Текст книги "Шестьсот лет после битвы"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 37 страниц)
«Конечно, прав во всем! Он соратник, друг! Он честно признался в незнании. Я объясню, научу. Лишь бы слушал! А он хочет слушать! Партия хочет слушать, хочет учиться!.. А ведь «Вектор»-то мой победил!»
Так думал Фотиев, понимая, что случилось долгожданное чудо. Его «Вектор» запустился, работает. Его не отключили. Не вырвали из него зажигание. Не перекрыли подачу топлива. А напротив, он начал набирать обороты.
И все, кто сейчас говорил, кто был за и против, все они были в «Векторе», его частями, его элементами.
И Фотиев ликовал. И ему казалось: вместе с ним ликует вся огромная, работающая между трех океанов индустрия, погрузившая свой железный сосущий корень в земные угрюмые толщи, а свою летучую прозрачную крону – в звездный дышащий космос.
Все расходились. Помещение штаба пустело. Экраны, испещренные цветными пометками, смотрели вслед уходящим.
Фотиев прощался со всеми. Был окрылен, вдохновлен. Когда его плотная, в тесном пальто фигура мелькнула за окнами, Горностаев обратился к начальнику строительства Дронову:
– Ну вот и прекрасно, не правда ли? Спектакль вполне удался. Костров доволен. Мы показали ему этого Фотиева. Райком хотя бы на время оставит нас в покое… Кстати, Костров-то все твердит о совершенствовании управления, а со своим стариком полоумным никак не может справиться. Наши хлопцы ездили в Троицу, говорят, старик какую-то лодку строит, к всемирному потопу готовится! Письма дни и ночи строчит, по всем инстанциям шлет. В Организацию Объединенных Наций послать грозится. Сынка компрометирует!
– Не надо преувеличивать, – Дронов поморщился. – Костров-то не мальчик. Он должен знать, что стройкой управляют не из штаба, а из кабинетов. Вот сейчас я вернусь к себе, вызову в кабинет Менько и постараюсь заставить его ускорить пуски насосов. А как я это сделаю. Костров никогда не узнает. Есть явное, а есть тайное. Во всяком управлении есть тайная, скрытая от глаз сторона.
– Конечно, Валентин Александрович! Я это понимаю прекрасно. Однако остается и витринная, явная часть, и пусть уж в витрине стоит золотой манекен, даже если временно прилавки без товаров пустуют. Я вам хотел сказать: я звонил в Москву, разговаривал с дядей. Он вам кланялся, сам будет скоро звонить. Вот-вот подпишут приказ, и замминистра Авдеев уходит на пенсию. По-видимому, вам очень скоро последует предложение. Приглашение перебраться в Москву.
– Я не думаю расставаться со стройкой! – резко, недовольно ответил Дронов. – Иметь под руками стройку – предел мечтаний строителя. Уход со стройки в Москву – это превращение из строителя в клерка, пусть высокостоящего. Всегда боялся стать клерком.
– Есть логика служебного роста, Валентин Александрович, – улыбнулся Горностаев. – Есть логика продвижения в Москву. Кстати, еще одна новость от дяди. К нам в Броды едет журналист, весьма известный. Он писал про Чернобыль, писал про ядерный полигон. Теперь будет писать о нас. Надо очень тонко его принять. Теперь, после Чернобыля, публика видит в нас самых опасных людей. Смотрит на нас как на врагов народа. Дядя сказал, что от предстоящей публикации много зависит. Ей придается и в министерстве, и в Совмине очень большое значение. С общественным мнением после истории с Северными реками стали считаться. Нам накануне п$ска не нужны нарекания прессы. Надо очень точно ее сориентировать.
– Ну вы и займитесь прессой! Вы ведь большой политик!
– Я покажу журналисту «Вектор». Пресса ждет сенсаций. И она их получит.
– А мне позвонила жена. Сказала, что хочет приехать с сыном. Сын после Чернобыля отлежал в госпитале и. кажется, получил направление в академию.
– Ведь он же у вас летал в Эфиопию, на засуху. И в Афганистане его вертолет сражался. Пусть уж теперь в академию.
– Пусть бы дома, в Москве пожил. Не под пулями.
И лицо начальника стройки сморщилось, как от боли. Горностаев внимательно посмотрел на это лицо.
Глава девятая
Рабочий бригады монтажников Михаил Вагапов трогал шлифовальной машиной корпус реактора, огромный литой стакан из белой нержавеющей стали. Абразивный круг начинал звенеть, высекал из стали рыжие космы огня. Вагапов удерживал в кулаках тяжелую вырывающуюся комету, прижимал ее к зеркальной поверхности. А когда отпускал и комета улетала и гасла, под руками открывалось драгоценное льдистое мерцание безупречно отшлифованной стали. В реакторе туманился, отражался весь просторный реакторный зал. Недвижные желтоватые прожекторы. Голубоватые молниеносные вспышки. Гулкий ярко-красный полярный кран, скользящий под куполом. Светлые тени пробегавших, одетых в белые робы монтажников. Вагапов, не оглядываясь, видел в выпуклом зеркале весь зал с высокими, как горы льда, элементами реактора, разрозненного, еще не смонтированного, не опущенного в черную глубокую шахту, где в бетонной и металлической тьме ухало и звенело.
Вагапов защищал отмеченную мелом поверхность, на которой, словно темная пудра, выступала окись – след неосторожной транспортировки по железной дороге. Устранял эту легкую копоть, превращал ее в чистый стеклянный блеск. Работал непрерывно и сильно, но не мог согреться. Калорифер не действовал. Из круглого люка в стене дул плотный ровный сквозняк. Второй калорифер в другой половине зала согревал наладчиков, тянувших кабель к щитам, и его тепла не хватало на всех. Вагапов работал мускулами, сжимал шлифмашинку и не мог согреться.
Это ощущение холода, тяжелого, вырывавшегося из рук инструмента, гулкая вибрация, отдававшая в плечо слабой ноющей болью, вид близкого огня и металла порождали в нем неясное тревожное сходство. Видения, которые он не пускал, отводил назад, за спину, в прошлое. Но они из-за спины, из прошлого, возвращались. В туманной стальной поверхности начинала проступать зеленая бегущая по ущелью река, барашки на камнях переката, несжатая, поломанная гусеницами нива, зазубренные обломки глинобитной стены и лицо новобранца Еремина, худое и серое, под стать обветренной глине. Это видение выступало. Но Вагапов стирал его жужжащим огнем абразива, отстранял напряжение мышц, заслонялся иными мыслями.
Ему хотелось думать о красоте и совершенстве изделия, к которому он прикасался. Он знал: реактор был отлит и выточен в Ленинграде, привезен на открытой платформе, укутанный в белые холсты. Он, Михаил, однажды был в Ленинграде. Запомнил дворцы и церкви, золоченые купола и шпили, статуи и гранитные набережные. Весь город был наполнен бесценными творениями рук человеческих, оставшимися от прошлых времен. Теперь в Ленинграде не строили дворцов и церквей, а создали реакторы. Но стальное диво было так же красиво, собрало в себя столько же умения, мастерства, людского труда и терпения, как и те золоченые башни, сияющие купола, отраженные в серой реке. И мысль, что его руки тоже участвуют в создании реактора, – эта мысль волновала его. Он думал о заработках, премиях, о поломанном калорифере, о спорах с кладовщицей, но одновременно и о драгоценном изделии, к которому его допустили. О других неведомых людях, создавших сияющее льдистое чудо.
Приблизил к реактору лицо, увидел свое отражение. Его дыхание затуманило сталь, а когда облачко тумана рассеялось, опять в глубине проступила зеленая река с перекатом, белая, измятая танками пшеница, голова новобранца Еремина, прижатая к глинобитной стене.
Река, зеленая, быстрая, бежала по ущелью в мелких проблесках солнца. Сворачивала за сыпучий откос, и там, у поворота, словно застывала на белых гребешках переката. Кишлак, нежилой, с проломами в стенах, с серыми глыбами разрушенных саманных домов, хранил на себе следы огня, спалившего солому и ветошь, деревянные надстройки и двери. На глиняных выступах чернела копоть. Сквозь дыру в дувале виднелось близкое пшеничное поле, седое, бесцветное, с неубранными обвисшими колосьями, среди которых стояли зеленые фургоны военных машин, крытые брезентом грузовики, и солдаты-афганцы набрасывали на зарядные ящики негнущийся полог.
Вперед по ущелью уходила каменистая, жаркая на солнце дорога, и там, где она достигала моста, темнела и бугрилась осыпь, сорванная взрывом с кручи, завалившая подходы к мосту. Виднелась подорванная саперная машина. За выступом к дороге выходило другое ущелье, и в нем редко и вяло ухало. Звук, отраженный от склонов, достигал кишлака ослабленный, утративший твердость, с бархатными рокотаниями. Иногда сквозь рокоты тоньше и резче звучали пулеметные очереди.
На перекрестке ущелий шел бой. Душманы фугасом взорвали уступ горы, остановив продвижение колонны. Заминировали дорогу, не пуская на минное поле саперов. Обстреливали их из пулеметов – из темных высоких пещер, скрывавших пулеметные вспышки. Саперная машина с ножом и скрепером напоролась на фугас, дернулась бледным взрывом и, расколотая, сползла на обочину. Сейчас к перекрестку выдвинулись танки, ушли за уступ и, невидимые, прямой наводкой вели огонь по пещерам, стараясь подавить пулеметы. Пушечные выстрелы танков, работу душманских пулеметов слышали солдаты, прижавшись к глинобитным дувалам, укрываясь в короткую жидкую тень.
Михаил Вагапов, сержант мотострелковой роты, сопровождавшей грузовую колонну афганцев, смотрел узкими, засыпанными пылью глазами в пролом стены, где, неубранная, осыпалась пшеница и тонкая вереница саперов осторожно пригибалась, боясь попасть под огонь. Продвигалась к мосту, застывала, разрывалась. Передние, бывалые, побывавшие под обстрелом, начинали двигаться, а замыкающие, новобранцы, робея, продолжали лежать. Потом и они вставали, догоняли «стариков» и плотной горсткой шли на минное поле.
– Да ударить самолетами по норам! Чтоб клочки полетели! Не руками же их выгребать оттуда! – Взводный, лейтенант, взвинченный, неутомимый, не измученный солнцем и пылью, поднимался из-за дувала, провожая саперов, остро, жадно смотрел им вслед, ловил звуки залпов, нетерпеливо поправлял «лифчик» с боекомплектом, оглаживал короткий, ловко висящий на боку автомат. – Управляемые ракеты им в пасть и пушечкой поработать как следует! А то топчемся третий час, только людей кладем!
Все это он говорил никому. Офицеров поблизости не было. Взвод, утомленный, лежал в тени. Никто из солдат не откликнулся. Взводного недолюбливали. Он недавно принял командование, сменил на должности прежнего, умного, умелого, храброго любимца солдат, отслужившего срок, вернувшегося в Союз. Этот новый казался слишком шумным. Слишком резко и парадно командовал. Еще ни разу не водил солдат в бой. Старослужащие, среди них и Вагапов, с недоверием поглядывали на лейтенанта, на его щегольские усики, осуждали в своем кругу его вечную взвинченность, ненужную, не дававшую им покоя активность.
– Сабиров, ну что ты все пьешь да пьешь? Огурцов, что ли, соленых объелся? – оборвал лейтенант пившего из фляги солдата.
И тот, не допив, завинтил флягу, отвернулся к стене, почти прижался к ней своим смуглым азиатским лицом.
Вагапов смотрел, как сидящий рядом Еремин, рядовой, новобранец, очень худой и бледный, не успевший посмуглеть, прокалиться под горным солнцем, подбирал на земле цветные осколки и крошки глины, складывал из них узор. На стене саманного дома был нарисован павлин. Взрыв мины отломал кусок стены, осыпал павлиний хвост. Бесхвостая птица, исцарапанная осколками, парила над их головами. Еремин подбирал с земли цветные крупицы, бережно складывал из них павлинье перо.
– Вот, возьми-ка! Вот это, кажись, сюда! – Вагапов протянул ему маленький красный обломок.
Еремин взял осторожно. Помедлил, уложил рядом с зеленым.
Вагапов смотрел на худое с тонкими бровями лицо Еремина, на глиняное перо, возникавшее у него под руками. На далекую подорванную машину и вереницу саперов, прижатых к земле пулеметом. Испытал больное, похожее на нежность сострадание к этому немощному новобранцу, впервые попавшему под обстрел. Еремин, горожанин, слабак, задыхался на подъемах, неловко взбирался на броню, не успевал со всеми помыться, поесть, не умел ловко и плотно пристегнуть патронташ, который и теперь съехал набок, топорщился автоматными рожками.
Еремин, ленинградец, учился на реставратора. Выкладывал в какой-то беседке наборные цветные полы. Сейчас в разрушенном кишлаке руки его, черные от железа, ружейной смазки и копоти, бережно и привычно выискивали на земле цветные осколки, восстанавливали растерзанное изображение птицы.
Вагапов испытывал к нему сострадание. Старался представить город, в котором жил Еремин, его отца, мать, красивое убранство их квартиры, беседку с узорным полом. И тут же – свою деревню, избу, мать и младшего брата, верхушки леса за полем, пруд с гусями и утками. Здесь, в разоренном горном селении, с остывшими очагами, пустыми стойлами, пахло так же, как в родной деревне, – дымом, навозом, теплой сухой соломой.
– Посмотрел бы я, как ты дома живешь, Еремин. Вот приеду к тебе в Ленинград, примешь? – спросил он Еремина, отвлекая его и себя в другое, для обоих желанное время.
– Приезжай, конечно, приму! – ответил Еремин, благодарный ему. Побывал на мгновение в недоступном, далеком, любимом городе. Принимал у себя в гостях Вагапова.
– Ну вот, отстрелялся один! Толку-то что? Никакого! – Взводный смотрел против солнца на перекресток ущелий, где появился танк. Выполз из-за склона кормой, развернулся и стал приближаться, качая пушкой, подымая гусеницами солнечную пыль. – Все равно пулеметы работают!
Длинная очередь простучала по ущелью, и саперы, поднявшиеся было навстречу танку, снова слились с дорогой.
Танк приблизился, залязгал, зачавкал, проскрипел тяжело вдоль дувала, натолкав в проломы запах горячей пыли и чадной солярки. Его броня была серой от пыли, с заляпанным неразличимым башенным номером. Танк встал, заглушив мотор, и из люка вылез закопченный, очумелый танкист. Стянул шлем, закрутил спиной и плечами, словно распихивал в стороны тесноту брони, стряхивал оглушающие грохоты взрывов.
Солдаты привстали, потянулись к танку. Но взводный прикрикнул на них:
– Оставаться на месте! – И легким скоком, одолев дувал, сам пошел к танку, где танкист размахивал руками, указывал замполиту роты на перекресток, на белесые, розоватые скалы. Внедрял в них ладони – имитировал удары пушки прямой наводкой.
Замполит и подошедший взводный слушали танкиста. К запыленной машине подъехал бензозаправщик, начал качать горючее. Солдаты подтаскивали ящики со снарядами, пополняли боекомплект. Готовили танк к бою, туда, к перекрестку, где продолжало стрелять и ухать. Сражался второй невидимый танк.
– Надо бы сверху, с вершины взять! – Взводный вернулся. Оглядывался на танк, опять обращаясь ко всем и никому – «Вэдэвэшники» зашли бы с вершины и взяли пещеры. А то снарядами лупим, а они пулеметы вглубь откатывают, пережидают спокойно. Чуть танк умолк, опять косят. Надо «вэдэвэшников» вызывать!
Ему опять никто не ответил. Светилась на глине нарисованная разноцветная птица, уронив на землю перо. Еремин разглаживал его худыми грязными пальцами.
В свисте лопастей снижался, зависал вертолет. Наполнял ущелье сорным горячим вихрем. Гнал над дувалами, над пшеничным полем, над рекой острую душную пыль, хлестнуло по лицам солдат, залепило глаза и губы. Вертолет приземлил пятнистый фюзеляж. Стоял, крутя винты, блестел кабиной. На обшивке среди зеленых и серых клякс виднелся номер «76».
– За ранеными прилетел, – сказал Сабиров. – На этом, «семьдесят шестом», хороший летчик. Я помню, он нам на гору, на пост воду и патроны таскал. Сесть негде, он одним колесом зацепился и держался над пропастью, пока мы воду сгружали.
Вертолет гудел, мерцал кабиной, подвесками, барабанами, в которых торчали клювы снарядов. А мимо стены из соседнего дома, где размещался медпункт, несли к вертолету раненых – трех саперов и водителя головной афганской машины. Еремин с испугом следил за ними. В проем было видно, как их проносили. Над одними носилками держали капельницу. Стеклянный флакон тускло блеснул. На брезенте носилок мелькнуло белое, без единой кровинки лицо.
Их поднесли к вертолету, проталкивали в фюзеляж под работающими винтами. Дверь в борту затворилась. Вертолет громогласно, со свистом взмыл. Снова прогнал над солдатами сорную бурю. Затихая, ушел над рекой. Было видно, как по воде, раздуваемая винтами, мчится за ним рябь солнца.
Подошел замполит, высокий, прямой, в сетчатой маскировочной куртке, с белесыми, наполненными пылью усами.
– Что, гвардейцы, испеклись, как картофелины? – Он сказал это насмешливо-бодро, поддразнивая, поддерживая солдат, а сам внимательно, зорко пробегал глазами по лицам мотострелков, читал на них усталость, тревогу. Солдаты любили замполита – его грубовато-насмешливые, никогда не оскорбительные шуточки, его постоянное присутствие в роте: на отдыхе, на марше, в бою.
– Ничего, сейчас их танки подавят! – сказал он вслед уходящей, лязгающей и скрипящей машине. – Танкист говорит, еще две точки остались. Сейчас их закупорят. Разминируем путь и пойдем. Потащим колонну – и через сутки обратно в часть. Баньку устроим, кино покрутим. Какую-нибудь картину про любовь. Правда, Вагапов?
– Так точно, товарищ старший лейтенант! – Вагапов через силу, откликаясь на невысказанную просьбу замполита, взбодрился, встряхнулся, одернул на себе пыльную, скомканную под «лифчиком» рубаху. – Сначала баньку, а потом про любовь!
И от этой мелочи, от пустяковой шуточки все ободрились, заулыбались. На измученном лице Еремина тоже промелькнула улыбка.
За низким дувалом, где прежде была хлебная нива и тянулся пересохший арык, собрались шоферы-афганцы. Расстелили платки на остатках колосьев. Выкладывали плоский хлеб, горстки кишмиша. Ставили фляги с водой. Поворачивали к мотострелкам смуглые, синеватые от проросшей щетины лица. Словно хотели пригласить их к трапезе, но не решались.
На дороге заурчал мотор. «Бэтээр» выруливал, объезжая грузовики, подставляя солнцу тусклые ромбы брони. На броне, опустив ноги в люки, держась за ствол пулемета, сидели двое. Командир роты, черноусый длиннорукий капитан, чей планшет, замотанный синей изоляцией, плоская расколотая рация, автомат со спаренными рожками, долгоносое, с провалившимися щеками лицо были хорошо известны солдатам. И второй, незнакомый. Пожилой, с седыми висками, с дряблыми щеками, с морщинами у глаз и у губ. Этот второй был одет в маскировку, погон его не было видно. Но в том, как он сидел, властно, вполоборота обращался к ротному, и в том, как сидел рядом с ним ротный, в неуловимой позе подчинения, угадывался в пожилом человеке начальник. Солдаты разглядывали его, прислушивались к рокоту «бэтээра».
– Лейтенант! – крикнул ротный. – Давай двух бойцов в прикрытие! И сам подсаживайся! Сбегаем на передовую!.. Гвардейцы, не унывать! – подмигнул он солдатам. – Скоро пойдем вперед!.. Товарищ полковник, – он обернулся к сидевшему на броне пожилому, – прикажете продолжить движение?
Эти бравые нарочитые интонаций и тревожные усталые глаза, черные обвислые усы, наполненные белой пылью, – все говорило солдатам: дело неважно. Ротный их просит взбодриться перед лицом прибывшего начальника, а полковника просит верить, что солдаты в хорошей форме, рады появлению его, командира роты. Ценят прибытие на передовую, в зону стрельбы и опасности высокого начальства.
– Вперед! – негромко сказал полковник.
Лейтенант оглядел взвод. Быстро ткнул пальцем в Еремина и Вагапова:
– Ты! И ты!.. Оба за мной! – Цепко, ловко вскочил на броню.
И оба, Вагапов и Еремин, один привычным упругим броском, другой неуклюже, цепляясь за скобу автоматом, сели на корму «бэтээра». Машина пошла, и Вагапов видел, как уменьшается, исчезает в пыли намалеванный разноцветный павлин.
Выехали из селения. Катили по узкой белой дороге. И Вагапову после тесноты кишлака, многолюдья, скопища машин и моторов ущелье казалось просторным. Откосы гор свободно сбегали к реке. Вершины, волнуясь, уходили одна за другой, окруженные синью. Но этот простор и открытость не радовали, а пугали. Все они на броне, открытые солнцу, вершинам, невидимым, за ними следящими глазам, были беззащитны перед чужим прицелом и выстрелом. Звуки пулеметов и пушек приближались, прокатывались по горам, будто кручи передавали их друг другу на своих огромных ладонях через реку много раз, туда и обратно.
Миновали саперов. Те лежали, сидели, схоронясь за малые бугорки и выступы. Уложили рядом с собой свои щупы и миноискатели. Потеснились, пропуская «бэтээр». И Вагапов видел, как один из них, маленький узкоглазый казах, отпрянул от колеса, заслонился от пыли и камней, брызнувших из-под толстого ската.
– Прикажете дальше, товарищ полковник? – спросил ротный, не уверенный в том, что следует двигаться дальше, готовый в любой момент скомандовать вниз водителю – повернуть «бэтээр» обратно.
Полковник колебался. Было видно, что ему не хочется ехать. Не хочется поворачивать туда, за уступ ущелья, где, невидимые, близкие, стояли танки и работали пулеметы противника. Но он преодолевал нежелание. Он и ехал на передовую, чтобы преодолеть нежелание. Показать себе и другим, что он, доживший до седых волос, прослуживший долгую безупречную службу в нестреляющих тыловых гарнизонах, не страшится стрельбы. Что он, боевой командир, командуя другими, молодыми, годными ему в сыновья, посылая их на мины и пули, – он и сам не боится этих мин и пуль, вправе посылать их в бой. Все это чувствовал в нем Вагапов. Не умел себе объяснить и чувствовал. В этом близком к пониманию чувстве была неловкость за пожилого, годившегося ему в отцы человека, который выставил на броню его, Вагапова, рискует им, чтобы самому укрепиться, набраться силы и твердости.
– Вперед! – скомандовал полковник сурово. – Надо посмотреть, почему эти коробки замешкались!
Они приблизились к подорванной саперной машине, завалившейся набок. Там, где она косо сидела с проломленным днищем, начиналось минное поле.
– Держи по танковой колее! – приказал ротный водителю. – Вперед не суйся! Налево!
«Бэтээр» колыхнулся, отвернул от машины, вцепился в ребристый, намятый танками след. Двинулся на перекресток ущелий. Вагапов успел разглядеть обугленные, в легких дымках голые обода машины. Дохнуло жженой резиной, окисленной сталью. Сочно, ярко сверкнула река. Мелькнула каменная кладка моста. Мост не был взорван, но, должно быть, в его старых, грубо отесанных камнях, пропускавших по себе верблюжьи караваны, вереницы горных легконогих лошадей, путников, крестьян, богомольцев, – в черной добротной кладке таился фугас. На этот фугас стремились притаившиеся за бугорками саперы. К этому фугасу не дошла, раскололась подорванная машина. У этого моста были иссечены и побиты солдаты, которых унес вертолет. Обо всем этом молниеносно подумал Вагапов, удерживаясь за скобу, втягиваясь вместе с «бэтээром» в другую, выходившую на перекресток расщелину.
Узкое извилистое ущелье уходило вдаль. Голое сухое русло ручья было завалено камнями. Черная, с выступами, с пятнистым гранитом гора господствовала над ущельем. В стороне возвышалась светлая, белесая, похожая на огромную груду муки другая гора. Дальше чуть зеленела покрытая робкой растительностью третья. И за ней, удаляясь, становясь все более синими, тянулись горы, превращались в хребет с ледниковой поднебесной кромкой, прозрачной и недвижной, как облако.
В русле ручья под углом друг к другу стояли два танка. Вели огонь по черной горе. У ближнего танка дернулась пушка. Просверкал у дула огонь. Танк осел на гусеницах, и горячий грохот толкнул транспортер, наполнил ущелье плотной материей звука. У темной горы, на высоком выступе рванул взрыв, красное короткое пламя, длинные брызги осколков Дым округло и медленно стал оседать по склону. И в ответ, прорываясь сквозь эхо, простучал пулемет.
– Пулеметчик! – наклонился в «бэтээр» ротный. – По взрыву! Правее!.. Да вон, по кромке уступа!.. Короткими!.. Огонь!
Башенный пулемет покачал раструбом, словно обнюхал гору, и вдруг прогрохотал раз, другой. Послал на гору длинную, как красная проволока, трассу. И все сидящие на броне отшатнулись от плотно трепещущего огня. А ствол продолжал подвигаться, выцеливать, щупать черный гранит.
– По вспышке, если увидишь!.. Короткими… – повторил приказание полковник, откачнувшись от пулемета. Тревожно, быстро оглядел соседей, выпрямился в люке. – Стой! Дальше не надо! – остановил он водителя. «Бэтээр» уперся скатами в ноздреватый, похожий на метеорит камень. Редко стрелял вслед за ухающими танками. С горы не часто из невидимых пещер и промоин стучали два пулемета – по танкам, по перекрестку с мостом, и одна короткая очередь прошла вблизи «бэтээра», вскипятила песок и щебень в пересохшем русле ручья.
Вагапов чувствовал и понимал всех, сидящих на ромбах брони.
Полковник, попавший в первый раз под обстрел, мучился, нервничал, одолевал свою слабость. Улыбался, поводил плечами, старался выглядеть бесстрашным. Неестественно подмигивал солдатам:
– Ну как, бойцы, настроение? Ничего! Держись!
Обращался к ротному с видом умудренного, понимающего обстановку командира:
– Танки с полчасика поработают, и начнем потихоньку продергивать колонну!
Успевал подшутить над взводным, повернувшимся спиной к горе, презиравшим стреляющие пулеметные точки:
– У тебя, лейтенант, должно быть, глаза на затылке!
Командир взвода, тоже впервые переживавший обстрел, считал необходимым перед старшим командиром и подчиненными выказывать презрение к опасности. Вытянул ноги из люка, положил на корму автомат, зашнуровывал развязавшийся шнурок на ботинке. Вагапов понимал его молодую отважную игру. Смотрел на его шнурок, сделанный взамен порвавшегося из желтой хлорвиниловой изоляции. И прощал его.
– У меня, товарищ полковник, как у камбалы, глаза на одной стороне! – Взводный слишком свободно и дерзко ответил на шутку полковника, опасность сближала их и равняла.
Ротный, умудренный и опытный, недовольный всей этой ненужной затеей, желал нырнуть в открытый люк, загнать под броню солдат. Но оставался снаружи, сжимал глаза при каждом ударе пушки. Старался разглядеть на склоне проблеск чужого пулемета. Наклонялся в люк, отдавая приказы стрелку.
Еремин откровенно боялся. Бледный, вздрагивающий при каждом выстреле, поджимая под себя ноги. Вцепившись в автомат, нагибался, прижимался к броне, укрывался за башней. Хотел стать меньше. Хотел убежать от этих приседающих, вздрагивающих танков, копотных взрывов. Исчезнуть из этих бескрайних стреляющих гор.
Сам же Вагапов, завершавший второй год службы, познавший обстрелы, взрывы мин и гранат, раны и гибель товарищей, научился во время опасности, не переставая бояться, выносить свой страх за пределы себя самого. Усилием воли помещал его в другое, близкое, соседнее «я», страшащееся, готовое упасть, убежать. А сам, освобожденный на время от страха, мог действовать в бою, вести прицельный огонь, прикрывать отступление, шагать по горной тропе с замурованными вживленными минами. Он и теперь словно раздвоился: один, испуганный, со стиснутым, ожидающим пулю сердцем, был где-то рядом, тут же, на голой броне. А другой, спокойный, всевидящий, сжимал автомат, терпеливо ожидал приказаний, готовый подчиниться команде.
– Давай сюда! Здесь удобнее! – Он подвинулся, уступая место Еремину, касаясь мимолетно его плеча, поправляя сбившийся «лифчик».
Еремин, откликаясь на это участие, прижался не к броне, а к Вагапову. В нем, в Вагапове, искал и находил спасение.
– Хорош, – сказал полковник, – возвращаемся!
Он полагал, что выполнил обе задачи. Узнал обстановку на месте, возможность проведения колонны. И прошел боевое крещение, стал настоящим боевым командиром, под стать своим подчиненным. Это чувство переполнило его, изменило, омолодило. Оживило румянцем лицо, расправило складки у рта. Его движения, жесты стали свободны, уверенны. Он больше не вздрагивал при выстрелах пушек, своих и чужих пулеметов. Был весел, возбужден. Знал, что справился с труднейшим делом – заслужил уважение этих молодых офицеров, этих юных солдат.
– Сейчас начнем проводить, – сказал он ротному. – Пусть танки работают, а саперов двинем на мост!.. Что, гвардейцы, прорвемся? – Он повернул к солдатам властно-веселое лицо. Не дожидаясь ответа, скомандовал в люк: – Разворачивайся!.. Обратно!.. Вперед!
Транспортер обогнул черный, похожий на метеорит камень. Резко разминулся с двумя запыленными танками. Оставил сзади два взрыва, висящие над скалами, далекую в синеве ледяную кромку. И пошел к перекрестку. Взводный, не оглядываясь, все зашнуровывал свой хлорвиниловый желтый шнурок.
Миновали мост с подбитой, курящейся гарью машиной. Лежащих за бугорками саперов, которым еще не был отдан приказ идти на мост, и они слушали перекаты близкой пальбы, очереди опасных для них пулеметов. И снова маленький узкоглазый казах потеснился, пропустил «бэтээр», загораживаясь локтем от пыли.
Они вернулись в кишлак, остановились у развалин дувала. Вагапов увидел возникающее из пыльного облака изображение павлина.
Спрыгнули на землю. Шоферы-афганцы за соседней стенкой заканчивали трапезу. Убирали остатки хлеба, фляги с водой, садились тесно в кружок, довольные затянувшейся передышкой, возможностью побыть всем вместе за тихой беседой, а не трястись по камням, ожидая взрыва под колесами, пулю сквозь дверцу машины.
– Ну вот и смотались! – сказал Вагапов Еремину. – Давай, реставрируй!
Михаил Вагапов смотрел на зеркальную поверхность реактора. Видел, как тает в нем бледное лицо ленинградца Еремина, разноцветный, намалеванный на глине павлин.
Работал, касаясь нержавеющего зеркала жужжащей машинкой. Снимал легчайший темный налет, а вместе с ним невесомые оболочки, в которых исчезали видения – отражения его собственных мыслей.
Он не мог согреться в работе. Иногда принимался кашлять. Откладывал шлифмашинку, пока дыхание не восстанавливалось, не исчезало жжение в горле. Опять запускал инструмент.
Элемент реактора, над которым работал, был понятен ему. Он знал, как этот гладкий стальной цилиндр войдет в сочетание с металлическим белым конусом, с оболочкой, с верхним завершающим блоком. Собранный воедино реактор будет опущен в бетонное чрево шахты. В него загрузят стержни урана. В накаленный урановый тигель хлынет по трубам вода, омывая могучую угрюмую топку. Вся машина, созданная из электроники, стали, из подземной расплавленной магмы, раскаленного пара и газа, из слепой непомерной мощи, почерпнутой из центра земли, – машина реактора, рукотворная, хитроумная, будет работать здесь, под куполом зала. И далекие города и заводы станут жадно сосать стальное раскаленное вымя. Пить и глотать электричество. И его, Вагапова, дело, рокот шлифовальной машинки отзовутся взлетом истребителей, ходом кораблей в океане, огнями в новых домах.