.. Не хотите работать – заставим! Будем штрафовать, наказывать!

Этот близкий к окрику, начальственный несправедливый упрек, в котором промелькнула издевка над ним, деревенским, лишь усилили в Михаиле глухое нетерпение, чувство противоречия и отпора. Он подавлял в себе это чувство, зная могущество начальства. Робел перед ним, раздражался своей робости.

– Нам все о работе да о работе! – сказал он тихо. – Сделай то! Сделай так! В ночную иди! В выходной отработай! Неделю стоим, три ночи в мыле. Кто-то где-то путает, а нам отдуваться… А когда рабочий попросит чего-нибудь, ему рот затыкают. Сколько мы просили, умоляли, поставьте калорифер, мерзнем. Ноль внимания! А ведь и мы, когда нас попросят, можем тоже ноль внимания. Потолкуем между собой, прикроем клапаночки. Будем работать в режиме холодильника.

Бригадир Петрович огорчался, вздыхал, не одобрял Вагапова. Разводил руками: дескать, он, бригадир, думает совсем иначе. Это не его, бригадира, мысли. Пусть начальство видит, как трудно ему управляться с такими людьми. Женщина из профкома молчала и слушала. Было не ясно, на чьей она стороне. Лазарев, уязвленный бестактностью ответа, вглядывался в близкое молодое лицо. Читал на нем откровенную нелюбовь к себе.

– Повторяю, будешь плохо работать, будем тебя штрафовать! Будешь других подстрекать, уволим! Нам не нужны подстрекатели… Как фамилия? Буду специально спрашивать о тебе бригадира. Если узнаю, что мутишь воду, уволю… Как, я не понял, фамилия?

– Вагапов – фамилия! – подсказал Петрович.

Михаил чувствовал, как медленно, неумолимо, словно отшлифованный затвор, движется, нарастает в нем гнев. Приближается к той черте, за которой кончается разумение и возникает неуправляемая вспышка, затмевающая красным глаза. Он чувствовал ее приближение, не желал, боялся ее в себе. Ненавидел близкое, презирающее его лицо, свою зависимость от чужой неправой воли, свою безответность, неумение достойно ответить, отсутствие слов, отсутствие знаний, свою слабость перед силой и властью. Его дыхание, дрожание желваков, напряжение мускулов было медленным, яростно-холодным скольжением к последнему пределу терпения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю